Страница:
Второе больное место Горы - это ненормальный монсеньер Эгалите, принц Орлеанский. Посмотрите на этих людей, говорит Жиронда, с бывшим принцем Бурбонским в их среде: это креатуры партии орлеанистов; они хотят сделать Филиппа королем; не успели гильотинировать одного короля, как на его место готов уже другой! Из принципа и из иезуитства жирондисты предложили -Бюзо предлагал уже давно, - чтобы весь клан Бурбонов был изгнан с французской земли и этот принц Эгалите вместе с другими. Предложения эти производят известное впечатление на публику, и Гора в смущении и не знает, как противостоять им.
А что делать самому бедному ОрлеануЭгалите? Ведь можно пожалеть даже и его? Не признаваемый ни одной партией, всеми отвергаемый и бестолково толкаемый туда и сюда, в каком уголке природы может он теперь обрести пристанище с некоторыми видами на успех? Осуществимой надежды для него не остается; неосуществимая надежда с бледным сомнительным сиянием может еще появляться из лагеря Дюмурье, но скорее запутывая, чем подбодряя или освещая. Если не разрушенный временем Орлеан-Эгалите, то, может быть, молодой, неизношенный Шартр-Эгалите может сделаться своего рода королем? Укрытый в ущельях Горы, если только они могут служить укрытием, бедный Эгалите будет ждать: одно прибежище он имеет в якобинцах, другое - в Дюмурье и в контрреволюции, разве это уже не два шанса? Однако, говорит г-жа Жанлис, взор его стал пасмурным, на него грустно смотреть. Силлери, муж Жанлис, который вертится около Горы, но не на ней, тоже на плохом пути. Г-жа Жанлис на днях приехала из Англии, из Бюри-Сент-Эдмонд, в Рэнси, вместе со своей питомицей мадемуазель Эгалите по приказанию Эгалите-отца из опасения, чтобы мадемуазель не причислили к эмигрантам и не обошлись с ней сурово. Но дело оказывается запутанным. Жанлис и ее воспитанница должны вернуться в Нидерланды и ждать на границе неделю или две, пока монсеньер при помощи якобинцев не распутывает его. "На следующее утро, - говорит г-жа Жанлис, монсеньер угрюмее, чем когда-либо, подал мне руку, чтобы вести меня к карете. Я была очень расстроена, мадемуазель залилась слезами, отец ее был бледен и дрожал. Я села, а он все стоял неподвижно у дверцы кареты, устремив на меня взгляд; этот печальный страдальческий взгляд, казалось, молил о сострадании. "Adieu, Madame", - сказал он. Изменившийся тембр его голоса совершенно лишил меня самообладания; не будучи в силах произнести ни слова, я протянула руку, он крепко пожал ее, потом отвернулся, быстро подошел к почтальонам, подал им знак, и мы тронулись".
Нет недостатка и в примирителях, из которых мы также отметим двух: одного - твердо укрепившегося на вершине Горы, другого - еще не нашедшего пристанища; это Дантон и Барер. Изобретательный Барер, бывший член Учредительного собрания и журналист со склонов Пиренеев, - один из полезнейших в своем роде людей в этом Конвенте. Истина может принадлежать обеим сторонам, одной или ни одной; друзья мои, вы должны давать и брать; впрочем, всякого успеха побеждающей стороне! Таков девиз Барера. Он изобретателен, почти гениален, сообразителен, гибок, любезен - словом, человек, который добьется успеха. Едва ли сам Дух Лжи в этом собравшемся Пандемониуме
[53]мог бы быть приятнее для зрения и слуха. Необходимый человек этот Барер; в великом искусстве приукрашивания с ним, по слухам, никто не сравнится. Если произошел взрыв, каких бывает много, смятение, неприятность, о которой никто не хочет знать и говорить, - поручите это Бареру; Барер будет докладчиком комитета по этому делу, и вы увидите, как оно превратится в нечто обычное, даже в прекрасное и правильное, что и требовалось. Мог бы существовать Конвент без такого человека, спросим мы? Не называйте его, подобно все преувеличивающему Мерсье, "величайшим лгуном Франции"; нет, можно даже возразить, что в нем нет настолько правды, чтобы сделать из нее настоящую ложь. Назовите его вместе с Берком Анакреоном
[54]гильотины и человеком, полезным Конвенту.
Другой названный нами примиритель -Дантон. "Помиритесь, помиритесь друг с другом!" - кричит он довольно часто. Разве мы, маленькая кучка братьев, не противостоим в одиночку всеми миру? Смелый Дантон, любимец всей Горы, хотя его и считают слишком благодушным, недостаточно подозрительным: он стоял между Дюмурье и многими порицавшими его, боясь вызвать раздражение у нашего единственного генерала. В шумной суматохе мощный голос Дантона гремит, призывая к единению и умиротворению. Устраиваются свидания, обеды с жирондистами: ведь так важно, так необходимо добиться согласия. Но жирондисты высокомерны и неприступны: этот титан Дантон не человек формул, и на нем лежит тень сентября. "Ваши жирондисты не доверяют мне" - таков ответ, полученный от него посредником Мейаном
[55]; на все доводы и просьбы этого Мейана есть один ответ: "Ils n'ont point de confiance". Шум все усиливается, спорящие бледнеют от ярости.
В самом деле, какой удар для сердца жирондиста эта первая, даже слабая, возможность, что презренная, неразумная, анархическая Гора в конце концов может восторжествовать! Грубые сентябристы, какой-нибудь Тальен с пятого этажа, "какой-нибудь Робеспьер без мысли в голове, без чувства в сердце", как говорит Кондорсе, и мы. цвет Франции, не можем противостоять им! Смотрите, скипетр уходит от нас и переходит к ним! Красноречие, философия, порядочность не помогают: "сами боги тщетно боролись бы с глупостью". Mit der Dummheit kampfen Gotter selbst vergebens!
[56]
Громко жалуется Луве; все его тощее тело пропитано злобой и противоестественной подозрительностью. Молодой Барбару тоже гневен - гневен и полон презрения. Безмолвная, похожая на королеву с аспидом
[57]у груди, сидит жена Ролана; отчеты Ролана все еще не приняты, имя его превратилось в посмешище. Таковы капризы фортуны на войне и особенно в революции. Великая бездна ада и 10 августа разверзлась при волшебном звуке вашего красноречивого голоса, а теперь, смотрите, она уже не хочет закрываться по знаку вашего голоса. Такое волшебство - опасная вещь. Ученик волшебника завладел запретной книгой и вызвал духа. "Plait-il?" (Что угодно?) - сказал дух. Ученик, несколько пораженный, приказал ему принести воды; проворный дух принес воду, по ведру в каждой руке, но не пожелал перестать носить ее. Ученик в отчаянии кричит на него, бьет его, разрубает пополам; но что это? Теперь воду таскают два духа, и дом будет снесен Девкалионовым потопом
[58].
А что делать самому бедному ОрлеануЭгалите? Ведь можно пожалеть даже и его? Не признаваемый ни одной партией, всеми отвергаемый и бестолково толкаемый туда и сюда, в каком уголке природы может он теперь обрести пристанище с некоторыми видами на успех? Осуществимой надежды для него не остается; неосуществимая надежда с бледным сомнительным сиянием может еще появляться из лагеря Дюмурье, но скорее запутывая, чем подбодряя или освещая. Если не разрушенный временем Орлеан-Эгалите, то, может быть, молодой, неизношенный Шартр-Эгалите может сделаться своего рода королем? Укрытый в ущельях Горы, если только они могут служить укрытием, бедный Эгалите будет ждать: одно прибежище он имеет в якобинцах, другое - в Дюмурье и в контрреволюции, разве это уже не два шанса? Однако, говорит г-жа Жанлис, взор его стал пасмурным, на него грустно смотреть. Силлери, муж Жанлис, который вертится около Горы, но не на ней, тоже на плохом пути. Г-жа Жанлис на днях приехала из Англии, из Бюри-Сент-Эдмонд, в Рэнси, вместе со своей питомицей мадемуазель Эгалите по приказанию Эгалите-отца из опасения, чтобы мадемуазель не причислили к эмигрантам и не обошлись с ней сурово. Но дело оказывается запутанным. Жанлис и ее воспитанница должны вернуться в Нидерланды и ждать на границе неделю или две, пока монсеньер при помощи якобинцев не распутывает его. "На следующее утро, - говорит г-жа Жанлис, монсеньер угрюмее, чем когда-либо, подал мне руку, чтобы вести меня к карете. Я была очень расстроена, мадемуазель залилась слезами, отец ее был бледен и дрожал. Я села, а он все стоял неподвижно у дверцы кареты, устремив на меня взгляд; этот печальный страдальческий взгляд, казалось, молил о сострадании. "Adieu, Madame", - сказал он. Изменившийся тембр его голоса совершенно лишил меня самообладания; не будучи в силах произнести ни слова, я протянула руку, он крепко пожал ее, потом отвернулся, быстро подошел к почтальонам, подал им знак, и мы тронулись".
Нет недостатка и в примирителях, из которых мы также отметим двух: одного - твердо укрепившегося на вершине Горы, другого - еще не нашедшего пристанища; это Дантон и Барер. Изобретательный Барер, бывший член Учредительного собрания и журналист со склонов Пиренеев, - один из полезнейших в своем роде людей в этом Конвенте. Истина может принадлежать обеим сторонам, одной или ни одной; друзья мои, вы должны давать и брать; впрочем, всякого успеха побеждающей стороне! Таков девиз Барера. Он изобретателен, почти гениален, сообразителен, гибок, любезен - словом, человек, который добьется успеха. Едва ли сам Дух Лжи в этом собравшемся Пандемониуме
[53]мог бы быть приятнее для зрения и слуха. Необходимый человек этот Барер; в великом искусстве приукрашивания с ним, по слухам, никто не сравнится. Если произошел взрыв, каких бывает много, смятение, неприятность, о которой никто не хочет знать и говорить, - поручите это Бареру; Барер будет докладчиком комитета по этому делу, и вы увидите, как оно превратится в нечто обычное, даже в прекрасное и правильное, что и требовалось. Мог бы существовать Конвент без такого человека, спросим мы? Не называйте его, подобно все преувеличивающему Мерсье, "величайшим лгуном Франции"; нет, можно даже возразить, что в нем нет настолько правды, чтобы сделать из нее настоящую ложь. Назовите его вместе с Берком Анакреоном
[54]гильотины и человеком, полезным Конвенту.
Другой названный нами примиритель -Дантон. "Помиритесь, помиритесь друг с другом!" - кричит он довольно часто. Разве мы, маленькая кучка братьев, не противостоим в одиночку всеми миру? Смелый Дантон, любимец всей Горы, хотя его и считают слишком благодушным, недостаточно подозрительным: он стоял между Дюмурье и многими порицавшими его, боясь вызвать раздражение у нашего единственного генерала. В шумной суматохе мощный голос Дантона гремит, призывая к единению и умиротворению. Устраиваются свидания, обеды с жирондистами: ведь так важно, так необходимо добиться согласия. Но жирондисты высокомерны и неприступны: этот титан Дантон не человек формул, и на нем лежит тень сентября. "Ваши жирондисты не доверяют мне" - таков ответ, полученный от него посредником Мейаном
[55]; на все доводы и просьбы этого Мейана есть один ответ: "Ils n'ont point de confiance". Шум все усиливается, спорящие бледнеют от ярости.
В самом деле, какой удар для сердца жирондиста эта первая, даже слабая, возможность, что презренная, неразумная, анархическая Гора в конце концов может восторжествовать! Грубые сентябристы, какой-нибудь Тальен с пятого этажа, "какой-нибудь Робеспьер без мысли в голове, без чувства в сердце", как говорит Кондорсе, и мы. цвет Франции, не можем противостоять им! Смотрите, скипетр уходит от нас и переходит к ним! Красноречие, философия, порядочность не помогают: "сами боги тщетно боролись бы с глупостью". Mit der Dummheit kampfen Gotter selbst vergebens!
[56]
Громко жалуется Луве; все его тощее тело пропитано злобой и противоестественной подозрительностью. Молодой Барбару тоже гневен - гневен и полон презрения. Безмолвная, похожая на королеву с аспидом
[57]у груди, сидит жена Ролана; отчеты Ролана все еще не приняты, имя его превратилось в посмешище. Таковы капризы фортуны на войне и особенно в революции. Великая бездна ада и 10 августа разверзлась при волшебном звуке вашего красноречивого голоса, а теперь, смотрите, она уже не хочет закрываться по знаку вашего голоса. Такое волшебство - опасная вещь. Ученик волшебника завладел запретной книгой и вызвал духа. "Plait-il?" (Что угодно?) - сказал дух. Ученик, несколько пораженный, приказал ему принести воды; проворный дух принес воду, по ведру в каждой руке, но не пожелал перестать носить ее. Ученик в отчаянии кричит на него, бьет его, разрубает пополам; но что это? Теперь воду таскают два духа, и дом будет снесен Девкалионовым потопом
[58].
Глава четвертая. ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ
Пожалуй, эта война между депутатами могла бы продолжаться долго, и партии, давя и душа друг друга, могли бы уничтожить одна другую окончательно в обычной, бескровной парламентской войне; но это могло бы произойти лишь при одном условии - чтобы Франция была в состоянии как-то существовать все это время. Но этот державный народ наделен органами пищеварения и не может жить без хлеба. Кроме того, у нас и внешняя война, и мы должны победить в войне с Европой, с роком и с голодом; между тем весной этого года всякая победа бежит от нас прочь. Дюмурье продвинул свои передовые посты до Аахена и составил великолепный план вторжения в Голландию, с военными хитростями, плоскодонными судами и с быстрой неустрашимостью, в которой он значительно преуспел, но, к несчастию, не мог продолжать с тем же успехом дальше. Аахен потерян; Маастрихт не желает сдаваться одним дыму и шуму; плоскодонным судам снова приходится спускаться на воду и возвращаться по тому же пути, по какому они пришли. Будьте же стойки, быстрые, неустрашимые люди, отступайте с твердостью, подобно парфянам! Увы, вина ли то генерала Миранды
[59], военного ли министра или самого Дюмурье и Фортуны, но только ничего иного, кроме отступления, не остается, и хорошо еще, если оно не превратится в бегство, ибо поверженные в ужас когорты и рассеявшиеся части показали тыл, не дожидаясь приказаний, и около 10 тысяч человек бегут в отчаянии, не останавливаясь, пока не увидят Францию. Может быть, даже хуже: Дюмурье сам не склоняется ли втайне к измене? Тон его посланий нашим комитетам очень резок. Комиссары и якобинские грабители принесли неисчислимый вред: Гассенфрац не присылает ни патронов, ни обмундирования; обманным образом получены "подбитые деревянными и картонными подошвами" сапоги. Короче, все в беспорядке. Дантон и Лакруа в бытность свою комиссарами желали присоединить Бельгию к Франции, тогда как Дюмурье сделал бы из нее хорошенькое маленькое герцогство для своего личного тайного употребления! Все это сердит генерала, и он пишет нам резкие письма. Кто знает, что замышляет этот маленький пылкий генерал? Дюмурье, герцог бельгийский или брабантский и, скажем, Эгалите-младший - король Франции тут был бы конец нашей революции! Комитет обороны смотрит и качает головой: кто, кроме Дантона, лишенного подозрительности, может еще сохранять какую-нибудь надежду?
А генерал Кюстин возвращаема с Рейна; завоеванный Майнц будет отнят, пруссаки стягиваются к нему, чтобы бомбардировать его ядрами и картечью. Майнц оказывает сопротивление, комиссар Мерлей из Тионвиля "делает вылазки во главе осажденных"; он может бороться до смерти, но не долее. Какой грустный оборот для Майнца! Славный Форстер
[60]и славный Люкс сажали там прошлой зимой, в метель, деревья Свободы под музыку "Ca ira", основывали якобинские клубы и присоединили территорию Майнца к Франции; потом они приехали в Париж в качестве депутатов или делегатов и получали по 18 франков в день, и вот, прежде чем деревья Свободы покрылись листвой, Майнц превратился в бушующий кратер, извергающий огонь и охваченный огнем!
Ни один из этих людей не увидит больше Майнца; они прибыли сюда только для того, чтобы умереть. Форстер объехал вокруг света, видел, как Кук
[61]погиб под палицами гавайцев, но подобного тому, что он видел и выстрадал в Париже, он не видел нигде. Бедность преследует его; из дома ничего не может прийти, кроме вестей, приходивших к Иову; 18 франков в день, которые он с трудом получает здесь в качестве депутата или делегата, выдаются бумажными ассигнациями, быстро падающими в цене. Бедность, разочарование, бездействие и упреки медленно надламывают доблестное сердце. Таков жребий Форстера. Впрочем, девица Теруань еще улыбается на вечерах; у нее "красивое лицо, обрамленное темными локонами", и порывистый характер, которые помогают ей держать собственный экипаж. Пруссак Тренк, бедный подпольный барон, бормочет и бранится весьма неподобающим образом. Лицо Томаса Пейна покрыто красными волдырями, "но глаза его сверкают необычным блеском". Депутаты Конвента весьма любезно приглашают Форстера обедать, и "мы все играли в Plumpsack". "Это взрыв и создание нового мира, - говорит Форстер, - а действующие лица в нем маленькие, незначительные субъекты, жужжащие вокруг вас, как рой мух".
В то же время идет война с Испанией. Испанцы продвинутся через ущелья Пиренеев, шурша бурбонскими знаменами, гремя артиллерией и угрозами. Да и Англия надела красный мундир
[62]и марширует с его королевским высочеством герцогом Йоркским, которого иные в свое время намеревались пригласить быть нашим королем. Настроение это теперь изменилось и все более меняется, пока не оказывается, что нет ничего в мире ненавистнее уроженца этого тиранического острова; Конвент в своей горячности даже объявляет декретом, что Питт - "враг рода человеческого" (l'ennemi du genre humain), a затем, как это ни странно, издается приказ, чтобы ни один борец за свободу не давал пощады англичанину. Однако борцы за свободу исполняют этот приказ лишь отчасти. Значит, мы не будем брать пленных, говорят они; всякий, кого мы возьмем, будет считаться "дезертиром". Это - безумный приказ и сопровождающийся неудобствами. Ведь если мы не будем давать пощады, то, естественно, не можем рассчитывать на нее и сами, стало быть, дело от этого нисколько не выиграет. Нашим "тремстам тысячам рекрутов" - цифра набора на этот год, - должно быть, придется изрядно поработать.
Сколько врагов надвигается на нас! Одни пробираются сквозь горные ущелья, другие плывут по соленому морю; ко всем пунктам нашей территории устремляются они, потрясая приготовленными для нас цепями. Но хуже всего то, что враг объявился и на нашей собственной территории. В первых числах марта почта из Нанта не приходит; вместо нее приходят только предположения, опасения, ветер доносит зловещие слухи. И самые зловещие оказываются верными. Фанатичное население Вандеи не желает больше подчиняться; пламя восстания, с трудом сдерживаемое до сих пор, снова вспыхивает огромным пожаром после смерти короля; это уже не мятеж, а междоусобная война. Эти Кателино, Стоффле, Шаретты оказались не теми, кем их считали; смотрите, как идущие за ними крестьяне, в одних рубахах и блузах, вооруженные дубинами, нестройными рядами, но с фанатической галльской яростью и диким боевым кличем "За бога и короля!" бросаются на нас, подобно свирепому урагану, обращают наших дисциплинированных национальных солдат в панику и sauve qui peut! Они одерживают победу за победой, и конца этому не видно. Посылают коменданта Сантера, но пользы от этого мало! Он мог бы без ущерба вернуться и варить пиво.
Становится решительно необходимым, чтобы Конвент перестал говорить и начал действовать. Пусть одна партия уступит другой и сделает это поскорее. Это уже не теоретическое предположение, а близкая неизбежность разорения; нужно позаботиться о том самом дне, в который мы живем.
В пятницу 8 марта эта ужасная весть была получена Национальным Конвентом от Дюмурье, но еще раньше ей предшествовало и потом сопровождало ее много других ужасных вестей. Лица многих побледнели. Мало пользы теперь от того, будут ли наказаны сентябристы или нет, если Питт и Кобург идут с равным наказанием для всех нас, ведь между Парижем и тиранами теперь нет ничего, кроме сомнительного Дюмурье с беспорядочно отступающими войсками! Титан Дантон поднимается в этот час, как всегда в час опасности, и звучен его голос, разносящийся из-под купола: "Граждане представители, не должны ли мы в этот час испытаний отложить все наши несогласия? Репутация, о, что значит репутация того или другого человека? Que mon nom soit fletri, que la France soit libre! (Пусть имя мое будет опорочено, лишь бы Франция была свободна!) Необходимо, чтобы Франция снова поднялась для решительной мести, чтобы поднялся миллион ее правых рук, как один человек и одно сердце. Нужно немедленно произвести набор в Париже; пусть каждая его секция поставит свои тысячи солдат; пусть то же сделает каждая секция Франции! 96 комиссаров из нашей среды, по два на каждую из 48 секций, пусть отправятся тотчас же и скажут Парижу, что родине нужна его помощь. Пусть 80 других немедленно разъедутся по всей Франции, разнесут по ней огненный крест и созовут всю нашу боевую рать. Эти восемьдесят должны уехать еще до закрытия этого заседания, и пусть они хорошенько обдумают в пути, какое поручение возложено на них. Нужно как можно скорее устроить лагерь на 50 тысяч душ между Парижем и северной границей, потому что скоро начнут прибывать парижские волонтеры. Плечом к плечу ударим мы на врага в могучем бесстрашном порыве и отбросим этих сынов ночи, и Франция вопреки всему миру будет свободна!"13 Так гремит голос Титана во всех секциях, во всех французских сердцах. Секции заседают непрерывно в эту же ночь, вербуя и записывая волонтеров. Комиссары Конвента быстро переезжают из города в город, разнося огненный крест, пока не вспыхивает вся Франция. И вот на городской Ратуше развевается флаг "Отечество в опасности"; с собора Парижской богоматери спускается черный флаг; читаются прокламации, произносятся пламенные речи; Париж снова стремится сокрушить своих врагов. Понятно, что при таких обстоятельствах он не в кротком настроении духа. На улицах, особенно вокруг зала Манежа, волнение. Фейянская терраса кишит озлобленными гражданами и еще более озлобленными гражданками; Варле со своей складной табуреткой появляется всюду, где только возможно; из всех сердец, со всех уст срываются не особенно умеренные восклицания о коварных краснобаях hommes d'etat - друзьях Дюмурье, тайных друзьях Питта и Кобурга. Драться с врагом! Да, и даже "заморозить его страхом" (glacer d'effroi), но сначала наказать домашних изменников! Кто те, кто, соперничая и ссорясь, в своей иезуитской, сдержанной манере стараются сковать патриотическое движение? Кто сеет раздор между Парижем и Францией и отравляет общественное мнение в департаментах? Кто потчует нас лекциями о свободной торговле зерном, когда мы просим хлеба и установления максимума цен? Может ли наш желудок удовлетвориться лекциями о свободной торговле? И как мы будем сражаться с австрийцами - умеренным или неумеренным способом? Конвент должен быть очищен.
"Назначьте быстрый суд над изменниками и установите предельные цены на зерно", - энергично говорят патриоты-добровольцы, дефилируя по залу Конвента перед отправлением к границам; они ораторствуют с героическим красноречием Камбиса, вызывая восторженные крики со стороны галереи и Горы и ропот со стороны правой и равнины. Случаются и чудеса: например, когда один капитан секции Пуассоньер пылко разглагольствует о Дюмурье, максимальных ценах и подпольных роялистах и его отряд вторит ему, размахивая знаменем, один из депутатов вдруг различает на cravates, или полосах, этого самого знамени королевские лилии! Капитан секции и его отряд в ужасе кричат и "топчут знамя ногами", наверное, это опять выходка какого-нибудь подпольного роялиста. Весьма возможно14, хотя, быть может, это просто старое знамя секции, сделанное раньше для 10 августа, когда такие полосы предписывались законом!15
Просматривая мемуары жирондистов и стараясь отделить истину от болезненной игры воображения, история находит, что эти мартовские дни, особенно воскресенье 10 марта, играют большую роль. Заговоры и заговоры, между прочим заговор об убийстве депутатов-жирондистов, с каковой целью анархисты и подпольные роялисты заключили будто бы между собой адский союз! По большей части этот заговор - плод больной фантазии; вместе с тем бесспорно, что Луве и некоторые жирондисты, опасаясь, что их убьют в субботу, не пошли на вечернее заседание, а совещались между собой, побуждая друг друга к какому-нибудь решительному поступку, чтобы покончить с этими анархистами, на что Петион, открыв окно и найдя, что ночь очень сырая, ответил лишь: "Ils ne feront rien" - и "спокойно взял свою скрипку"16, говорит Луве, чтобы нежным прикосновением к лидийским струнам оградить себя от снедающих забот. Почему-то Луве считал, что особенно ему грозит опасность быть убитым; впрочем, многие другие жирондисты не ночевали дома в эту ночь и все остались живы. Не подлежит, однако, сомнению, что к журналисту Горса, депутату и отравителю департаментов, и к его издателю ворвалась в дом шайка патриотов, среди которых, несмотря на мрак, дождь и сумятицу, можно было узнать Варле в красном колпаке и Фурнье-Американца; они перепугали их жен, разрушили станки, перепортили шрифты и находившийся там материал, так как мэр не вмешался своевременно; Горса пришлось спасаться с пистолетом в руке "по крыше через заднюю стену дома". На следующий день было воскресенье, день праздничный, и на улицах царило более сильное возбуждение, чем когда-либо: уж не замышляют Ли анархисты повторения сентябрьских дней? Правда, сентябрьские дни не повторились; однако этот истерический страх, в сущности довольно естественный, почти достиг своего апогея.
Верньо жалуется и скорбит в мягких, закругленных фразах. Секция Bonconseil (Доброго Совета), а не Mauconseil (Дурного Совета), как она называлась некогда, вносит замечательное предложение: она требует, чтобы Верньо, Бриссо, Гюаде и другие обвиняющие патриотов краснобаи-жирондисты, в числе двадцати двух, были взяты под арест! Секция Доброго Совета, названная так после 10 августа, получает жесткую отповедь, словно секция Дурного Совета18; но она сказала свое, слово ее произнесено и не останется без последствий.
Одна особенность и в самом деле поражает нас в этих несчастных жирондистах - это их роковая близорукость и роковая слабохарактерность; в этом корень зла. Они словно чужие народу, которым хотели бы управлять, чужие тому делу, за которое взялись. Сколько бы ни трудилась природа, им открывается во всех ее трудах только неполная схема их: формулы, философские истины, разные достойные поучения, написанные в книгах и признанные образованными людьми. И они ораторствуют, рассуждают, взывают к друзьям законности, когда дело идет не о законности или незаконности, а о том, чтобы жить или не жить. Они педанты революции, если не иезуиты. Их формализм велик, но велик и эгоизм. Для них Франция, поднимающаяся, чтобы сражаться с австрийцами, поднялась только вследствие заговора 10 марта и с тем, чтобы убить двадцать два из них! Это чудо революции, развивающееся по своим собственным законам и по законам природы, а не по законам их формулы и выросшее до таких страшных размеров и форм, недоступно их способности понимать и верить, как невозможность, как "дикий хаотический сон". Они хотят республики, основанной на том, что они называют добродетелями, что называется приличиями и порядочностью, и никакой другой. Всякая другая республика, посланная природой и реальностью, должна считаться недействительной, чем-то вроде кошмарного видения, не существующей, отрицаемой законами природы и учения. Увы! реальность туманна для самого зоркого глаза; а что касается этих людей, то они и не хотят смотреть на нее собственными очами, а смотрят сквозь "шлифованные стекла" педантизма и оскорбленного тщеславия, показывающие ложную, зловещую картину. Постоянно негодуя и сетуя на заговоры и анархию, они сделают только одно: докажут с очевидностью, что реальность не укладывается в их формулы, что она, реальность, в мрачном гневе уничтожит и учение, и их самих! Человек осмеливается на то, что он осознает. Но гибель человека начинается тогда, когда он теряет зрение; он видит уже не реальность, а ложный призрак ее и, следуя за ним, ощупью идет, с меньшей или большей скоростью, к полному мраку, к гибели, которая есть великое море тьмы, куда беспрестанно вливается прямыми или извилистыми путями всякая ложь!
Мы можем отметить это 10 марта как эпоху в судьбе жирондистов: озлобление их дошло до ожесточения, ложное понимание положения - до затмения ума. Многие из них не являются на заседания, иные приходят вооруженные. Какой-нибудь почтенный депутат должен теперь, после завтрака, не только делать заметки, но и проверять, в порядке ли его пистолеты.
Между тем дела Дюмурье в Бельгии обстоят все хуже. Вина ли то опять генерала Миранды или кого-нибудь другого, но несомненно, что "битва при Неервинде" 18 марта проиграна и наше поспешное отступление сделалось более чем поспешным. Победоносный Кобург с своими подгоняющими нас австрийцами висит, как черная туча, над нашим арьергардом. Дюмурье денно и нощно не сходит с коня; каждые три часа происходят стычки; все наше расстроенное войско, полное ярости, подозрений, паники, поспешно стремится назад, во Францию! Да и сам-то Дюмурье - каковые его намерения? Недобрые, по-видимому! Его депеши в комитет открыто обвиняют расколотый надвое Конвент за зло, принесенное Франции и ему, Дюмурье. А речи его? Ведь он говорит напрямик! Казнь деспота этот Дюмурье называет убийством короля. Дантон и Лакруа, вновь поспешившие к нему комиссары, возвращаются с большими сомнениями; даже Дантон теперь сомневается.
[59], военного ли министра или самого Дюмурье и Фортуны, но только ничего иного, кроме отступления, не остается, и хорошо еще, если оно не превратится в бегство, ибо поверженные в ужас когорты и рассеявшиеся части показали тыл, не дожидаясь приказаний, и около 10 тысяч человек бегут в отчаянии, не останавливаясь, пока не увидят Францию. Может быть, даже хуже: Дюмурье сам не склоняется ли втайне к измене? Тон его посланий нашим комитетам очень резок. Комиссары и якобинские грабители принесли неисчислимый вред: Гассенфрац не присылает ни патронов, ни обмундирования; обманным образом получены "подбитые деревянными и картонными подошвами" сапоги. Короче, все в беспорядке. Дантон и Лакруа в бытность свою комиссарами желали присоединить Бельгию к Франции, тогда как Дюмурье сделал бы из нее хорошенькое маленькое герцогство для своего личного тайного употребления! Все это сердит генерала, и он пишет нам резкие письма. Кто знает, что замышляет этот маленький пылкий генерал? Дюмурье, герцог бельгийский или брабантский и, скажем, Эгалите-младший - король Франции тут был бы конец нашей революции! Комитет обороны смотрит и качает головой: кто, кроме Дантона, лишенного подозрительности, может еще сохранять какую-нибудь надежду?
А генерал Кюстин возвращаема с Рейна; завоеванный Майнц будет отнят, пруссаки стягиваются к нему, чтобы бомбардировать его ядрами и картечью. Майнц оказывает сопротивление, комиссар Мерлей из Тионвиля "делает вылазки во главе осажденных"; он может бороться до смерти, но не долее. Какой грустный оборот для Майнца! Славный Форстер
[60]и славный Люкс сажали там прошлой зимой, в метель, деревья Свободы под музыку "Ca ira", основывали якобинские клубы и присоединили территорию Майнца к Франции; потом они приехали в Париж в качестве депутатов или делегатов и получали по 18 франков в день, и вот, прежде чем деревья Свободы покрылись листвой, Майнц превратился в бушующий кратер, извергающий огонь и охваченный огнем!
Ни один из этих людей не увидит больше Майнца; они прибыли сюда только для того, чтобы умереть. Форстер объехал вокруг света, видел, как Кук
[61]погиб под палицами гавайцев, но подобного тому, что он видел и выстрадал в Париже, он не видел нигде. Бедность преследует его; из дома ничего не может прийти, кроме вестей, приходивших к Иову; 18 франков в день, которые он с трудом получает здесь в качестве депутата или делегата, выдаются бумажными ассигнациями, быстро падающими в цене. Бедность, разочарование, бездействие и упреки медленно надламывают доблестное сердце. Таков жребий Форстера. Впрочем, девица Теруань еще улыбается на вечерах; у нее "красивое лицо, обрамленное темными локонами", и порывистый характер, которые помогают ей держать собственный экипаж. Пруссак Тренк, бедный подпольный барон, бормочет и бранится весьма неподобающим образом. Лицо Томаса Пейна покрыто красными волдырями, "но глаза его сверкают необычным блеском". Депутаты Конвента весьма любезно приглашают Форстера обедать, и "мы все играли в Plumpsack". "Это взрыв и создание нового мира, - говорит Форстер, - а действующие лица в нем маленькие, незначительные субъекты, жужжащие вокруг вас, как рой мух".
В то же время идет война с Испанией. Испанцы продвинутся через ущелья Пиренеев, шурша бурбонскими знаменами, гремя артиллерией и угрозами. Да и Англия надела красный мундир
[62]и марширует с его королевским высочеством герцогом Йоркским, которого иные в свое время намеревались пригласить быть нашим королем. Настроение это теперь изменилось и все более меняется, пока не оказывается, что нет ничего в мире ненавистнее уроженца этого тиранического острова; Конвент в своей горячности даже объявляет декретом, что Питт - "враг рода человеческого" (l'ennemi du genre humain), a затем, как это ни странно, издается приказ, чтобы ни один борец за свободу не давал пощады англичанину. Однако борцы за свободу исполняют этот приказ лишь отчасти. Значит, мы не будем брать пленных, говорят они; всякий, кого мы возьмем, будет считаться "дезертиром". Это - безумный приказ и сопровождающийся неудобствами. Ведь если мы не будем давать пощады, то, естественно, не можем рассчитывать на нее и сами, стало быть, дело от этого нисколько не выиграет. Нашим "тремстам тысячам рекрутов" - цифра набора на этот год, - должно быть, придется изрядно поработать.
Сколько врагов надвигается на нас! Одни пробираются сквозь горные ущелья, другие плывут по соленому морю; ко всем пунктам нашей территории устремляются они, потрясая приготовленными для нас цепями. Но хуже всего то, что враг объявился и на нашей собственной территории. В первых числах марта почта из Нанта не приходит; вместо нее приходят только предположения, опасения, ветер доносит зловещие слухи. И самые зловещие оказываются верными. Фанатичное население Вандеи не желает больше подчиняться; пламя восстания, с трудом сдерживаемое до сих пор, снова вспыхивает огромным пожаром после смерти короля; это уже не мятеж, а междоусобная война. Эти Кателино, Стоффле, Шаретты оказались не теми, кем их считали; смотрите, как идущие за ними крестьяне, в одних рубахах и блузах, вооруженные дубинами, нестройными рядами, но с фанатической галльской яростью и диким боевым кличем "За бога и короля!" бросаются на нас, подобно свирепому урагану, обращают наших дисциплинированных национальных солдат в панику и sauve qui peut! Они одерживают победу за победой, и конца этому не видно. Посылают коменданта Сантера, но пользы от этого мало! Он мог бы без ущерба вернуться и варить пиво.
Становится решительно необходимым, чтобы Конвент перестал говорить и начал действовать. Пусть одна партия уступит другой и сделает это поскорее. Это уже не теоретическое предположение, а близкая неизбежность разорения; нужно позаботиться о том самом дне, в который мы живем.
В пятницу 8 марта эта ужасная весть была получена Национальным Конвентом от Дюмурье, но еще раньше ей предшествовало и потом сопровождало ее много других ужасных вестей. Лица многих побледнели. Мало пользы теперь от того, будут ли наказаны сентябристы или нет, если Питт и Кобург идут с равным наказанием для всех нас, ведь между Парижем и тиранами теперь нет ничего, кроме сомнительного Дюмурье с беспорядочно отступающими войсками! Титан Дантон поднимается в этот час, как всегда в час опасности, и звучен его голос, разносящийся из-под купола: "Граждане представители, не должны ли мы в этот час испытаний отложить все наши несогласия? Репутация, о, что значит репутация того или другого человека? Que mon nom soit fletri, que la France soit libre! (Пусть имя мое будет опорочено, лишь бы Франция была свободна!) Необходимо, чтобы Франция снова поднялась для решительной мести, чтобы поднялся миллион ее правых рук, как один человек и одно сердце. Нужно немедленно произвести набор в Париже; пусть каждая его секция поставит свои тысячи солдат; пусть то же сделает каждая секция Франции! 96 комиссаров из нашей среды, по два на каждую из 48 секций, пусть отправятся тотчас же и скажут Парижу, что родине нужна его помощь. Пусть 80 других немедленно разъедутся по всей Франции, разнесут по ней огненный крест и созовут всю нашу боевую рать. Эти восемьдесят должны уехать еще до закрытия этого заседания, и пусть они хорошенько обдумают в пути, какое поручение возложено на них. Нужно как можно скорее устроить лагерь на 50 тысяч душ между Парижем и северной границей, потому что скоро начнут прибывать парижские волонтеры. Плечом к плечу ударим мы на врага в могучем бесстрашном порыве и отбросим этих сынов ночи, и Франция вопреки всему миру будет свободна!"13 Так гремит голос Титана во всех секциях, во всех французских сердцах. Секции заседают непрерывно в эту же ночь, вербуя и записывая волонтеров. Комиссары Конвента быстро переезжают из города в город, разнося огненный крест, пока не вспыхивает вся Франция. И вот на городской Ратуше развевается флаг "Отечество в опасности"; с собора Парижской богоматери спускается черный флаг; читаются прокламации, произносятся пламенные речи; Париж снова стремится сокрушить своих врагов. Понятно, что при таких обстоятельствах он не в кротком настроении духа. На улицах, особенно вокруг зала Манежа, волнение. Фейянская терраса кишит озлобленными гражданами и еще более озлобленными гражданками; Варле со своей складной табуреткой появляется всюду, где только возможно; из всех сердец, со всех уст срываются не особенно умеренные восклицания о коварных краснобаях hommes d'etat - друзьях Дюмурье, тайных друзьях Питта и Кобурга. Драться с врагом! Да, и даже "заморозить его страхом" (glacer d'effroi), но сначала наказать домашних изменников! Кто те, кто, соперничая и ссорясь, в своей иезуитской, сдержанной манере стараются сковать патриотическое движение? Кто сеет раздор между Парижем и Францией и отравляет общественное мнение в департаментах? Кто потчует нас лекциями о свободной торговле зерном, когда мы просим хлеба и установления максимума цен? Может ли наш желудок удовлетвориться лекциями о свободной торговле? И как мы будем сражаться с австрийцами - умеренным или неумеренным способом? Конвент должен быть очищен.
"Назначьте быстрый суд над изменниками и установите предельные цены на зерно", - энергично говорят патриоты-добровольцы, дефилируя по залу Конвента перед отправлением к границам; они ораторствуют с героическим красноречием Камбиса, вызывая восторженные крики со стороны галереи и Горы и ропот со стороны правой и равнины. Случаются и чудеса: например, когда один капитан секции Пуассоньер пылко разглагольствует о Дюмурье, максимальных ценах и подпольных роялистах и его отряд вторит ему, размахивая знаменем, один из депутатов вдруг различает на cravates, или полосах, этого самого знамени королевские лилии! Капитан секции и его отряд в ужасе кричат и "топчут знамя ногами", наверное, это опять выходка какого-нибудь подпольного роялиста. Весьма возможно14, хотя, быть может, это просто старое знамя секции, сделанное раньше для 10 августа, когда такие полосы предписывались законом!15
Просматривая мемуары жирондистов и стараясь отделить истину от болезненной игры воображения, история находит, что эти мартовские дни, особенно воскресенье 10 марта, играют большую роль. Заговоры и заговоры, между прочим заговор об убийстве депутатов-жирондистов, с каковой целью анархисты и подпольные роялисты заключили будто бы между собой адский союз! По большей части этот заговор - плод больной фантазии; вместе с тем бесспорно, что Луве и некоторые жирондисты, опасаясь, что их убьют в субботу, не пошли на вечернее заседание, а совещались между собой, побуждая друг друга к какому-нибудь решительному поступку, чтобы покончить с этими анархистами, на что Петион, открыв окно и найдя, что ночь очень сырая, ответил лишь: "Ils ne feront rien" - и "спокойно взял свою скрипку"16, говорит Луве, чтобы нежным прикосновением к лидийским струнам оградить себя от снедающих забот. Почему-то Луве считал, что особенно ему грозит опасность быть убитым; впрочем, многие другие жирондисты не ночевали дома в эту ночь и все остались живы. Не подлежит, однако, сомнению, что к журналисту Горса, депутату и отравителю департаментов, и к его издателю ворвалась в дом шайка патриотов, среди которых, несмотря на мрак, дождь и сумятицу, можно было узнать Варле в красном колпаке и Фурнье-Американца; они перепугали их жен, разрушили станки, перепортили шрифты и находившийся там материал, так как мэр не вмешался своевременно; Горса пришлось спасаться с пистолетом в руке "по крыше через заднюю стену дома". На следующий день было воскресенье, день праздничный, и на улицах царило более сильное возбуждение, чем когда-либо: уж не замышляют Ли анархисты повторения сентябрьских дней? Правда, сентябрьские дни не повторились; однако этот истерический страх, в сущности довольно естественный, почти достиг своего апогея.
Верньо жалуется и скорбит в мягких, закругленных фразах. Секция Bonconseil (Доброго Совета), а не Mauconseil (Дурного Совета), как она называлась некогда, вносит замечательное предложение: она требует, чтобы Верньо, Бриссо, Гюаде и другие обвиняющие патриотов краснобаи-жирондисты, в числе двадцати двух, были взяты под арест! Секция Доброго Совета, названная так после 10 августа, получает жесткую отповедь, словно секция Дурного Совета18; но она сказала свое, слово ее произнесено и не останется без последствий.
Одна особенность и в самом деле поражает нас в этих несчастных жирондистах - это их роковая близорукость и роковая слабохарактерность; в этом корень зла. Они словно чужие народу, которым хотели бы управлять, чужие тому делу, за которое взялись. Сколько бы ни трудилась природа, им открывается во всех ее трудах только неполная схема их: формулы, философские истины, разные достойные поучения, написанные в книгах и признанные образованными людьми. И они ораторствуют, рассуждают, взывают к друзьям законности, когда дело идет не о законности или незаконности, а о том, чтобы жить или не жить. Они педанты революции, если не иезуиты. Их формализм велик, но велик и эгоизм. Для них Франция, поднимающаяся, чтобы сражаться с австрийцами, поднялась только вследствие заговора 10 марта и с тем, чтобы убить двадцать два из них! Это чудо революции, развивающееся по своим собственным законам и по законам природы, а не по законам их формулы и выросшее до таких страшных размеров и форм, недоступно их способности понимать и верить, как невозможность, как "дикий хаотический сон". Они хотят республики, основанной на том, что они называют добродетелями, что называется приличиями и порядочностью, и никакой другой. Всякая другая республика, посланная природой и реальностью, должна считаться недействительной, чем-то вроде кошмарного видения, не существующей, отрицаемой законами природы и учения. Увы! реальность туманна для самого зоркого глаза; а что касается этих людей, то они и не хотят смотреть на нее собственными очами, а смотрят сквозь "шлифованные стекла" педантизма и оскорбленного тщеславия, показывающие ложную, зловещую картину. Постоянно негодуя и сетуя на заговоры и анархию, они сделают только одно: докажут с очевидностью, что реальность не укладывается в их формулы, что она, реальность, в мрачном гневе уничтожит и учение, и их самих! Человек осмеливается на то, что он осознает. Но гибель человека начинается тогда, когда он теряет зрение; он видит уже не реальность, а ложный призрак ее и, следуя за ним, ощупью идет, с меньшей или большей скоростью, к полному мраку, к гибели, которая есть великое море тьмы, куда беспрестанно вливается прямыми или извилистыми путями всякая ложь!
Мы можем отметить это 10 марта как эпоху в судьбе жирондистов: озлобление их дошло до ожесточения, ложное понимание положения - до затмения ума. Многие из них не являются на заседания, иные приходят вооруженные. Какой-нибудь почтенный депутат должен теперь, после завтрака, не только делать заметки, но и проверять, в порядке ли его пистолеты.
Между тем дела Дюмурье в Бельгии обстоят все хуже. Вина ли то опять генерала Миранды или кого-нибудь другого, но несомненно, что "битва при Неервинде" 18 марта проиграна и наше поспешное отступление сделалось более чем поспешным. Победоносный Кобург с своими подгоняющими нас австрийцами висит, как черная туча, над нашим арьергардом. Дюмурье денно и нощно не сходит с коня; каждые три часа происходят стычки; все наше расстроенное войско, полное ярости, подозрений, паники, поспешно стремится назад, во Францию! Да и сам-то Дюмурье - каковые его намерения? Недобрые, по-видимому! Его депеши в комитет открыто обвиняют расколотый надвое Конвент за зло, принесенное Франции и ему, Дюмурье. А речи его? Ведь он говорит напрямик! Казнь деспота этот Дюмурье называет убийством короля. Дантон и Лакруа, вновь поспешившие к нему комиссары, возвращаются с большими сомнениями; даже Дантон теперь сомневается.