Но что за шум, похожий на свирепое ликование, поднимается в среду днем 24 апреля 1793 года? Это Марат возвращается из Революционного трибунала! Неделя или более смертельной опасности, затем торжественное оправдание: Революционный трибунал не находит мотивов для обвинения этого человека. И вот око истории видит, как патриоты, всю неделю печалившиеся о невыразимых вещах, разражаются восторженными криками, обнимают своего Марата, поднимают его и с триумфом несут на плечах по улицам Парижа. Оскорбленного Друга Народа, увенчанного венком из дубовых листьев, несут на руках среди волнующегося моря красных колпаков, карманьольских блуз
[69], гренадерских касок, женских чепцов, среди шума, подобного рокоту моря! Оскорбленный Друг Народа достиг кульминационной точки и касается звезд своей величественной головой.
   Читатель может представить себе, с какой миной Ласурс, намекавший на "прискорбные предположения" и председательствующий теперь в Конвенте, будет приветствовать этот ликующий поток, когда он вольется сюда, и во главе его тот, который был предан суду! Некий сапер, выступивший по этому поводу с речью, говорит, что народ знает своего друга и дорожит его жизнью так же, как и своей собственной, и тот, "кто захочет получить голову Марата, получит также и голову сапера". Ласурс отвечает каким-то неясным, удрученным бормотанием, слушать которое, говорит Левассер, нельзя было без усмешки. Патриотические секции, волонтеры, еще не ушедшие к границам, являются с требованием "произвести чистку от изменников в вашем собственном лоне", требуют изгнания, даже суда и приговора над 22 мятежными депутатами.
   Тем не менее Жиронда настояла на создании Комиссии двенадцати комиссии, специально назначенной для расследования беспорядков в законодательном святилище: пусть санкюлоты говорят что хотят, законность должна восторжествовать. Председательствует в этой комиссии бывший член Учредительного собрания Рабо Сент-Этьен; "это последняя доска, на которой потерпевшая крушение Республика еще может как-нибудь спастись". Поэтому Рабо и его товарищи усердно заседают, выслушивают свидетелей, издают приказы об арестах, глядя в огромное туманное море беспорядков - чрево Формулы или, быть может, ее могилу! Не бросайся в это море, читатель! Там мрачное отчаяние и смятение; разъяренные женщины и разъяренные мужчины. Секции приходят, требуя выдачи двадцати двух, потому что число, первоначально данное секцией Bonconseil (Бонконсей), удерживается, хотя бы имена и менялись. Другие секции, побогаче, восстают против такого требования; даже одна и та же секция сегодня требует, а назавтра изобличает это требование, смотря по тому, заседают ли в этот день богатые или бедные из ее членов. Поэтому жирондисты постановляют, чтобы все секции закрывались "в десять часов вечера", до прихода рабочего народа, но постановление это остается без последствий. А по ночам Мать патриотизма плачет, горько плачет, но с горящими глазами! Фурнье-Американец, два банкира Фрей и апостол свободы Варле не бездействуют; слышен также зычный голос маркиза Сент-Юрюга. Крикливые женщины вопят на всех галереях, в Конвенте и внизу. Учреждается даже "центральный комитет" всех 48 секций; огромный и сомнительный, он заседает в полумраке дворца архиепископа, издает резолюции и сам таковые принимает; это центр секций, занимающийся обсуждением страшного вопроса о повторении 10 августа!
   Отметим одну вещь, могущую пролить свет на многое, - внешний вид патриотов более нежного пола, предстающих пред глазами этих двенадцати жирондистов или нашими собственными. Есть патриотки, которых жирондисты называют мегерами, и их насчитывается до восьми тысяч; это женщины с растрепанными космами Медузы, променявшие веретена на кинжалы. Они принадлежат к "обществу, называемому Братским" (Fraternelle), вернее, Сестринским, которое собирается под кровлей якобинцев. "Две тысячи кинжалов" или около того было заказано, несомненно, для них. Они устремляются в Версаль, чтобы навербовать еще женщин, но версальские женщины не хотят восставать.
   Смотрите, в национальном саду Тюильри девица Теруань превратилась как бы в темнокудрую Диану (если бы это было возможно) и подвергается нападению своих собственных псов или псиц! Девица Теруань, держащая собственный экипаж, поборница свободы, что она и доказала вполне, но только свободы, соединенной с порядочностью; вследствие чего эти растрепанные ультрапатриотки и нападают на нее, рвут на ней платье, позорно секут ее циничными приемами; они даже утопили бы ее в садовом пруду, если б не подоспела помощь. Увы, помощь эта бесполезна. Голова и нервная система бедной девицы - отнюдь не из самых здоровых - так расстроены и потрясены, что никогда уже не оправятся, а будут расстраиваться еще больше, пока не наступит полный крах. Спустя год мы действительно слышим, что на нее уже надевают смирительную рубашку в доме умалишенных, где она и останется до конца своих дней! Таким образом эта темнокудрая фигура исчезла из революции и истории общества навсегда, хотя несколько лет она еще продолжала бессвязно болтать и жестикулировать, не будучи в состоянии высказать то, что было у нее в голове36
[70].
   Есть еще одна вещь, на которую следует указать, но мы не остановимся на ней, а только попросим читателя вообразить себе ее: это царство Братства и Совершенства. Представь себе, читатель, что Золотой Век был бы уже у порога и все же нельзя было бы получить даже бакалейных товаров - благодаря изменникам. С какой пылкостью стали бы люди избивать изменников в этом случае! Ах, ты не можешь вообразить себе этого; твои бакалейные товары мирно лежат в лавках, и у тебя вообще мало или совсем нет надежды на наступление когда-нибудь Золотого Века. Но в самом деле степень, до какой дошла подозрительность, говорит уже достаточно о настроении мужчин и женщин. Мы часто называли ее сверхъестественной, и можно было подумать, что это преувеличение, но послушайте хладнокровные показания свидетелей. Ни один патриот-музыкант не может сыграть обрывка мелодии на валторне, сидя в мечтательной задумчивости на крыше своего дома, чтобы Мерсье не признал в этом сигнал, подаваемый одним заговорщическим комитетом другому. Безумие овладело даже гармонией; оно прячется в звуках "Марсельезы" и "Ca ira". Луве, способный понимать суть вещей не хуже других, видит, что депутация должна предложить нам вернуться в наш старый зал Манежа и что по дороге анархисты убьют двадцать два из нас. Это все Питт и Кобург и золото Питта. Бедный Питт! Они не знают, сколько у него хлопот со своими собственными друзьями народа, как ему приходится выслеживать их, казнить, отменять их Habeas corpus и поддерживать твердой рукой общественный порядок у себя дома. Придет ли ему в голову поднимать чернь у соседей!
   Но самый странный факт, относящийся к французской и вообще к людской подозрительности, - это, пожалуй, подозрительность Камиля Демулена. Голова Камиля, одна из самых светлых во Франции, до того насыщена в каждой фибре своей сверхъестественной подозрительностью, что, оглядываясь на 12 июля 1789 года, когда в саду Пале-Руаяля вокруг него поднялись тысячи, гремя ответными кликами на его слова и хватая кокарды, он находит объяснение этому только в следующем предположении: все они были для этого наняты и подговорены иностранными и другими заговорщиками. "Недаром, - говорит он с полным сознанием, -эта толпа взбунтовалась вокруг меня, когда я говорил! Нет, недаром. Позади, спереди, вокруг разыгрывается чудовищная кукольная комедия заговоров, и Питт дергает за веревочки. Я почти готов думать, что я сам, Камиль, представляю собой заговор, что я марионетка на веревочке". Далее этого сила воображения не может идти.
   Как бы то ни было, история замечает, что Комиссия двенадцати, теперь вполне выяснившая все касающееся заговоров и даже держащая, по ее словам, "все нити их в своих руках", поспешно издает в эти майские дни приказы об аресте и ведет дело твердой рукой, решившись ввести в берега это разбушевавшееся море. Какой глава патриотов, даже какой председатель секции теперь в безопасности? Его можно арестовать, вытащить из теплой постели, потому что он производил неправильные аресты в секции! Арестуют апостола свободы Варле. Арестуют помощника прокурора Эбера, Pere Duchesne, народного судью, заседающего в городской Ратуше, который с величавой торжественностью мученика прощается со своими коллегами; он готов повиноваться закону и с торжественной покорностью исчезает в тюрьме.
   Но тем сильнее волнуются секции, энергично требуя его возвращения, требуя, чтобы вместо народных судей были арестованы двадцать два изменника. Секции являются одна за другой, дефилируют с красноречием в духе Камбиса; приходит даже Коммуна с мэром Пашем во главе, и не только с вопросом об Эбере и двадцати двух, но и со старым, снова ставшим новым роковым вопросом: "Можете ли вы спасти Республику или это должны сделать мы?" Председатель Макс Инар дает им на это пылкий ответ: если по роковой случайности в один из этих беспорядков, все повторяющихся с 10 марта, Париж поднимет святотатственный палец против народного представительства, то Франция встанет, как один человек, в мщении, которого нельзя вообразить, и скоро "путешественник будет спрашивать, на каком берегу Сены стоял Париж!"39 В ответ на это Гора и все галереи только громче ревут; патриотический Париж кипит вокруг.
   А жирондист Валазе по ночам устраивает у себя собрания, рассылает записки: "Приходите в назначенный час и вооружитесь хорошенько, потому что предстоит дело". Мегеры бродят по улицам с флагами и жалобным аллилуйя. Двери Конвента загорожены волнующимися толпами; краснобаев hommes d'etat освистывают, толкают, когда они проходят; во время такой смертельной опасности Марат обратится к вам и скажет: "Ты тоже один из них". Если Ролан просит позволения уехать из Парижа, то переходят к очередным делам. Что тут делать? Приходится освободить помощника прокурора Эбера и апостола Варле, чтобы их увенчали дубовыми гирляндами. Комиссия двенадцати распускается в собрании Конвента, переполненном ревущими секциями, а назавтра восстанавливается, когда в Конвенте преобладают соединившиеся жирондисты. Этот темный хаос или море бед всеми элементами своими, крутясь и накаляясь, стремятся что-нибудь создать.



Глава девятая. ПОГАСЛИ


   И вот в пятницу 31 мая 1793 года летнее солнце своими лучами высвечивает одну из самых странных сцен. В Тюильрийский зал Конвента являются мэр Паш с муниципалитетом, за которыми послали, так как Париж находится в очередном брожении, и приносят необычайные вести.
   Будто бы на заре, в то время, когда в городской Ратуше непрерывно заседали, радея об общем благе, вошли, точь-в-точь как 10 августа, какие-то 96 неизвестных лиц, которые объявили, что они крайне возмущены и что они уполномоченные комиссары 48 секций - секций или членов - державного народа, также находящихся в состоянии возмущения, и что именем названного суверена мы отрешаемся от должностей. Мы сняли тогда шарфы и удалились в расположенный рядом Зал свободы. Затем, через минуту или две, нас позвали обратно и восстановили в должностях, так как державный народ соблаговолил найти нас достойными доверия. Благодаря этому, принеся новую присягу по должности, мы внезапно оказались революционными властями с особым состоящим при нас комитетом из 96 членов. Гражданин Анрио, обвиняемый некоторыми в участии в сентябрьских убийствах, назначается главнокомандующим Национальной гвардией, и с шести часов утра набат звонит и барабаны бьют. Ввиду таких чрезвычайных обстоятельств мы спрашиваем: что соблаговолит приказать нам августейший Национальный Конвент?41
   Да, это действительно вопрос! "Распустить революционные власти", отвечают некоторые в запальчивости. Верньо желает по крайней мере, чтобы "народные представители умерли на своих постах". Все клянутся в этом при громком одобрении. Но что касается разгона инсуррекционных властей, то, увы!.. Что за звук доносится до нас, пока мы заняты обсуждением? Это гром тревожной пушки на Пон-Неф, за стрельбу из которой без нашего приказания закон карает смертью!
   Тем не менее она продолжает греметь, вселяя трепет в сердца. А набат отвечает мрачной музыкой, и Анрио с своими войсками окружает нас! Депутации от секций следуют одна за другой в течение всего дня, требуя с красноречием Камбиза и бряцанием ружей, чтобы двадцать два или более изменника были наказаны и чтобы Комиссия двенадцати была окончательно распущена. Сердце Жиронды замирает: 72 добропорядочных департамента далеко, а этот пылкий муниципалитет близко! Барер предлагает компромисс: нужно что-нибудь уступить. Комиссия двенадцати заявляет, что, не дожидаясь, чтобы ее распустили, она распускает себя сама и более не существует. Докладчик Рабо охотно сказал бы свое и ее последнее слово, но его прогоняют ревом. Счастье еще, что двадцать два остаются до сих пор неприкосновенными! Верньо, доводя законы учтивости до крайних пределов, к изумлению многих, предлагает Конвенту заявить, что "секции Парижа заслужили благодарность Отечества". Вслед за тем поздно вечером заслужившие благодарность секции расходятся, каждая по своим местам. Барер должен составить доклад о событиях дня. Работая головой и пером, он одиноко сидит за своим делом; в эту ночь ему не придется спать. Так окончилась пятница последнего дня мая.
   Секции заслужили благодарность Отечества, но не могли бы они заслужить еще большую? Ведь если жирондистская крамола в данную минуту и повержена, то разве не может она возродиться в другую, более благоприятную минуту и сделаться еще опаснее? Тогда придется снова спасать Республику. Так рассуждают патриоты, все еще "непрерывно заседающие"; так рассуждает на следующий день и Марат, фигура которого виднеется в туманном мире секций; и эти рассуждения влияют на умы людей! В субботу вечером, когда Барер окончательно обработал свой доклад, просидев над ним целые сутки, и готовится отправить его с вечерней почтой, вдруг снова зазвонил набат. Барабаны бьют сбор, вооруженные люди располагаются на ночь на Вандомской площади и в других пунктах, снабженные провизией и напитками. Здесь, в мерцании летних звезд, они будут ждать всю ночь надлежащего сигнала от Анрио и от городской Ратуши, чтобы делать, что им велят.
   На бой барабанов Конвент спешит обратно в свой зал, но лишь в количестве 100 человек; он делает немногое, откладывая все на завтра. Жирондисты не являются; они ищут надежного убежища и не ночуют в своих домах. Бедный Рабо, возвращаясь на следующее утро на свой пост к Луве с несколькими другими по охваченным волнением улицам, ломает себе руки, восклицая: "Ilia suprema dies!"42 Настало воскресенье, второй день июня 1793 года по старому стилю, а по новому - первого года Свободы, Равенства и Братства. Мы подошли к финальной сцене, завершающей историю жирондистского сенаторства.
   Сомнительно, чтобы какой-нибудь Конвент на, земле собирался при таких обстоятельствах, при каких собирается в этот день наш Национальный Конвент. Звонит набат; заставы заперты; весь Париж на улице, отчасти вооруженный. Людей с оружием насчитывается до 100 тысяч - это национальные войска и вооруженные волонтеры, которые должны были спешить к границам и в Вандею, но не спешили туда, потому что измена была еще не наказана, и только метались во все стороны. Массы солдат под ружьем окружают Тюильри и сад. Тут и конница, и пехота, и артиллерия, и бородатые саперы; артиллерию с походными печами можно видеть в национальном саду; она раскаляет ядра и держит зажженные фитили наготове. Анрио с развевающимся плюмажем разъезжает, окруженный штабом также с плюмажами; все посты и выходы заняты; резервы стоят до самого Булонского леса; отборнейшие патриоты находятся ближе всех к месту действия. Заметим еще одно обстоятельство: заботливый муниципалитет, не поскупившийся на походные печи, не позабыл и о повозках с провиантом. Ни одному члену державного народа не нужно ходить домой, чтобы пообедать; все могут оставаться в строю, так как обильная еда раздается всем без всяких хлопот. Разве этот народ не понимает восстания? Вы, не неизобретательные Gualches!
   Национальному представительству, "уполномоченным державного народа", не мешает поразмыслить об этих обстоятельствах. Изгоните ваших двадцать два члена и вашу Комиссию двенадцати; мы будем стоять здесь, пока это не будет сделано! Депутация за депутацией являются с этим требованием, формулируемым в выражениях все более и более резких. Барер предлагает компромисс: не согласятся ли обвиняемые депутаты удалиться добровольно, великодушно выйти в отставку, принеся себя в жертву благу родины? Инар, раскаивающийся в том, что допускал возможность вопроса, на каком берегу реки стоял Париж, заявляет, что он готов уйти в отставку. Готов и Те Deum Фоше, а старый бастилец Дюзо, которого Марат называет "vieux radoteur" (старый болтун), готов на это даже с удовольствием. Зато бретонец Ланжюине заявляет, что есть человек, который никогда не согласится добровольно подать в отставку, но будет протестовать до последней возможности, пока у него есть голос. И он начинает протестовать среди яростных криков; Лежандр кричит наконец: "Ланжюине, убирайся с трибуны, не то я сброшу тебя с нее (ou je te jette en bas)!" Дело дошло до крайностей. Некоторые ретивые члены Горы уже вцепляются в Ланжюине, но не могут сбросить его, потому что он "впивается в решетку", и "на нем разрывают платье". Доблестный сенатор, достойный состраданья! Барбару также не хочет уходить; он "поклялся умереть на своем посту и хочет сдержать эту клятву". Тогда галереи бурно поднимаются; некоторые размахивают оружием и выбегают, крича: "Allons, мы должны спасти Отчизну!" Таково заседание в воскресенье 2 июня.
   Церкви в христианской Европе наполняются и потом пустеют, но наш Конвент все это время не пустеет: это день криков и споров, день агонии, унижения и раздирания риз; ilia suprema dies! Кругом стоят Анрио и его 100 тысяч, обильно подкрепляемые пищей и питьем: Анрио "раздает даже каждому по 5 франков"; мы, жирондисты, видели это собственными глазами; 5 франков, чтобы поддержать в них настроение! А безумие вооруженного мятежа заграждает наши двери, шумит у нашей решетки; мы пленники в нашем собственном зале: епископ Грегуар не мог выйти для besoin actuel без четырех жандармов, следивших за каждым его шагом! Во что превратилось значение национального представителя? Солнечный свет падает, уже желтея, за западные окна, трубы отбрасывают более длинные тени, но ни подкрепившиеся 100 тысяч, ни тени их не двигаются! Что предпринять? Вносится предложение - излишнее, как понятно всякому, - чтобы Конвент вышел в полном составе, дабы собственными глазами убедиться, свободен он или нет. Согласно этому предложению, из восточных ворот Тюильри выходит угнетенный Конвент; впереди шествует красивый Эро де Сешель
[71]в шляпе в знак общественного бедствия, остальные с непокрытыми головами; они идут к Анрио и его украшенному плюмажем штабу. "Именем Национального Конвента, посторонитесь!" Анрио не сторонится ни на вершок: "Я не принимаю приказаний, пока не будет исполнена воля вашего и моего суверена". Конвент протискивается вперед: Анрио со своим штабом отскакивает шагов на пятнадцать назад. "К оружию! Канониры, к пушкам!" Он выхватывает свою саблю, штаб и гусары делают то же. Канониры размахивают зажженными фитилями, пехота берет ружья... но, увы, не на караул, а в горизонтальном положении, как для стрельбы! Эро, в шляпе, ведет свое растерянное стадо через тюильрийский загон, через сад, к воротам на противоположной стороне. Здесь фейянская терраса, здесь наш старый зал Манежа, но из этих ворот, ведущих на Point Tournant, также нет выхода. Пытаются пройти в другие, в третьи ворота - нет выхода ниоткуда. Мы бродим в отчаянии между вооруженными рядами, которые, правда, приветствуют нас криками: "Да здравствует Республика!", но также и криками: "Смерть Жиронде!" Другого такого зрелища заходящее солнце еще не видывало в первый год свободы.
   Смотрите: навстречу нам идет Марат, так как он не примкнул к нашему просительному шествию, а собрал около себя человек сто отборных патриотов и приказывает нам именем державного народа вернуться на наше место и сделать то, что нам велит наша обязанность. Конвент возвращается. "Разве Конвент не видит, что он свободен, что его окружают только друзья?" - говорит Кутон с выражением необыкновенной силы в лице. Конвент, наводненный друзьями и вооруженными членами секций, приступает к голосованию, согласно приказанию. Многие не хотят голосовать и безмолвствуют; один или два протестуют на словах; Гора проявляет полное единодушие. Комиссия двенадцати и обвиняемые двадцать два члена, к которым прибавлены экс-министры Клавьер и Лебрен, объявляются, с небольшими импровизированными изменениями (предлагаемыми разными ораторами, причем решает Марат), "под домашним арестом". Бриссо, Бюзо, Верньо, Гюаде, Луве, Жансонне, Барбару, Ласурс, Ланжюине, Рабо тридцать два человека, известных и неизвестных нам жирондистов, "под охраной французского народа", а мало-помалу под охраной двух жандармов каждый, должны мирно жить в своих домах в качестве простых смертных, а не сенаторов впредь до дальнейших распоряжений. Этим заканчивается заседание в воскресенье 2 июня 1793 года
[72].
   В десять часов, при кротком сиянии звезд, наши сто тысяч, благополучно сделав свое дело, расходятся по домам. В тот же самый день Центральный революционный комитет арестовал г-жу Ролан и заключил ее в тюрьму Аббатства. Муж ее бежал неизвестно куда.
   Таким-то революционным путем пали жирондисты, и угасла их партия, возбуждая сожаление у большинства историков. Они были люди даровитые, с философской культурой, добропорядочного поведения; они не виноваты, что были только педантами и не имели лучших дарований; это не вина, а беда их. Они делали республику добродетелей, во главе которой стояли бы они сами, а получили республику силы, во главе которой стояли другие.
   Впрочем, Барер составит об этом доклад. Вечер заканчивается "гражданской прогулкой при свете факелов"43: ведь ясно, что истинное царство братства теперь уже недалеко.




Книга IV. ТЕРРОР





Глава первая. ШАРЛОТТА КОРДЕ


   В июне и июле, когда природа щедро одарена листвой, многие французские департаменты наводняются массой мятежных бумажных листков, называемых прокламациями, резолюциями, журналами или дневниками "Союза для борьбы против притеснений". В особенности город Кан в Кальвадосе видит, как его листок "Bulletin de Caen" вдруг распускается, вдруг укореняется там в качестве газеты, редактируемой жирондистскими народными представителями!
   Некоторые опальные жирондисты обладают отчаянным характером. Иные, как Верньо, Валазе, Жансонне, "подвергнутые домашнему аресту", решили ожидать исхода со стоической покорностью. Другие, как Бриссо, Рабо, убегут, скроются, что пока еще нетрудно, так как парижские заставы снова открываются через день или два. Но есть и такие, которые устремятся вместе с Бюзо в Кальвадос или дальше, через всю Францию, в Лион, Тулон, Нант и другие места, назначив друг другу свидание в Кане, чтобы звуком боевой трубы пробудить почтенные департаменты и низвергнуть анархическую партию Горы или по крайней мере не уступить ей без боя. Таких бесстрашных голов мы насчитываем десятка два и даже больше среди арестованных и еще неарестованных: Бюзо, Барбару, Луве, Гюаде, Петион, бежавшие из-под домашнего ареста; Саль
[73], пифагореец Валади, Дюшатель - тот Дюшатель, который явился в одеяле и ночном колпаке, чтобы подать голос за жизнь Людовика, - ускользнувшие от опасности и возможности ареста. Все они - число их достигало одно время 27 человек живут здесь в Intendance, или доме управления департаментом города Кана, в Кальвадосе. Власти приветствуют их и платят за них, так как у них нет своих денег. А "Bulletin de Caen" продолжает выходить с чрезвычайно воодушевляющими статьями о том, как Бордоский, Лионский департаменты, один департамент за другим, высказываются за них. Шестьдесят, как говорят, даже шестьдесят девять или семьдесят два1 почтенных департамента или приняли их сторону, или готовы принять. Более того, город Марсель сам пойдет на Париж, если в этом будет необходимость. Так объявил этот город. Но с другой стороны, о том, что город Монтелимар сказал: "Прохода не будет" - и даже прибавил, что предпочитает скорее "похоронить себя" под своими собственными мортирами и стенами, - об этом не упоминается в "Bulletin de Caen".