Признано, что эта директория, обладавшая вначале только тремя вещами: "старым столом, листом бумаги и банкой чернил", без всяких признаков денег или денежных сделок29 совершила чудеса. Франция, пребывавшая в мире со времени царства террора, стала новой Францией, очнувшейся, подобно великану, от оцепенения, и продолжала свою внутреннюю жизнь, непрерывно развиваясь. Что касается внешнего образа и форм жизни, то что же мы можем еще сказать, кроме того, что от питания получается сила, а от безрассудства не может получиться мудрости? Обманчивое сожжено; мало того, - что также является особенностью Франции -самые названия обманчивого уничтожены. Новые реальности еще не явились. Ах, нет, пока имеются только призраки, бумажные образцы, соблазнительные прототипы их! Во Франции теперь четыре миллиона земельных держаний; известный мрачный прообраз аграрного закона как бы осуществлен. Еще более странно то, что все французы имеют "право дуэли": извозчик может вызвать на дуэль пэра, если тот нанесет ему оскорбление; таков закон общественного мнения. Равенство по крайней мере в смерти! Форма правления - мещанский король, в которого не раз уже стреляли, но еще не попали.
   Итак, в общем, не исполнилось ли то, что было предсказано, ex postfactum правда, архишарлатаном Калиостро или каким-нибудь другим? Он, дивясь на все происходящее, в экстатическом прозрении сказал30: "Ха, что это? Ангелы, Уриель, Анахиель и вы, другие, пятеро; пятиугольник омоложения, сила, уничтожающая первородный грех; земля, небо и ты, внешняя темница, которую люди называют адом! Не царство ли обмана колеблется, вспыхивает там в сверкающем блеске, рассыпая лучи света из своего темного лона; как оно корчится, не в родовых, а в смертных муках! Да, лучи света, пронизывающие, яркие, приветствующие небо, - вот они зажигают это царство лжи; их сияние становится ярким, словно адский огонь!
   Обман в пламени, обман сгорел; одно красное море огня, дико вздымающееся, покрывает мир, своими огненными языками лижет самые звезды. Троны низвергнуты в него, и митры Дюбуа, и пребендные скамейки, с которых капает жир, и - что вижу я? - все кабриолеты на свете: все! все! Горе мне! Никогда со времени колесниц фараона в Красном море не было еще подобного этому уничтожения повозок в море огня. Уничтоженные, как пепел, как газы, будут они носиться по ветру.
   Все выше и выше разгорается огненное море, треща свежими, вывороченными деревьями, обжигая глаза и кожу. Металлические образа расплавились; мраморные изображения превратились в известку; каменные горы угрюмо разверзаются. Благопристойность со всеми кабриолетами, зажженными для погребального костра, рыдая, покидает землю, не с тем, чтобы возвратиться невредимой при новом Аватаре. Горит обман в продолжение поколений; сгорел он, уничтожен на время. Мир черен, как зола; когда, о когда он зазеленеет? Все образа превращены в бесформенную коринфскую медь; все жилища людей уничтожены; самые горы обнажены и расщеплены; долины мрачны и мертвы: это пустой мир! Горе тем, кто будет рожден тогда! Король, королева (о горе!) были ввергнуты туда, зашелестели и с треском взлетели вверх, подобно свертку бумаги. Искариот-Эгалите также был ввергнут; и ты, жестокий Делонэ со своей жестокой Бастилией; целые семьи с их близкими; пять миллионов истребляющих друг друга людей. И это потому, что настал конец царства обмана (который есть мрак и густой дым). И сжигаются неугасимым огнем все кабриолеты на свете". Разве не исполнилось и не исполняется это пророчество? - спрашиваем мы.
   Теперь, читатель, пришло время нам расстаться. Утомительным было наше совместное путешествие, и не без неприятностей, но оно закончено. Для меня ты был как бы любимой тенью, бестелесным или еще не воплощенным духом брата. А я для тебя был только голосом. И однако, наши взаимные отношения были в некотором роде священны, верь мне! Ибо каким бы пустым звуком ни сделалось все священное, но, когда голос человека говорит с человеком, разве он для тебя не живой источник, из которого истекает и будет истекать все священное? Человек по природе своей может быть определен как "воплощенное слово". Не делает мне чести, если я сказал тебе какую-нибудь ложь; но и тебе следовало понимать меня верно. Прощай.




Послесловие




   ТОМАС КАРЛЕЙЛЬ И ЕГО ТРУД "ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ. ИСТОРИЯ"

   Имя выдающегося английского мыслителя, историка, философа и публициста Томаса Карлейля (1795-1881) современному читателю, исключая, разумеется, узкий круг историков-англоведов, почти ничего не говорит. А ведь было время, когда его называли "английским Львом Толстым". О Карлейле с восторгом писал А. И. Герцен, как о человеке "таланта огромного, но чересчур парадоксального". С этим патриархом британского интеллектуального мира он познакомился в Лондоне в 1853 году.
   К. Маркс и Ф. Энгельс включили идею Карлейля о всесилии чистогана в капиталистическом обществе в знаменитый "Манифест Коммунистической партии". Основоположники марксизма отмечали несомненный вклад английского мыслителя в беспощадную социальную критику морали и нравов буржуазного общества на том историческом этапе, который принято называть "восходящей" линией развития капитализма. Вместе с тем Маркс и Энгельс подчеркивали слабость его позитивных рекомендаций, непоследовательность и путаность воззрений на пути преодоления антагонизмов в капиталистическом обществе. Они точно уловили главное противоречие в творчестве Карлейля: начав в первой половине XIX века с беспощадной критики пороков нового, "восходящего" класса - буржуазии, во второй половине того же века и второй половине своей долгой, почти 90-летней жизни великий гуманист, не видя выхода, начинает прославлять "цивилизаторскую миссию" буржуазии.
   В этом смысле эволюция идейных взглядов Карлейля во многом типична для выдающихся мыслителей-литераторов "золотого" XIX века, который, по словам В. И. Ленина, "дал цивилизацию и культуру всему человечеству" и "прошел под знаком французской революции"
[103].
   В России с творчеством Томаса Карлейля образованная публика впервые познакомилась еще в 1831 году, когда вышел первый русский перевод его "Sartor Resartus" ("Жизнь и мысли герр Тейфельсдрека")
[104]. Однако подлинная слава пришла к великому сыну "туманного Альбиона" только после его смерти: большинство работ Карлейля в переводе на русский язык были изданы в России в 1891 - 1907 годах. Тогда же в серии "Жизнь замечательных людей" демократического издательского дома Ф. Павленкова вышла и первая на русском языке обстоятельная биография Карлейля
[105].
   После Октября 1917 года имя Карлейля снова было предано забвению и, если не считать обстоятельной работы академика Н. И. Кареева
[106], вновь вернулось к современному читателю лишь в наше время благодаря изданию в серии "Жизнь замечательных людей" книги английского писателя Дж. Саймонса
[107]
   В богатейшем литературно-публицистическом наследии Томаса Карлейля "Французская революция" (1837 год) - наиболее известное произведение, написанное в жанре исторического портрета. С точки зрения строго академического подхода профессионала-историка, книга Карлейля с трудом укладывается в прокрустово ложе нынешнего понимания того, как нужно писать "историю", - читатель не найдет здесь ни архивных шифров, ни обзора и источников литературы, ни указателей - словом, всего того, что определяет степень "учености" труда по истории.
   В строгом смысле слова это не столько систематическое изложение истории Французской революции, сколько беседы с читателями о тех, кто творил эту историю. Причем зачастую Т. Карлейль мало считается с достоверными фактами, как бы "дорисовывая" своим художественным воображением отдельные портреты, например Мирабо, Лафайета и Дантона. В этом смысле его книга - и история, и роман.
   Сказанное вовсе не означает, что Карлейль не был знаком с источниками по Французской революции. Как раз наоборот: работая над книгой, он перевернул горы документов в библиотеке Британского музея в Лондоне, обложился ящиками литературы у себя дома, беседовал с ветеранами революции, атаковывал своих парижских знакомых, требуя прислать ему подлинные ноты революционной песни "Ca ira!", умолял своего врача, находившегося тогда во Франции, сходить в рабочее предместье Парижа Сент-Антуан и посмотреть, не спилили ли роялисты единственное уцелевшее "дерево Свободы", посаженное там санкюлотами в 1790 году?
   Следует добавить, что в процессе создания книги над автором тяготел какой-то злой рок: единственный рукописный экземпляр первого варианта "Французской революции"... безвозвратно исчез в доме его друга Джона Стюарта Милля, и Карлейлю пришлое! писать все заново. Позднее он говорил своей жене: "Эта книга чуть не стоила нам обоим жизни".
   В своем повествовании Карлейль менее всего беспристрастен. Субъективизм симпатий и антипатий автора вполне очевиден. Не избежал он соблазна и как бы заново "смоделировать" ход давно минувших событий (что сегодня, спустя 100 лет после его смерти, вновь безуспешно пытаются сделать некоторые публицисты применительно к "пролетарским якобинцам"
[109]20-х годов нашей истории, выдвигая различные "альтернативные версии": что было бы, если бы победил не Сталин, а Троцкий, Бухарин, Сокольников и т. д.?).
   И вместе с тем Французская революция в интерпретации Карлейля не лишена исторического оптимизма. Автор одним из первых, в 30-х годах XIX в., когда еще были живы непосредственные участники революции, например "хромой дьявол" и один из авторов знаменитой Декларации прав человека и гражданина, Шарль Морис Талейран, на весь англоязычный мир громко заявил, что эта революция была и неизбежной, и закономерной.
   Приступая к написанию своего труда, Карлейль опасался, чтобы его голос не прозвучал как глас вопиющего в пустыне: Европа 30-х годов прошлого века была завалена мемуарами монархистов, бонапартистов, клерикалов, просто обскурантов, которые не видели во Французской революции либо ничего, кроме гильотины и ее "начальника" - "чудовища Робеспьера", либо, наоборот, вслед за аббатом Баррюэлем оценивали ее только как всемирный заговор иудей-масонов.
   Поэтому сам Томас Карлейль, как многие гениальные люди, весьма скептически отнесся к своему произведению, когда наконец поставил последнюю точку в заново написанной рукописи: "Не знаю, стоит ли чего-нибудь эта книга и нужна ли она для чего-нибудь людям: ее или не поймут, или вовсе не заметят (что скорее всего и случится), - но я могу сказать людям следующее: сто лет не было у вас книги, которая бы так прямо, так страстно и искренне шла от сердца вашего современника".
   По счастью, автор ошибся. И хотя действительно часть консервативного английского общественного мнения встретила книгу в штыки (один из тогдашних поэтов даже написал против автора злую эпиграмму), в прогрессивных кругах, напротив, "Французская революция" была принята восторженно. Соединение исторически точного описания с необычайной силой художественного изображения великой исторической драмы, протест против деспотизма в любой форме и глубокая человечность снискали труду Карлейля любовь и почитание.
   Ч. Диккенс носил его повсюду вместо Библии, а когда знаменитый драматург У. Теккерей опубликовал сочувственную рецензию в респектабельной "Тайме", Карлейль сразу стал знаменитостью в литературных кругах не только Англии, но и континентальной Европы.
   Отметим и еще одну примечательную особенность бессмертного произведения Карлейля - своеобразие его стиля. Как признал в свое время Джон Стюарт Милль, секрет долговечности этой книги заключается в том, что это гениальное художественное произведение. По образному выражению Дж. Саймонса, читатель видит события, как при вспышках молнии, которые освещают поразительно живые исторические сцены: 14 июля 1789 года в Париже и взятие Бастилии, поход женщин на Версаль, бегство Людовика XVI в Варенн, суд над королем и его казнь, трагизм и ярость последних лет революции. Перед читателем проходит бесконечная вереница людей и событий, нарисованных с сочувствием и осуждением, юмором и печалью.
   Возрождающееся к 200-летию Великой французской революции, словно птица Феникс из пепла, новое издание творения Томаса Карлейля вновь оказывается в эпицентре бурных общеевропейских и мировых дебатов об историческом значении деяний "великих французских революционеров буржуазии"
[111].
   Кто же они - святые или чудовища?
   В столице Франции нет ни одного крупного памятника Максимилиану Робеспьеру, его имя носит лишь станция метро в "красном поясе" Парижа. Созданная к 200-летию революции ассоциация "За Робеспьера" во главе с историком Роже Гаратини, автором "Словаря деятелей революции", потребовала от мэра столицы назвать в честь Робеспьера одну из улиц в центре Парижа. Призыв ассоциации поддержал знаменитый хореограф Морис Бежар, посвятивший один из своих "балетов 200-летия" "мистическому и щедрому поэту" Робеспьеру. Наоборот, ассоциация "антиробеспьеристов" опубликовала в 1989 году антологию биографий 17 тысяч официально зарегистрированных жертв, якобы отправленных этим "кровожадным чудовищем" на гильотину.
   Наполеон Бонапарт, по словам Л. Н. Толстого бессмысленно уложивший 50 тысяч своих солдат и офицеров в Бородинской битве, - национальный герой, ему воздвигнуты сотни памятников во Франции и сопредельных странах, его прах покоится в гробнице во дворце Инвалидов, а где могила Робеспьера? Говорят, что его останки погребены в братской могиле на малоизвестном даже коренным парижанам кладбище Пик-Пюс ("Лови блох"), где захоронены 1306 "врагов нации и революции" вместе с 16 юными монахинями-кармелитками, вся вина которых состояла... в молитвах, запрещенных в период якобинской дехристианизации.
   Уже во времена Карлейля отношение к революции разделило историков на ее сторонников и противников. Начиная с памфлета соотечественника Карлейля Э. Берка (1790), через труд одного из самых вдумчивых аналитиков, Алексиса де Токвилля, "Старый порядок и революция" (1856) и многотомный трактат Ипполита Тэна "Происхождение современной Франции" (1878-1893) эта линия дошла до наших дней и воплотилась в 60- 80-х годах XX века в трудах бывших бунтарей "красного мая" 1968 года во Франции, а также их последователей в ФРГ, Великобритании, США, Италии и Польше
[112].
   Лидеры этого "нового прочтения" истории Французской революции Ф. Фюре и Д. Рише в своих многочисленных трудах, в выступлениях в прессе, по радио и телевидению желали доказать, что Великая французская революция не была ни закономерной, ни необходимой, что якобинская диктатура являлась "заносом" на магистральном пути экономического развития Франции к капитализму и этот "занос", как, впрочем, и революция в целом, лишь затормозил поступательное развитие Франции и Европы по пути исторического прогресса.
   Главный тезис Рише и Фюре (оба они начинали в левом студенческом движении, а один в молодости был даже членом Французской коммунистической партии) - тезис о "мифологизации" Французской' революции. По их мнению, к этому были причастны различные левые течения - от Карла Маркса до Жоржа Клемансо - в интересах текущей политической борьбы. Еще 20 лет назад Рише на страницах влиятельного исторического журнала "Анналы" писал: "Должны ли мы отказаться от понятия буржуазная революция? Следует отбросить всякую двусмысленность... Уложить Французскую революцию в прокрустово ложе Марксовой теории революции... кажется нам невозможным".
   Своему соавтору и единомышленнику вторил Фюре, предложивший еще задолго до юбилея не праздновать 200-летие революции, поскольку данное событие является "мифологическим"
[113].
   Другой реинтерпретатор истории Французской революции из той же группы "обновленцев" некогда, в 30-50-х годах, знаменитой французской исторической "школы Анналов" и тоже экс-коммунист, Ле Руа Ладюри, возносит хвалу Фюре за... изобретение "таблицы Менделеева" по разоблачению "мифологии" революции: "Труды Фюре за несколько лет до двухсотлетия Французской революции наводят некоторый порядок в различных моделях, с помощью которых историки прошлого разъясняли перипетии великого десятилетия (1789-1799). Мы располагаем отныне, что касается этих моделей, некой таблицей Менделеева, то есть реестром, системой ячеек, клеток, в которых мы можем разместить каждого на свое место: концепции Кинэ, Гизо, Минье, Бюше, Маркса, Собуля и т. д."
[114].
   И хотя в этой "таблице" нет имени Т. Карлейля, он вполне может быть помещен в одном ряду с Гизо, К. Марксом и известным французским историком-марксистом А. Собулем (1914-1982), чей капитальный трехтомный труд "Революция и цивилизация" готовится к печати в издательстве "Прогресс".
   В трудах "демифологизаторов" по мере приближения 200-летнего юбилея все отчетливее проступала тенденция распространить свою "таблицу Менделеева" не только на Французскую, но и на все остальные крупные революции в истории человечества, разделив их на "плохие" и "хорошие".
   К первым помимо Французской, безусловно, отнесена Октябрьская. В работе "Думать о Французской революции" Фюре писал: "...начиная с 1917 года Французская революция не является больше матрицей, печатая с которой можно и должно создать модель другой, подлинно свободной революции, (ибо)... наша революция стала матерью другого реального события, и ее сын имеет собственное имя - это русский Октябрь"
[115]. Понятно, что "мать" и "сын", по Фюре, навсегда связаны одной пуповиной - терроризмом. А вот в "хороших" революциях, к каковым относятся Английская середины XVII в. и особенно Американская 70-80-х годов XVIII в., ничего подобного гильотине не было.
   Следует подчеркнуть, что сведение таких сложных и противоречивых явлений, как великие революции XVII-XX веков, к "элементарному" делению на "плохие" и "хорошие" еще со времен Томаса Карлейля разделило человечество на тех, кто умел только кричать, и тех, кто старался больше думать.
   Как справедливо заметил известный советский историк и публицист H. H. Молчанов, "революция - это кровь, муки, ужас, бедствия и страдания. Только такой ценой добиваются свободы и торжества революции. Кроме сознательного творчества, в революции всегда действует нечто стихийное, роковое, страшное"
[116]. Многое в этой оценке созвучно с нравственной концепцией революции Карлейля.
   Справедливости ради следует сказать, что все эти сравнения (Французская революция - Октябрьская революция) при выпячивании "идеала" - Американской революции (пример тому книга американского историка Г. Гасдчарда "Французская и Американская революции: насилие и мудрость") встречают отпор со стороны не только историков-марксистов, но и немарксистских историков Франции. Так, молодой историк Ж.-П. Риу в газете
   "Монд" дал язвительную отповедь и Гасдчарду, и его восторженному рецензенту из газеты "Фигаро", известному католическому историку П. Шоню: "Получается, что несколько бунтарей, которыми манипулировали идеологи домарксистского периода, захватили Бастилию, а потом учинили бойню в Вандее на манер Пол Пота и погрузили милую Францию в бездну террора как какую-нибудь "банановую республику". А вот по ту сторону Атлантики восставшие против британской короны могучие колонисты сохранили головы холодными. Их конституция не содержала сектантских мифов, а их законодательство обеспечило счастливое развитие событий, не причинивших страданий никому на протяжении двух веков - ни индейцам, ни черному населению, ни жителям Юга. 1789 год принес насилие, 1787 год (год принятия Конституции США. - В. С.) ознаменовался торжеством мудрости..."
[117]
   Между тем и идеалы Американской, и идеалы Французской, и идеалы Октябрьской революций в основе своей были тождественны: всеобщее благо человечества, свобода, равенство и братство людей и наций. А. В. Луначарский, выступая перед учителями Москвы в 1918 г., так сформулировал эти идеалы: "Нужно воспитывать интернациональное, человеческое. Воспитывать нужно человекa, которому ничто человеческое не было бы чуждо, для которого каждый человек, к какой бы он наций ни принадлежал, есть брат, который абсолютно одинаково любит каждую сажень нашего общего земного шара"
[118].
   Сравните это выступление с речами американских и французских революционеров, и вы обнаружите почти текстуальное совпадение. Различие состоит лишь в том, что, например, лидеры Французской революции хотели достичь этих идеалов - уважения прав человека - на путях буржуазного национально-политического равенства, а лидеры Октябрьской революции - на путях пролетарского социального равенства. Но в основе той и другой концепции лежит глубоко гуманистическая идея общечеловеческих интересов.
   Другое дело, что во французской леворадикальной и советской марксистской историографии 20-30-х годов (H. M. Лукин, Г. С. Фридлянд и многие другие) долгое время господствовали некритическое восприятие якобинской диктатуры и едва ли не культ Робеспьера как обратная реакция на его забвение в официальной Франции. При этом затушевывался универсальный, непреходящий общечеловеческий характер главных целей Великой французской революции - свобода, равенство и братство.
   Самое противоречивое и спорное во Французской революции - якобинский террор - было возведено в абсолют как единственный метод решения всех социальных, политических и религиозно-идеологических противоречий любого революционного процесса. При этом на советскую историографию межвоенного и даже послевоенного периода, как справедливо отметил крупнейший знаток проблемы В. Г. Ревуненков
[119], огромное воздействие оказал леворадикальный французский историк А. Матьез, чьи труды широко переводились в 20-х годах на русский язык
[120]. Но после того, как в 1930 году Матьез публично выступил с протестом против необоснованных репрессий по так называемому "академическому делу" Е. В. Тарле, С. Ф. Платонова и других беспартийных историков-"попутчиков"
[121]и создал комитет французской интеллигенции в их защиту, он был немедленно отлучен от СССР, другом которого он был с 1917 года, с того времени, когда возглавлял во Франции движение "Руки прочь от Советской России!", и оказался "в стане наших врагов"
[122].
   Суть своей концепции революционного террора как основного инструмента разрешения всех противоречий революции Матьез изложил в опубликованной в 1920 году брошюре "Большевизм и якобинизм". "Якобинизм и большевизм, - писал он, - суть две разновидности диктатуры, рожденные гражданской войной и иностранной интервенцией, две классовые диктатуры, действующие одинаковыми методами - террором, реквизициями, политикой цен и предлагающие в конечном счете схожие цели - изменение общества, и не только общества русского или французского, но и общества всемирного"
[123].
   И хотя, как показало новейшее исследование нашей соотечественницы, профессора Высшей школы восточных языков в Париже Тамары Кондратьевой, влияние идеологии и практики якобинцев на большевиков в 20-х - начале 30-х годов было огромным
[124], все же проводить прямую параллель, как это делал Матьез и его невольные эпигоны из "Общества историков-марксистов" в СССР, было бы ошибочным. Тем не менее, несмотря на отлучение от СССР, его идеи нашли отражение в капитальном, подготовленном к 150-летию революции труде под редакцией В. П. Волгина и Е. В. Тарле
[125]. На исходе своей жизни Матьез во многом пересмотрел прежнюю идеализацию якобинской диктатуры и террора. В конце 20-х годов он писал Лукину, что, несмотря на кратковременный характер якобинского террора, этого все же "было достаточно, чтобы заставить народ ненавидеть республику и задержать на целое столетие торжество демократии"