Работа, требующая месяцев, исполняется в несколько часов. Вдруг входит фигура, в которой при свете ламп все узнают Лежандра, и произносит слова, достойные быть освистанными! А затем, смотрите, входит секция Лепелетье или другая секция, Muscadin, и "золотая молодежь" со штыками и с таким видом, который явно свидетельствует о готовности пронзить ими людей. Слышится топот ног, сверкают при свете ламп штыки. Что тут остается делать народу, измученному долгим бунтом, упавшему духом, темному, голодному, как не бежать, не прятаться, куда только можно? Даже в окна приходится прыгать, чтобы спастись. Секции менял и "золотая молодежь" сметают его стальными метлами далеко в глубь предместий. Новая победа! Декреты шестидесяти не только отменены, но и объявлены несуществующими. Ромм, Рюль, Гужон и другие руководители, в числе тринадцати, отданы под суд. Непрерывное заседание оканчивается в три часа утра. Санкюлотизм, еще раз отброшенный, лежит, вытягивая свои члены, вытягивая их в последний раз.
   Таково было 1-е прериаля, 20 мая 1795 года. 2-го и 3-го прериаля санкюлотизм все еще продолжал вытягиваться и вдруг неожиданно забил в свой набат и стал сходиться вооруженный, но это не помогло ему. Что пользы в том, что мы с нашими Роммом и Рюлем, обвиненными, но еще не арестованными, учреждаем новый, "истинно национальный Конвент", свой собственный, в восточной части Парижа и объявляем других вне закона? Что пользы, что мы выстраиваемся вооруженные и выступаем? Военная сила и секции Muscadin, в числе около 30 тысяч человек, окружают этот ложный Конвент, и нам остается только переругиваться, перебрасываться насмешливыми прозвищами: Muscadins против Кровопийцы (Buveurs de Sang). Убийца Феро, захваченный с окровавленной рукой, приговоренный к смерти и отправляемый на гильотину на Гревской площади, отбит, отведен обратно в Сент-Антуанское предместье; но все напрасно. Секционеры Конвента и "золотая молодежь" приходят, согласно декрету, искать его и даже более: разоружить Сент-Антуан! И его разоружают благодаря привозу пушек, отбитию орудий у мятежников, военной отваге и страху перед законом. Сент-Антуан отдает свое оружие; Сантер даже советует сделать это, опасаясь за свою жизнь и за пивоварню. Убийца Феро бросается с высокой крыши - и все пропало.
   Видя это, старый Рюль прострелил, из пистолета свою старую седую голову, разбил на куски свою жизнь, как дароносицу в Реймсе. Ромм, Гужон и другие стоят перед наскоро назначенным военным трибуналом. Услышав приговор, Гужон вынул нож, пронзил им свою грудь и, передав его своему соседу Ромму, упал мертвым. Ромм и почти все остальные сделали то же самое: римская смерть пронеслась здесь, как в электрической цепи, прежде чем успели вмешаться судебные, приставы! Гильотина получила только остальных.
   Это были Ultimi Romanorum
[102]. Бийо, Колло и компанию теперь велено было приговорить к смерти, но они, как оказалось, уже уехали, отплыли в Синамарри и к горячим грязям Суринама. Там Бийо будет жить, окруженный стаями ручных попугаев, а Колло получит лихорадку и, выпив целую бутылку водки, сожжет себе внутренности. Санкюлотизм не расправляет более своих членов. Спавший лев теперь мертв, и теперь, как мы видим, всякое копыто может лягать его.



Глава шестая. ЖАРЕНЫЕ СЕЛЬДИ


   Так умирает санкюлотизм, плоть санкюлотизма, или так он видоизменяется. Его пифийская "Карманьола" в лохмотьях превратилась в пирровы танцы балов дочери Кабаррюса. Санкюлотизм умер, уничтоженный новыми "измами" такого рода, которые были его же собственным естественным порождением, и похоронен, можно сказать, с таким оглушительным ликованием и дисгармонией похоронного звона с их стороны, что только спустя полстолетия или около того начинают ясно понимать, почему он когда-либо существовал.
   И, однако, в нем есть смысл: санкюлотизм действительно жил как новое порождение своего времени и даже продолжает жить и теперь; он не умер, а только видоизменился. Дух его жив и распространяется вширь и вдаль, переходя из одного телесного образа в другой, менее уродливый, как это вообще делает время с новыми порождениями, пока в какой-нибудь совершенной форме он не обнимет весь мир. Уже и теперь умные люди повсюду понимают, что они должны опираться на свое человеческое достоинство, а не на украшения к нему. Кто в эти эпохи в нашей Европе опирается на украшения, формулы, кюлотизм какого бы то ни было сорта, тот рядится в стародавнюю одежду, в овчину, и не может долго существовать. Но что касается плоти санкюлотизма, то она умерла и погребена и, надо надеяться, не воскреснет в своей первоначальной уродливой форме еще тысячу лет.
   Был ли он страшнейшим явлением, когда-либо порожденным временем? Был по крайней мере одним из самых страшных. Этот Конвент, ныне антиякобинский, с намерением оправдаться и упрочить свое положение публикует списки преступлений, совершенных царством террора, - списки гильотинированных. "Эти списки неполны", - кричит желчный аббат Монгайяр. "Сколько же в них стояло имен?" - думает читатель. Две тысячи без малого. "Их было свыше четырех тысяч", - кричит Монгайяр, считая гильотинированных, расстрелянных, потопленных, преданных жесточайшей смерти, в том числе 900 женщин. Это ужасная сумма человеческих жизней, господин аббат: такое же число людей, увеличенное в десять раз, было расстреляно на полях битв и доставило славную победу с молебствиями. Это почти двухсотая часть того, сколько погибло во всю Семилетнюю войну, а этой Семилетней войной великий Фридрих отнял Силезию у великой Терезии, и г-жа Помпадур, язвимая жалом эпиграмм, убедилась, что она не может быть Агнессой Сорель! Голова человека - это странная, пустая и гулкая оболочка, господин аббат, которой не приносит пользы изучение петушиных боев.
   Но что, если б история услышала о существовании где-нибудь на этой планете нации, третьей части которой не хватает в продолжение 30 недель ежегодно третьей части картофеля, нужного ей для пропитания?22 История в таком случае чувствует себя обязанной признать, что голод есть голод, что голод из года в год заставляет предполагать многое; история дерзает утверждать, что французские санкюлоты 95 года, которые, пробудившись после долгого мертвого сна, могли сразу устремиться на границы и умирать, сражаясь за бессмертную надежду и веру в освобождение для себя и для своих, были несчастнейшими людьми только второй степени. Разве ирландский бескартофельник (Sans-Potato) бесчувствен, бездушен? Горько было и ему умирать от голода в своем холодном, темном жилище! Горько было и ему видеть своих детей голодающими! Горько было сознавать себя нищим, лжецом и плутом. Мало того, если это ледяное дыхание беспросветной нищеты, переходившее долгие годы в наследство от отца к сыну, довело его до некоторого рода оцепенения, притупило его чувства настолько, что он не замечал и не сознавал его, то было ли это для создания, имеющего душу, некоторым облегчением или величайшим из несчастий?
   Таковы были обстоятельства; такими они и остаются, только в мирном молчании, и санкюлотизм покоряется им. История, оглядываясь на Францию за много лет до описываемых дней, ко временам Тюрго, например, когда безгласная масса черных рабочих нерешительно приблизилась к королевскому дворцу и среди громадного моря бледных лиц, грязи и развевающихся лохмотьев подала свои написанные иероглифами жалобы и вместо ответа была повешена на "новых виселицах, 40 футов высотой", - История с грустью признается, что нельзя найти такого периода, в который все 25 миллионов французского народа страдали бы менее, чем в тот период, который называется царством террора! Но в ту пору эти страдающие миллионы не были немы; тысячи, сотни и единицы из них говорили, кричали, печатали свои требования и заставляли мир отзываться на свое горе, как они могли и должны были делать, - вот в чем великая особенность той эпохи. Самыми страшными порождениями времени бывают не те, которые громко кричат, - они скоро умирают, а те, которые молчат; эти могут жить из века в век. Анархия, ненавистная, как смерть, противна самой природе человека и поэтому сама должна скоро умереть.
   Поэтому пусть будет известно всем то низкое и возвышенное, которое открывается еще в человеке, и пусть все со страхом и с удивлением, со справедливыми симпатией и антипатией, с ясным взором и открытым сердцем вникают в это и делают свои выводы, а их может быть бесчисленное множество. Одним из первых выводов может быть, например, тот, что "если боги этого подлунного мира будут восседать на своих блистающих тронах, беспечные, как боги Эпикура, не обращая внимания на живой хаос невежества и голода, валяющийся в грязи у их ног, и гладить по голове паразитов, проповедующих: "Мир, мир", когда мира нет, то темный хаос может подняться, как уже и поднимался. Не из ваших ли кож - о Боже! - он делал себе брюки? Для того чтобы не было на Земле второго санкюлотизма в продолжение тысячи лет, нам надо хорошо понять, чем был первый, и постараться, чтобы бедные и богатые из нас жили и поступали иначе. Но вернемся к нашему повествованию.
   Секция щеголей в радости; на балах дочери Кабаррюса кружатся; разве мы не разрешили почти неразрешимую задачу -республика без анархии? Закон "братства или смерти" исчез; химерное "получай, кто нуждается" превратилось в практическое "держи, кто имеет". Анархическая республика бедности сменилась упорядоченной республикой роскоши, которая будет продолжаться так долго, как только может.
   На Банковском мосту и на Гревской площади под длинными навесами Мерсье видел в эти летние вечера ужинающих рабочих. Отмериваемая ежедневная порция хлеба уменьшилась до полутора унций. "На каждой тарелке лежало по три жареных селедки, посыпанных рубленым луком и политых уксусом; к этому было прибавлено несколько штук вареного чернослива и чечевиц, плавающих в жидком соусе; за столами с этим скудным ужином, с шипящей возле решеткой для жарения и с кипящим на огне котелком, подвешенным между двух камней, я видел сотни рабочих, истреблявших свое скудное кушанье, слишком умеренное для их аппетита и пустых желудков". Вода Сены, в изобилии струящаяся под рукою, пополняла недостающее.
   Стало быть, тебе, труженик, твоя борьба и отвага в продолжение этих долгих шести лет восстаний и бедствий не принесли никакой пользы? Ты по-прежнему ешь свою селедку и запиваешь водой в благословенный золотисто-багряный вечер. О, зачем Земля так прекрасна, облитая румянцем заката в сгущающиеся сумерки, если взаимные отношения между людьми делают ее юдолью нужды, слез, и даже не тихих слез? Разрушение Бастилии, поражение герцога Брауншвейгского, смелое выступление против королей и князей, против земли и ада, все, на что ты дерзал и что претерпел, - неужели все это делалось только для республики салонов Кабаррюс? Терпение! Ты должен иметь терпение: конец еще не наступил.



Глава седьмая. ЗАЛП КАРТЕЧИ


   В сущности, какое положение могло бы быть естественнее этого и даже неизбежнее, как не переходное после санкюлотства? Беспорядочное разрушение Республики бедности, окончившейся царством террора, улеглось в такую форму, в какую только могло улечься. Евангелие Жан Жака и большинство других учений потеряли доверие людей, и что же еще оставалось им, как не вернуться к старому евангелию Маммоны? Общественный договор не то правда, не то нет; "братство есть братство или смерть", а на деньги всегда можно купить стоящее денег; в хаосе человеческих сомнений одно осталось несомненным - это то, что удовольствие приятно. Аристократия феодальных грамот рухнула с треском, и теперь в силу естественного хода вещей мы пришли к аристократии денежного мешка. Это путь, которым идут в этот час все европейские общества. Значит, это более низкий сорт аристократии? Бесконечно более низкий, самый низкий из всех известных.
   В ней, однако, есть то преимущество, что, подобно самой анархии, она не может продолжаться. Замечал ли ты, насколько мысль сильнее артиллерийских парков и как она (через полвека ли после смерти и мученичества или через две тысячи лет) пишет и переписывает парламентские акты, сдвигает горы, преобразует мир, как мягкую глину? И замечал ли ты, что началом всякой мысли, достойной этого имени, бывает любовь и что никогда еще не существовало мудрой головы без благородного сердца? Небо не перестает изливать свои благости, оно посылает нам великодушные сердца в каждом поколении. А какое великодушное сердце может притворяться или обманываться, будто оно верит, что приверженность к денежному мешку - чувство благородное? Маммона, кричит великодушное сердце во все века и во всех странах, самый презренный из известных богов и даже из известных демонов. Какое в нем достоинство, перед которым можно было бы преклониться? Никакого. Он не внушает даже страха, а, самое большее, внушает омерзение, соединенное с презрением! Великодушные сердца, замечая, с одной стороны, широко распространившуюся нищету, темную снаружи и внутри, смачивающую свои полторы унции хлеба слезами, а с другой - только балы в телесного цвета шароварах, пустоту и бесплодие блеска этого сорта, могут только восклицать: "Слишком много, о божественный Маммона, уж слишком много!" И голос их, раз раздавшись, влечет за собой fiat и pereat для всего земного.
   Между тем мы ненавидим анархию, как смерть, каковой она и является, а все, что еще хуже анархии, должно быть ненавидимо еще сильнее. Поистине плодотворен только мир. Анархия - это разрушение, сжигание всего ложного и нестерпимого, но сжигание, оставляющее после себя пустоту. Знай также, что из мира безрассудства ничего не может выйти, кроме безрассудства. Приведи его в порядок, построй из него конституцию, просей через баллотировочные ящики, если хочешь, - оно есть и останется безрассудством - новая добыча новых шарлатанов и нечистых рук, и конец его будет едва ли лучше начала. Кто может получить что-нибудь разумное от неразумных людей? Никто. Для Франции наступили пустота и всеобщее упразднение, и что может прибавить к этому анархия? Пусть будет порядок, хотя бы под солдатскими саблями, пусть будет мир, чтобы благость неба не пропала даром; чтобы та доля мудрости, которую оно посылает нам, принесла нам плоды в урочный час! Остается посмотреть, как усмирители санкюлотизма были сами усмирены и священное право восстания было взорвано ружейным порохом, чем и кончается эта странная, полная событий история, называемая Французской революцией.
   Конвенту, подгоняемому в его деятельности в эти три года таким бурным ветром и противоположными течениями, то с кормчим, то без кормчего, наскучило свое собственное существование; он видит, что оно и всем наскучило, и сердечно желает разойтись. До самого конца он должен был бороться с противоречиями и не знает покоя даже теперь, когда конституция почти выработана. Как уже говорилось, Сиейес составляет конституцию еще раз, и она почти готова. Наученный опытом, великий архитектор многое изменяет и многое прибавляет. В результате получаются: различие между активными и пассивными гражданами, т. е. денежный ценз для избирателей; две палаты Совет старейшин, а также Совет пятисот. В подобном же духе, избегая рокового самоотрицающего постановления старого Учредительного собрания, мы постановляем, что настоящие члены Конвента не только могут быть избираемы вновь, но и две трети из них должны быть вновь избираемы. Активные граждане-избиратели могут теперь выбирать только одну треть Национального собрания. Включив это постановление об обязательном переизбрании двух третей, мы представляем нашу конституцию на рассмотрение всем округам Франции и говорим: примите то и другое или отвергните то и другое. Как ни неприятно такое добавление, однако округа подавляющим большинством принимают и утверждают его. С Директорией из пяти членов, с двумя палатами, в каждой из которых две трети членов назначаются нами самими, можно надеяться, что эта конституция будет последней. Она пойдет, ведь ногами ей будут служить переизбираемые две трети, а они уже налицо и способны ходить. Сиейес смотрит на свое бумажное производство со справедливой гордостью.
   Но теперь посмотрите, как несговорчивые секции, и секция Лепелетье прежде всех, натыкаются на шипы! Разве не нарушение избирательных прав человека и верховного народа это добавление о переизбираемых двух третях? Алчные тираны, вы хотите увековечить себя! Действительно, эти люди зазнались от своей победы над Сент-Антуаном и над священным правом восстания! Мало того, эта победа повредила всем. Ведь подумайте: прежде всякий мог надеяться получить то, чего он желает, а теперь не должно быть такой надежды; теперь каждый должен пользоваться, и пользоваться, и пользоваться именно этим.
   Какое неясное брожение поднимется в людях, испорченных продолжительным правом восстания, раз зашевелятся языки! Журналисты - Лакретели, Лагарпы за работой; ораторы изливаются в красноречии, в котором слышится и роялизм, и якобинизм. На западной границе Пишегрю, рискнув положиться на свою армию, ведет в глубокой тайне переговоры с Конде, а в парижских секциях разглагольствуют волки в овечьих шкурах, замаскированные эмигранты и роялисты. Каждый, как мы сказали, надеялся, что выборы сделают что-нибудь для него лично, а теперь нет более выборов или есть только третья часть их. Черные соединились с белыми против этой оговорки о двух третях, и к ним присоединились все непокорные элементы, которые видят свое дело почти проигранным благодаря этой статье конституции.
   Секция Лепелетье после многих адресов находит, что такая статья есть явное посягательство на свободу, и просто-напросто отказывается подчиниться ей и приглашает все другие свободные секции соединиться с нею в "центральный комитет" для борьбы с притеснениями. Секции присоединяются к ней почти все, опираясь на свои 40 тысяч борцов. Теперь будь осторожен, Конвент! Секция Лепелетье заседает в этот день, 12-го вандемьера, 4 октября 1795 года, с заряженными ружьями, в открытом возмущении в своем монастыре Filles-Sain-Thomas на улице Вивьен. У Конвента под рукой около пяти тысяч регулярных войск, изобилие генералов и полторы тысячи преследуемых ультраякобинцев разного сорта, которых по такому критическому случаю поспешно собрали и вооружили под именем патриотов восемьдесят девятого года. Конвент, сильный тем, что закон на его стороне, посылает генерала Мену разоружить секцию Лепелетье.
   Генерал Мену отправляется с подобающими требованиями и демонстрациями, но они остаются без всякого результата. Около восьми часов вечера Мену, все еще предъявляющий свои требования, выстроившись на улице Вивьен, перед заряженными ружьями, направленными в него из всех окон, убеждается, что ему не обезоружить секцию Лепелетье. Он принужден возвратиться с целой шкурой, но без успеха и подвергнуться аресту, как "изменник". После этого все 40 тысяч вооруженных борцов присоединяются к секции Лепелетье в уверенности, что она непобедима. К кому-то обратится теперь колеблющийся Конвент, этот бедный Конвент, который, войдя только что в гавань после такого трудного путешествия, уже наскочил на рифы? Он борется отчаянно с ревущим вокруг него прибоем 40 тысяч борцов, готовых захлестнуть его вместе с грузом Сиейеса и всем будущим Франции! Близкий к гибели, он в последний раз напрягает силы.
   Некоторые предлагают назначить главнокомандующим Барраса: он победил в термидоре. Другие, более разумные, напоминают о гражданине Бонапарте, артиллерийском офицере не у дел, взявшем Тулон. Это человек с головой, человек дела. Баррас назначен главнокомандующим только по имени, а молодой артиллерийский офицер - действительным. Он находился на галерее в этот момент и слышал о назначении. Он удалился на полчаса, чтобы подумать, и через полчаса напряженного размышления, быть или не быть, ответил "да".
   Теперь, когда в центре дела стоит человек с головой, оно оживляется. Скорее в Саблонский лагерь защитить артиллерию: ее охраняют не более 20 человек! Проворный адъютант по имени Мюрат скачет туда и поспевает как раз вовремя: секция Лепелетье уже шла в том же направлении - пушки наши. Теперь занимайте посты здесь и там быстро и твердо: в воротах Лувра, в тупике Дофина, на улице Сент-Оноре, от Пон-Неф вдоль всех северных набережных, к югу до моста, бывшего Королевского, выстройтесь вокруг святилища Тюильри кольцом железной дисциплины; у каждого канонира должен быть в руках зажженный фитиль, и все - к оружию!
   Конвент проводит ночь в непрерывном заседании и с восходом солнца еще раз видит священное право восстания в полном действии: государственный корабль находится на мели; бурное море все выше вздымается вокруг него, бьет сбор, вооружается и гудит; набата не слышно, так как все колокола велено снять, за исключением нашего собственного, в павильоне Единения. Кораблекрушение кажется неизбежным всему миру, смотрящему на это. Отчаянно работает бедный корабль на расстоянии всего 100 саженей от гавани; велика опасность для него! Однако у него есть рулевой. Принимаются и не принимаются делегации от мятежников; вводится посланный с завязанными глазами; чередуются советы и контрсоветы: бедный корабль работает! Замечательно, что этот день, 13 вандемьера IV года, есть в то же время 5 октября, годовщина бунта менад шесть лет назад: вот как далеко мы подвинулись со священным правом восстания!
   Секция Лепелетье захватила церковь Сен-Рок, заняла Пон-Неф; наш пикет, стоявший там, отступил, не стреляя. Шальные пули восставших залетают в Тюильри, стучат по каменной лестнице. С другой стороны приближаются женщины с распущенными волосами и кричат: "Мир!" Борцы Лепелетье, позади них, машут шляпами в знак своей готовности побрататься с войсками. Твердость! Артиллерийский офицер тверд, как бронза, а при надобности быстр, как молния. Он посылает самому Конвенту 800 мушкетов с запасом патронов; почтенные члены могут действовать ими в крайнем случае, на что они смотрят довольно серьезно. Бьет четыре часа пополудни26; секция Лепелетье, ничего не добившись через своих делегатов и призывы к братанию, рассыпается вдоль южной набережной Вольтера, вдоль улицы и проходов, с утроенной быстротой и приступает к настоящему штурму! Тогда из бронзовых уст артиллерийского офицера вылетает: "Пли!", и начинается непрерывный, перекатывающийся гром пушек, подобный извержению вулкана. Стреляет его большая пушка в тупике Дофина против церкви Сен-Рок, стреляют его большие пушки на Королевском мосту; стреляют все его большие пушки, взрывая на воздух до 200 человек, главным образом около церкви Сен-Рок! Секция Лепелетье не может выдержать такой игры; ни один секционер не может устоять, 40 тысяч отступают со всех сторон и бегут, ища прикрытия. "Около сотни из них засели в Театре Республики, но несколько гранат вытеснили их оттуда. К шести часам все было кончено".
   Корабль сошел с мели и свободно плывет к берегу среди криков и виватов. Гражданин Бонапарт "выбран единогласно командиром военных сил внутренней Франции"; усмиренные секции волей-неволей должны разоружиться: священное право восстания отменено навеки! Конституция Сиейеса может высадиться и пойти. Чудесный корабль Конвента достиг берега и превратился, говоря образно, как корабли эпических поэм, в своего рода морскую нимфу, чтобы никогда более не плавать и представлять собой чудо истории.
   "Неправда, - говорит Наполеон, - что мы стреляли сначала холостыми зарядами; это было бы напрасной тратой времени". Да, это неправда: пальба производилась самыми разрушительными снарядами; для всех было ясно, что это не шутка. До сих пор видны разбитые ими в щепы желоба и плинтусы церкви Сен-Рок. Странно: прежде, во времена Брольи, шесть лет назад, такими залпами картечи грозили, но не могли исполнить угрозу, да это и не помогло бы тогда. Только теперь настало для этого время и явился нужный человек. Вот он пришел к вам, и явление, которое мы обозначаем словами "Французская революция", развеяно им в прах и стало делом прошлого!



Глава восьмая. FINIS


   Эпос Гомера, как замечено, подобен барельефу скульптуры: он не имеет заключения, а просто обрывается. Таков на самом деле и эпос самой всеобщей истории. Во Франции директория, консульство, империя, реставрация, буржуазное королевство чередуются одно за другим, вытекают одно из другого. Однако прародительница их всех, можно сказать, рассеялась в воздух тем путем, который мы описали. Восстание Бабефа в следующем году умрет при рождении, задушенное солдатами. Сенат, если он получит роялистский оттенок, может быть очищен солдатами, и 18-го фрюктидора он уступает при одном появлении штыков. Мало того, солдатские штыки могут быть применены к сенату a posteriori, могут заставить его прыгать в окно, даже без кровопролития, и вызвать 18-е брюмера. Нужные перемены должны произойти, но они подготовляются интригами, кознями, а затем и правильными приказами, почти как обыкновенные перемены министерства. Не благодаря священному праву восстания вообще, а все более и более мягкими способами будут отныне совершаться события французской истории.