Итак, в Кальвадосе все усмирено; Ромм выпущен из тюрьмы и обдумывает свой календарь; зачинщики заключены в его комнату. В Кане семья Корде молча плачет; дом Бюзо представляет кучу праха и развалин, и среди обломков стоит столб с надписью: "Здесь жил изменник Бюзо, злоумышлявший против Республики". Бюзо и другие скрывшиеся депутаты объявлены, как мы видели, вне закона, они могут быть лишены жизни там, где будут найдены. Хуже всего приходится бедным арестованным парижским депутатам. "Домашний арест" грозит превратиться в "заключение в Люксембургской тюрьме", а где кончится? Кто, например, этот бледный худой человек, едущий по направлению к Швейцарии в качестве нешательского негоцианта и арестованный в городе "Мулене? Революционному комитету он кажется подозрительным. Для революционного комитета очевидно: он - депутат Бриссо! Назад! Под арест, бедный Бриссо, или в строгое заключение, куда суждено последовать и другим. Рабо соорудил себе фальшивую внутреннюю стену в доме друга, живет в непроглядной темноте, между двух стен. Этот арест кончится в тюрьме и в Революционном трибунале.
   Не должны мы забывать и Дюперре, и, печати, наложенной на его бумаги из-за Шарлотты. Там есть одна бумага, способная причинить много бедствий, это тайный торжественный протест против suprema dies 2 июня; наш бедный Дюперре составил этот тайный протест в ту же неделю со всею ясностью выражений, выжидая время, когда можно будет опубликовать его; под этим тайным протестом стоит ясно написанная подпись его и подписи немалого числа других жирондистских депутатов. Что, если печати будут сняты, когда Гора еще господствует? Все протестующие, Мерсье, Байель, по слухам, еще 73 депутата, все, что еще осталось от почтенного жирондизма в Конвенте, должны трепетать при этой мысли!.. Вот плоды начатой междоусобной войны.
   Мы находим также, что в эти последние июльские дни окончена знаменитая осада Майнца; гарнизон должен выйти с военными почестями и не сражаться против коалиции в течение года. Любители живописи и Гете стояли на Майнцском шоссе и смотрели с должным интересом на процессию, выходившую со всей подобающей торжественностью.
   "Первым вышел сопровождаемый прусской кавалерией французский гарнизон. Трудно представить себе более странное зрелище: колонна марсельцев, исхудавших, загорелых, пестрых, в заплатанных одеждах, вышла быстрым шагом, словно король Эдвин открыл гору и выпустил из нее свое войско карликов. Затем следовали регулярные войска: серьезные, сумрачные, хотя не унылые и не пристыженные. Но самым замечательным явлением, поразившим всех, были конные егеря. Они приблизились в полном молчании к тому месту, где мы стояли, и тогда их оркестр заиграл "Марсельезу". Это революционное Те Deum заключает в себе что-то грустное и пророческое даже при быстром темпе, но теперь его играли медленно, в унисон с тихим аллюром егерей. Было что-то трогательное, жуткое и очень серьезное в зрелище этих всадников, высоких, исхудавших людей пожилого возраста, с выражением лиц, соответствующим музыке, когда они мерным шагом двигались вперед. Каждого из них можно было сравнить с Дон-Кихотом; в массе они выглядели в высшей степени благородно.
   Затем выходит отряд, привлекающий особое внимание, - это комиссары или представители. Мерлей де Тионвиль в гусарском мундире, диковатый на вид, с бородой, по левую руку от него другое лицо в подобном же костюме; при виде последнего толпа яростно выкрикивает имя одного горожанина - члена Якобинского клуба; она дрогнула, чтобы схватить его. Мерлей, потянув узду, напоминает о его достоинстве как французского представителя, о мести, которая последовала бы за всякое нанесенное ему оскорбление, и советует всем успокоиться, потому что его видят здесь не в последний раз". Так выехал Мерлей, угрожающий в самом поражении. Но что остановит теперь эту лавину пруссаков, направляющуюся через открытый северо-восток? Счастье, если укрепленные линии Вейсембурга и непроходимые Вогезы ограничат ее французским Эльзасом, удержат от наводнения самого сердца страны!
   В эти же самые дни окончена и осада Валансьена, павшего под раскаленным градом Йорка! Конде пал уже несколько недель назад. Киммерийская коалиция продвигается вперед. Достойно при этом внимания, что во всех этих занятых неприятелем французских городах развевается знамя не с королевскими лилиями во имя нового претендента Людовика, а с австрийским орлом, словно Австрия предполагает удержать их все за собой. Не может ли генерал Кюстин, находящийся еще в Париже, дать какие-нибудь объяснения по поводу падения этих укрепленных городов? Мать патриотизма громко ревет с трибуны и галерей, что он должен сделать это, однако желчно замечает, что "господа из Пале-Руаяля" кричат "многие лета" этому генералу.
   Мать патриотизма, избавленная теперь последовательными чистками от всякой тени жирондизма, приобрела большой авторитет: можно назвать ее щитоносцем, или питомником, или даже предводителем самого очищенного Национального Конвента. Якобинские дебаты публикуются в "Moniteur", подобно парламентским.



Глава четвертая. О ПРИРОДА!


   Но заглянем пристальнее в город Париж: что замечает там История 10 августа первого года Свободы, "по старому стилю 1793 года"? Хвала Небу, новый праздник Пик!
   "Ежедневная депутация" Шометта добилась своего: конституции. Это была одна из наиболее быстро составленных конституций, написанная, как иные говорят, в неделю Эро де Сешелем и другими; вероятно, это была достаточно искусная, годная к применению конституция; впрочем, на этот счет мы не считаем себя призванными составить основательное суждение. Искусна была или нет эта конституция, но 44 тысячи французских общин подавляющим большинством поспешили принять ее, обрадованные хоть какой-нибудь конституцией. В Париж прибыли делегаты от департаментов из почтенных республиканцев с поручением торжественно изъявить согласие на принятие ее, и теперь все, что еще остается, - это публично провозгласить последнюю конституцию и присягнуть ей на празднике Пик? Департаментские депутаты приехали несколько времени тому назад, и Шометт очень беспокоится за них, как бы господа спекулянты-жирондисты или, не приведи господи, Filles de joie жирондистского нрава не повредили их морали. Этот день, 10 августа, бессмертная годовщина, почти более великая, чем июльская годовщина взятия Бастилии.
   Художник Давид не ленился. Благодаря ему и французскому гению в этот день выступает на свет беспримерная сценичная фантасмагория, о которой История, занятая реальными фантасмагориями, говорит очень немного.
   Одну вещь История может отметить с удовольствием: на развалинах Бастилии сооружена статуя Природы, колоссальная, изливающая воду из своих грудей. Это не сон, а реальность, осязаемая, очевидная. И стоит она, изливаясь, великая Природа, в серых предрассветных сумерках; но лишь только восходящее солнце окрасит пурпуром восток, как начинают приходить бесчисленные толпы, стройные и нестройные. Приходят департаментские делегаты, приходят Мать патриотизма и ее Дочери, приходит Национальный Конвент, предводительствуемый красивым Эро де Сешелем; нежная духовая музыка льется звуками ожидания. И вот, как только великое светило рассыпало первую горсть огней, позолотив холмы и верхушки труб, Эро де Сешель уже у ног великой Природы (она просто из гипса); он поднимает в железной чаше воду, струящуюся из священной груди, пьет ее с красноречивой языческой молитвой, начинающейся словами: "О природа!", и все департаментские депутаты пьют за ним вслед, каждый с наиболее подходящим к случаю восклицанием или пророческим изречением, какие кому приходят на ум; все это среди вздохов, переходящих в бурю духовой музыки; гром артиллерии и рев людских глоток таким образом завершается первый акт этого торжества.
   Затем следует процессия вдоль бульваров: депутаты и должностные лица, связанные вместе одной длинной трехцветной лентой, далее идут "члены парижских секций Народа", идут в беспорядке, с пиками, молотами, с орудиями и эмблемами своих цехов, среди которых мы замечаем плуг и древних Филемона и Бавкиду, сидящих на плуге и везомых своими детьми. Нестройные и гармонические звуки множества голосов наполняют воздух. Многие направляются через Триумфальные арки, и у подножия первой мы замечаем - кого бы, ты думал? - героинь восстания женщин, энергичных дам Рынка; они расположились здесь (Теруань отсутствует; опасаются, что она слишком больна, чтобы быть здесь) с дубовыми ветками, трехцветными украшениями, плотно усевшись на своих пушках. Красавец Эро де Сешель, остановившись полюбоваться ими, обращается к ним с льстивой, красноречивой речью, после которой они встают и присоединяются к шествию.
   А теперь посмотрите: на площади Революции кому посвящена эта другая величественная статуя, закутанная в холст, который быстро поднимается посредством блока и веревки? Статуя Свободы! Она тоже из гипса, но полагают, что будет из металла; стоит она на том месте, где некогда красовалась статуя деспота Людовика XV. "Три тысячи птиц" выпущены на волю, в Божий мир, с бирками на шее: "Мы свободны"; подражайте нам. Жертвоприношения из королевской мишуры и ci-devant, какую еще могли найти, уже совершены; красавец Эро произносит пышную речь; возносятся языческие молитвы.
   И затем вперед, за реку, где находится новое огромное изваяние, целая гора гипса: Народ-Геркулес с поднятой всепобеждающей палицей; "многоголовый дракон жирондистского федерализма, поднимающийся из зловонного болота" требует нового потока красноречия от Эро де Сешеля. Уж не говорим о Марсовом поле, о находящемся там Алтаре Отечества с урной, содержащей прах погибших защитников равенства перед законом, о стольких излияниях, жестах и речах, что губы Эро де Сешеля, вероятно, побелели и язык его стал прилипать к гортани.
   Около шести часов усталый председатель и парижские патриоты садятся за общественную трапезу, какая найдется, и бокалами пенящегося вина открывают новую и новейшую эру. В самом деле, разве не готов уже новый календарь Ромма? На всех выступах домов мелькают маленькие трехцветные флаги; флагштоком служит пика с шапкой Свободы. На стенах всех домов, так как ни один неподозреваемый патриот не захочет отстать от других, виднеются напечатанные слова: "Республика, единая и неделимая, Свобода, Равенство, Братство или Смерть".
   Что касается нового календаря, то можно сказать, что здесь, больше чем где бы то ни было, мыслящие люди давно уже поражались неравенствам и несоответствиям и необходимость замены старого календаря новым была давно решена. Марешаль, атеист, почти десять лет назад предложил новый календарь, свободный по крайней мере от суеверия; парижскому муниципалитету оставалось только принять его теперь за неимением лучшего. Во всяком случае с календарем ли Марешаля или с другим, лучшим, а новая эра наступила. Петиции в этом смысле посылались уже неоднократно, и прошлый год все общественные учреждения, журналисты и патриоты вообще называли первым годом Республики. Вопрос этот не простой, но Конвент взялся за него, и Ромм, как мы видели, трудился над ним; не новый календарь Марешаля, а лучший, новейший календарь Ромма будет принят. Ромм, которому помогают Монж, Лагранж и другие, производит математические вычисления; Фабр д'Эглантин придумывает поэтические наименования, и 5 октября 1793 года, после многих волнении, они представляют свой новый, республиканский календарь в законченном виде, и он входит в силу законным порядком.
   Четыре равных времени года, двенадцать равных месяцев по тридцать дней каждый; это составляет триста шестьдесят дней; остается пять лишних дней, которые необходимо распределить. Эти пять лишних дней мы отводим на праздники и называем их пятью санкюлотидами или днями бесштанными. Праздник Гения, праздник Труда, Действия, Вознаграждения, Мнения - так называются пять санкюлотид. Ими великий круг, или год, закончен; в каждый четвертый год, прежде называвшийся високосным, мы вводим шестую санкюлотиду и называем ее праздником Революции. Что касается начала, представляющего наибольшие затруднения, то не есть ли это одно из счастливейших совпадений, что Республика сама началась 21 сентября, около дня осеннего равноденствия? В осеннее равноденствие, в полночь по Парижскому меридиану, в некогда христианском 1792 году начинает свой счет новая эра. Vendemiaire, Brumaire, Frimaire (виноградный, туманный, морозный) - это три наших осенних месяца. Nivose, Pluviose, Ventose (снежный, дождливый, ветреный) составляют нашу зиму. Germinal, Floreal, Prairial (прорастающий, цветущий, луговой) - это наше весеннее время года. Messidor, Thermidor, Fructidor - dor по-гречески "дар" (жатвенный, жаркий, плодовый) - составляют республиканское лето. Эти двенадцать месяцев своеобразно делят республиканский год. Что касается более мелких подразделений, то мы дерзаем принять ваше десятичное деление и вместо древней, как мир, недели, или седь-мицы, сделать десятидницу, или декаду (Decade), и не без выгоды. В каждом месяце тогда получается три декады, что очень правильно, и Decadi, или десятый день, должен быть всегда "днем отдыха". А христианское воскресенье в таком случае? Исчезнет само собой!
   Таков вкратце новый календарь Ромма и Конвента, вычисленный по Парижскому меридиану и евангелию Жан Жака. Этот календарь составляет не последнее неудобство для нынешних британских читателей французской истории, смущая их душу мессидорами и прериалями, так что приходится наконец в целях самозащиты составить какую-нибудь основную схему или таблицу соотношений между новым и старым стилями и держать ее под рукой. Такую таблицу, почти истрепавшуюся в наших руках, но все еще годную для чтения и печати, мы предлагаем теперь читателю в примечании, потому что календарь Ромма глубоко запечатлелся в газетах, мемуарах и официальных актах того времени; новой эрой, которая длится двенадцать с лишком лет, нельзя пренебрегать
[76].
   Итак, пусть читатель с такой основной схемой сможет, где надо, перевести новый стиль на старый, называемый также "рабским стилем" (stile esclave); мы же на этих страницах будем придерживаться, насколько возможно, только последнего.
   Так, с новым праздником Пик и новой эрой, или новым, календарем, приняла Франция свою новую конституцию, самую демократическую из когда-либо написанных на бумаге. Как-то она будет действовать на практике? Патриотические депутации время от времени просят разрешения пользоваться ею; просят, чтобы она была приведена в действие. Всегда, однако, это кажется сомнительным, для данного момента неудобным. Наконец через несколько недель Комитет общественного спасения извещает через Сен-Жюста, что при настоящих тревожных обстоятельствах Франция находится в состоянии революционном и правительство ее должно быть революционным, пока не наступит успокоение. Следовательно, эта бедная новая конституция должна существовать только как бумага и как надежда; в этом виде мы можем вообразить ее даже теперь лежащею с бесконечным множеством других вещей в этой темнице подлунного мера. Более чем бумагой ей и не суждено было сделаться.



Глава пятая. ОСТРЫЙ МЕЧ


   Франции действительно нужны теперь не изложенные на бумаге теории, а нечто совсем другое: ей нужны железо и смелость.
   Ведь Вандея еще пылает, увы, в буквальном смысле; негодяй Россиньоль сжигает даже мельницы. Генерал Сантер не мог ничего сделать там; генерал Россиньоль в слепой ярости, часто пьяный, может сделать менее чем ничего. Мятеж разгорается, становясь все безумнее. К счастью, те тощие Дон-Кихоты, которых мы видели выходящими из Майнца и которые "обязались не служить против коалиции в течение года", прибыли в Париж. Национальный Конвент упаковывает их в почтовые дилижансы и повозки и поспешно отправляет в Вандею. Там, мужественно сражаясь в безвестных битвах и схватках под командой бездельника Россиньоля, пусть они, не увенчанные лаврами, спасут Республику и "будут постепенно вырезаны все до единого".
   Разве коалиция не разливается внутри Франции, подобно огненному потоку: Пруссия - через открытый северо-восток, Австрия - с своей стороны, Англия через северо-запад. Генерал Гушар имеет не более успеха, чем генерал Кюстин; пусть он хорошенько подумает об этом! Через восточные и западные Пиренеи проникает Испания и развертывается по границе Южной Франции, шурша бурбонскими знаменами. Зола и пепел хаотической жирондистской междоусобицы уже покрыли всю эту область. Марсель
   подавлен, но не усмирен, он будет усмирен в крови. Тулон, охваченный ужасом и зашедший слишком далеко, чтобы возвращаться, бросился, о вы, праведные державы, в объятия англичан!
[77]На Тулонском арсенале развевается флаг даже не с лилиями Людовика-претендента, а с крестом св. Георгия англичан и адмирала Худа!
[78]Все, что еще оставалось у Франции от ее военного флота, боевых судов, арсеналов, канатных заводов, предалось "этим врагам рода человеческого". Осаждайте их, бомбардируйте их, вы, комиссары Баррас, Фрерон, Робеспьер-младший, и вы, генералы Карто и Дюгомье, особенно же ты, замечательный майор артиллерии Наполеон Бонапарт! Худ укрепляется, запасается провизией, очевидно намереваясь сделать из Тулона новый Гибралтар.
   Но глядите, что это за столб пламени внезапно взвился над городом Лионом осенней поздней ночью, в конце августа, наполнив окрестность оглушительным шумом? Это лионский арсенал с четырьмя пороховыми башнями загорелся от бомбардировки и взлетел на воздух, увлекая за собой "117 домов". Можно себе представить это сияние, подобное полуденному солнцу, этот грохот, уступающий разве лишь грому трубы последнего суда! Все спящее живое на далекое пространство вокруг было разбужено. И какое зрелище представилось глазам истории в этом неожиданном ночном блеске! Крыши злосчастного Лиона со всеми его куполами и шпилями мгновенно осветились, воды Соны и Роны вдруг явственно засверкали, и все вокруг стало видимым: горы и долины, деревушки и гладкое жнивье, холмы, увы, все изрытые окопами, траншеями, редутами осаждающих и осажденных, и голубые артиллеристы, и маленькие чертенята с порохом, занимающиеся своим адским делом в эту неблагоуханную ночь! Пусть мрак снова скроет все это, слишком печалящее взор. Поистине, смерть Шалье дорого стоит этому городу. Комиссары Конвента, лионские конгрессы появлялись и исчезали; одни меры сменялись другими, противоположными; дурное становилось худшим, пока не дошло до того, что комиссар Дюбуа-Крансе с "семидесятью тысячами войска и артиллерией из нескольких провинций" бомбардирует Лион денно и нощно.
   Но впереди еще хуже. В Лионе голод, разорение и пожар. Осажденные делают отчаянные вылазки; храбрый Преси
[79], их национальный полковник и командир, делает все, что в силах человека, сражается отчаянно, но безуспешно. Снабжение провиантом отрезано; ничего больше не попадает в город, кроме пуль и гранат! Арсенал взлетел на воздух; даже госпиталь будет обстреливаться, и больные будут погребены заживо. Черный флаг, вывешенный на этом здании, взывает к состраданию осаждающих: ведь хотя они и обезумели, но все же наши братья. Однако в своей слепой ярости осаждающие принимают этот флаг за знак вызова и еще ожесточеннее направляют туда свой огонь. Дурное становится худшим, и как остановить это ухудшение, пока оно не дойдет до самого ужасного? Комиссар Дюбуа не хочет слушать никаких доводов, никаких переговоров, кроме одного: обещания безусловной сдачи. В Лионе находятся усмиренные якобинцы, господствующие жирондисты и тайные роялисты. И теперь, когда муниципалитет окружен кольцом глухого ко всему безумия и артиллерийского огня, не бросится ли он с отчаяния в объятия самого роялизма? Король Сардинии должен был помочь, но помощь не приходит. Эмигрант д'Отишан от имени двух принцев-претендентов идет с помощью через Швейцарию, но также еще не пришел; Преси поднимает знамя с лилиями!
   При виде его все верные жирондисты грустно опускают оружие - пусть наши трехцветные братья берут нас приступом и убивают в своей ярости: с вами мы не победим. Умирающие с голоду женщины и дети высланы из города, но неумолимый Дюбуа отправляет их обратно и в безумном ожесточении, посылает им только град ядер. Наши "редуты из хлопчатобумажных мешков" взяты и отбиты; Преси под своим знаменем с лилиями дерется с отчаянной храбростью.
   Что станется с Лионом? Эта осада длится 70 дней.
   На той же неделе в далеких западных водах смело разрезает волны Бискайского залива грязный и мрачный небольшой торговый корабль шотландского шкипера, под палубой которого обескураженно сидит последняя покинутая горсть депутатов-жирондистов из Кемпе! Часть их рассеялась кто куда мог. Бедный Риуфф попал в когти Революционного комитета и в парижскую тюрьму. Остальные - седовласый Петион, сердитый Бюзо, подозрительный Луве, храбрый молодой Барбару и другие - сидят здесь в трюме. Они бежали из Кемпе на этом жалком судне и теперь плывут, подвергаясь риску со всех сторон: грозят им и волны, и англичане, но пуще всего их братья-французы. Загнанные небом и землею в чрево этого торгового корабля шотландского шкипера, среди бушующего вокруг Атлантического океана, они направляются в Бордо, если случайно для них еще остается там надежда. Не входите в Бордо, о друзья! Кровожадные представители Конвента - Тальен и ему подобные уже прибыли туда со своими декретами, со своей гильотиной. Почтенный жирондизм загнан под землю; якобинцы господствуют наверху. С этой пристани Реоля, или мыса Амбес, как будто бледная смерть машет вам своим острым революционным мечом, советуя направиться в другое место!
   Шотландский шкипер, ловкий, грязный человек, с трудом причаливает к одной из сторон этого мыса Амбес и высаживает своих пассажиров. Наведя необходимые справки, они быстро прячутся под землю и таким образом, в подземных проходах, в чуланах, погребах, на чердаках амбаров своих друзей и в пещерах Сент-Эмилиона и Либурна, избегают жестокой смерти. Несчастнейшие из сенаторов!



Глава шестая. ВОССТАВШИЕ ПРОТИВ ДЕСПОТОВ


   Что может противопоставить якобинский Конвент всем этим неисчислимым трудностям, ужасам и бедствиям? Неспособный рассчитывать дух якобинства и анархическое безумие санкюлотства! Наши враги теснят нас, говорит Дантон, но покорить нас им не удастся; "скорее мы обратим в пепел Францию".
   Комитет общественной безопасности и Комитет общественного спасения поднялись "на высоту обстоятельств". Пускай все сделают то же. Пусть 44 тысячи секций с их революционными комитетами заставят трепетать каждую фибру Республики, чтобы каждый француз почувствовал, что он обязан действовать или умереть. Они, эти секции и комитеты, - артерии якобинства; Дантон посредством органа Барера и Комитета общественного спасения издает декрет, чтобы в Париже по постановлению закона еженедельно собиралось по два митинга секций и чтобы бедным гражданам платили за участие в них, дабы они не теряли своих 40 су дневного заработка. Это и есть знаменитый "закон о 40 су", горячо побуждающий к санкюлотизму, способствующий обращению жизненных соков якобинства.
   23 августа Комитет общественного спасения, по обыкновению через Барера, обнародовал в словах, которые стоит запомнить, свое постановление, скоро сделавшееся законом, о поголовном ополчении. "Вся Франция, сколько бы она ни заключала в себе людей и денег, должна быть поставлена под реквизицию", говорит Барер поистине словами Тиртея
[80], красноречивее которых мы у него не знаем. "Республика - это один громадный осажденный город". 250 кузниц должны быть устроены на этих днях в Люксембургском саду, вокруг внешней стены Тюильри, чтобы выделывать ружейные стволы пред лицом земли и неба! Из всех деревушек по направлению к их департаментскому городу, из всех департаментских городов по направлению к указанному лагерю или очагу войны пойдут сыны свободы, на знамени которых будет написано: Le peuple francais debout contre les tyrans (Французский народ, восставший против деспотов). Молодые люди пойдут на битву; их дело - побеждать; семейные люди будут ковать оружие, возить обоз и артиллерию, доставлять провиант; женщины будут шить одежду воинам, делать палатки, служить в госпиталях; дети будут щипать корпию из старого полотна; пожилые люди будут объезжать публичные места и своими речами возбуждать храбрость молодых, проповедовать ненависть к королям и единение с республикой. Это слова Тиртея, которые отдаются в сердцах всех французов.