Страница:
– Выпьем, дружище, – продолжал Генрик. – Не будем тянуть с этой бутылкой.
Он разлил вино до конца и поднял свой стакан.
– За дружбу!
Генрик расстегнул свой жилет.
– Ф-фу, теперь можно вздохнуть.
– Я бы мог вам помочь получить офицерский патент в нашем полку, – сказал де Вальфон.
– Спасибо. Буду иметь в виду.
Отец бы порадовался, увидев его во французском мундире. «Наши единственные друзья в Европе», – частенько говорил он.
Они обсуждали различные военные проблемы со все возрастающим пылом, до тех пор пока часы не пробили полночь и на лестнице не послышались голос Аманды и громкий смех ее собеседницы. Де Вальфон тут же вскочил на ноги, застегнул камзол, поправил парик и принялся счищать с рукавов воображаемые пылинки, немало повеселив этим Генрика. Он покраснел, вцепился рукой в эфес сабли и напряженно смотрел на дверь.
– Маркиза де Фер – Туанон, граф Баринский – Генрик. И мсье де Вальфон – Луи, какой приятный сюрприз, – не переставая болтать, Аманда внимательно оглядела Генрика от макушки пышного парика до серебряных пряжек на туфлях. – Мы непременно должны выпить подогретого с пряностями вина. Генрик, дорогой, позвони. И карты. Кто будет играть в карты?
Пока Аманда рассказывала о вечере у мадам Жофрен, слуги принесли подогретого вина, установили карточный столик и подкинули дров в огонь. Аманда раскраснелась и была слегка пьяна. Слушая вполуха, Генрик раздавал карты для кадрили[4].
– ...герцог Ларошфуко показывал картинку, нарисованную на мраморе. Безобразно. А маркиз де Мариньи, ну вы знаете, брат мадам де Помпадур, он сказал, что она очень больна.
– Бедняжка, она так часто хворает, – Туанон взяла в руки карты.
Она была симпатичной женщиной с правильными чертами лица и черными глазами под ровными дугами бровей. Так это та самая «вдова средних лет». Правда, под ее глазами даже сквозь пудру проступали тоненькие морщинки, и уже намечался предательский двойной подбородок, но шея и руки были на зависть гладкими и упругими, как у молодой девушки.
Улыбаясь, что она делала довольно часто, Туанон демонстрировала ровные и белые зубы. Она была лишена чувственной притягательности Аманды, но модуляции ее голоса и быстрая игра глаз придавали ей странное и сильное очарование. Она сложила свои карты изящным веером.
– Сколько вам карт, Луи? – спросил Генрик.
С момента появления в гостиной женщин де Вальфон не сказал ни слова. Казалось, он был не в силах отвести от Аманды глаза.
– М-м... две. Да, две.
Какое-то время они играли в тишине, но Аманда не могла долго молчать. Для нее вечер в салоне мадам Жофрен удался на славу. И старики, и юнцы толпились вокруг нее, и со всеми она флиртовала напропалую. Но ей был нужен лишь Генрик, несмотря на всю его меланхолию и угрюмость. Она прижалась к нему под столом коленом.
– Там был твой соотечественник, дорогой. Граф Поняэвский. Очаровательный и красивый как греческий бог.
Он не ответил на прикосновение ее колена. Она его все еще раздражала. Раздражали пятна от пищи на ее платье; раздражало, что в нем всколыхнулось желание только из-за того, что она коснулась его ногой.
– Что он делает в Париже? – спросил Генрик.
– Приехал к отцу, – вставила Туанон. Она с триумфом положила на стол карты рубашкой вниз. Остальные, увидев победную комбинацию, добродушно ее поздравили. Начав сдавать карты заново, она продолжила:
– А отец – к королеве. Сколько карт вы возьмете? – она одарила Генрика одной из своих загадочных улыбок. – Кстати, ее величество о вас наслышана. Станислав мне сказал, что она спрашивала о мсье Баринском.
– Это слава?
Она откинула назад голову и засмеялась.
– Возможно, это из-за того, что вы единственный поляк в Париже, кто до сих пор не посетил салон маман, – ее слова прозвучали как вызов.
– Весьма вероятно, – Генрик охотно вступил в пикировку. – При дворе это, должно быть, вызвало невиданное брожение.
– Хватит острить, – громко вмешалась Аманда. – Генрик, твой ход.
Они сосредоточились на игре, и Туанон опять выиграла. Она придвинула к своему углу горсть луидоров.
– Довольно, – сердито предложила Аманда, – а то Туанон разденет нас догола.
Она повернула кресло к огню и задрала ноги, обнажив стройные щиколотки в чулках из тонкой зеленой шерсти.
– Турецкие чулки, – объявила она, не обращаясь ни к кому в частности. – Их привезли в Париж из местечка, которое называется то ли Керчь, то ли Карчь; кажется, это в Крыму, но я не уверена. Я нахожу их весьма соблазнительными, – она еще выше подняла юбки.
Потешаясь в душе, Генрик наблюдал за своим другом, который пожирал Аманду глазами. Он не ревновал, ибо знал, что Аманда, словно цепями, прикована к нему вожделением своего ненасытного тела.
– Она уже давно не спит с королем, – сказала Туанон, когда разговор опять вернулся к мадам де Помпадур.
Генрик вспомнил, что слышал однажды, как мадам де Помпадур, которая фактически управляла страной, будучи сексуально холодной женщиной, готовясь к свиданиям со своим венценосным любовником, в огромных количествах поглощала возбуждающие смеси из сельдерея и трюфелей. Интересно, нуждается ли в подобных рецептах маркиза де Фер. Он следил за выразительной игрой ее рук; ее манеры были искренними и открытыми, в них не было ни грани кокетства. Они продолжали весело обсуждать парижские сплетни, и наконец Туанон сказала, что должна уходить.
– Так вы придете к маман? – она протянула ему руку. – И вы тоже приходите, мсье де Вальфон.
После ее ухода в комнате стало тихо. Немного времени спустя стал прощаться и де Вальфон.
– Увидимся в фехтовальном зале во вторник?
– Да, – сказал Генрик.
– Я тоже приду, – Аманда едва подавила зевок. Женщинам разрешалось наблюдать за фехтованием с галереи.
Генрик проводил де Вальфона до двери и вернулся в гостиную. Аманда стояла к нему спиной и смотрела на огонь в камине.
– Он не очень-то разговорчив, – не дожидаясь ответа, она продолжила: – Тебе понравилась Туанон?
– Она кажется очень умной.
– А я? – ее волосы были рассыпаны по плечам.
– Да на кой черт мне твои мозги!
Одним прыжком он приблизился к ней, одной рукой обнял за талию, а другой стиснул грудь. Он кусал ее шею, грудь... Аманда, задыхаясь, кричала:
– Пусти! Ты делаешь мне больно!
– Прекрасно.
Он хотел причинить ей боль, унизить ее, показать, что ее тело все еще принадлежит ему. Он повернул ее к себе спиной. Его поцелуи были солеными от крови. Он разодрал ей платье до самой талии и, разъяренный неистовым сопротивлением, несколько раз сильно ударил ее по лицу, так что из глаз Аманды брызнули слезы. В бешенстве он называл ее сукой и шлюхой, а потом опрокинул спиной на стол и задрал юбки. Стол развалился, и они, не заметив падения, продолжали барахтаться на полу. Он грубо овладел ею среди разбросанных карт, золотых монет и пустых бутылок.
Когда все закончилось и она, рыдая, ушла из комнаты, он остался сидеть в кресле, сгорбившись и прижав к груди подбородок. В который раз, завоевав тело Аманды, он чувствовал себя проигравшим.
Горько сетуя на пустоту и тщету своей жизни, он допил оставшееся вино. Сон пришел к нему только с рассветом, и слуги нашли его свернувшимся перед потухшим камином, взъерошенного и небритого.
Часть 3
Глава I
Глава II
Он разлил вино до конца и поднял свой стакан.
– За дружбу!
Генрик расстегнул свой жилет.
– Ф-фу, теперь можно вздохнуть.
– Я бы мог вам помочь получить офицерский патент в нашем полку, – сказал де Вальфон.
– Спасибо. Буду иметь в виду.
Отец бы порадовался, увидев его во французском мундире. «Наши единственные друзья в Европе», – частенько говорил он.
Они обсуждали различные военные проблемы со все возрастающим пылом, до тех пор пока часы не пробили полночь и на лестнице не послышались голос Аманды и громкий смех ее собеседницы. Де Вальфон тут же вскочил на ноги, застегнул камзол, поправил парик и принялся счищать с рукавов воображаемые пылинки, немало повеселив этим Генрика. Он покраснел, вцепился рукой в эфес сабли и напряженно смотрел на дверь.
– Маркиза де Фер – Туанон, граф Баринский – Генрик. И мсье де Вальфон – Луи, какой приятный сюрприз, – не переставая болтать, Аманда внимательно оглядела Генрика от макушки пышного парика до серебряных пряжек на туфлях. – Мы непременно должны выпить подогретого с пряностями вина. Генрик, дорогой, позвони. И карты. Кто будет играть в карты?
Пока Аманда рассказывала о вечере у мадам Жофрен, слуги принесли подогретого вина, установили карточный столик и подкинули дров в огонь. Аманда раскраснелась и была слегка пьяна. Слушая вполуха, Генрик раздавал карты для кадрили[4].
– ...герцог Ларошфуко показывал картинку, нарисованную на мраморе. Безобразно. А маркиз де Мариньи, ну вы знаете, брат мадам де Помпадур, он сказал, что она очень больна.
– Бедняжка, она так часто хворает, – Туанон взяла в руки карты.
Она была симпатичной женщиной с правильными чертами лица и черными глазами под ровными дугами бровей. Так это та самая «вдова средних лет». Правда, под ее глазами даже сквозь пудру проступали тоненькие морщинки, и уже намечался предательский двойной подбородок, но шея и руки были на зависть гладкими и упругими, как у молодой девушки.
Улыбаясь, что она делала довольно часто, Туанон демонстрировала ровные и белые зубы. Она была лишена чувственной притягательности Аманды, но модуляции ее голоса и быстрая игра глаз придавали ей странное и сильное очарование. Она сложила свои карты изящным веером.
– Сколько вам карт, Луи? – спросил Генрик.
С момента появления в гостиной женщин де Вальфон не сказал ни слова. Казалось, он был не в силах отвести от Аманды глаза.
– М-м... две. Да, две.
Какое-то время они играли в тишине, но Аманда не могла долго молчать. Для нее вечер в салоне мадам Жофрен удался на славу. И старики, и юнцы толпились вокруг нее, и со всеми она флиртовала напропалую. Но ей был нужен лишь Генрик, несмотря на всю его меланхолию и угрюмость. Она прижалась к нему под столом коленом.
– Там был твой соотечественник, дорогой. Граф Поняэвский. Очаровательный и красивый как греческий бог.
Он не ответил на прикосновение ее колена. Она его все еще раздражала. Раздражали пятна от пищи на ее платье; раздражало, что в нем всколыхнулось желание только из-за того, что она коснулась его ногой.
– Что он делает в Париже? – спросил Генрик.
– Приехал к отцу, – вставила Туанон. Она с триумфом положила на стол карты рубашкой вниз. Остальные, увидев победную комбинацию, добродушно ее поздравили. Начав сдавать карты заново, она продолжила:
– А отец – к королеве. Сколько карт вы возьмете? – она одарила Генрика одной из своих загадочных улыбок. – Кстати, ее величество о вас наслышана. Станислав мне сказал, что она спрашивала о мсье Баринском.
– Это слава?
Она откинула назад голову и засмеялась.
– Возможно, это из-за того, что вы единственный поляк в Париже, кто до сих пор не посетил салон маман, – ее слова прозвучали как вызов.
– Весьма вероятно, – Генрик охотно вступил в пикировку. – При дворе это, должно быть, вызвало невиданное брожение.
– Хватит острить, – громко вмешалась Аманда. – Генрик, твой ход.
Они сосредоточились на игре, и Туанон опять выиграла. Она придвинула к своему углу горсть луидоров.
– Довольно, – сердито предложила Аманда, – а то Туанон разденет нас догола.
Она повернула кресло к огню и задрала ноги, обнажив стройные щиколотки в чулках из тонкой зеленой шерсти.
– Турецкие чулки, – объявила она, не обращаясь ни к кому в частности. – Их привезли в Париж из местечка, которое называется то ли Керчь, то ли Карчь; кажется, это в Крыму, но я не уверена. Я нахожу их весьма соблазнительными, – она еще выше подняла юбки.
Потешаясь в душе, Генрик наблюдал за своим другом, который пожирал Аманду глазами. Он не ревновал, ибо знал, что Аманда, словно цепями, прикована к нему вожделением своего ненасытного тела.
– Она уже давно не спит с королем, – сказала Туанон, когда разговор опять вернулся к мадам де Помпадур.
Генрик вспомнил, что слышал однажды, как мадам де Помпадур, которая фактически управляла страной, будучи сексуально холодной женщиной, готовясь к свиданиям со своим венценосным любовником, в огромных количествах поглощала возбуждающие смеси из сельдерея и трюфелей. Интересно, нуждается ли в подобных рецептах маркиза де Фер. Он следил за выразительной игрой ее рук; ее манеры были искренними и открытыми, в них не было ни грани кокетства. Они продолжали весело обсуждать парижские сплетни, и наконец Туанон сказала, что должна уходить.
– Так вы придете к маман? – она протянула ему руку. – И вы тоже приходите, мсье де Вальфон.
После ее ухода в комнате стало тихо. Немного времени спустя стал прощаться и де Вальфон.
– Увидимся в фехтовальном зале во вторник?
– Да, – сказал Генрик.
– Я тоже приду, – Аманда едва подавила зевок. Женщинам разрешалось наблюдать за фехтованием с галереи.
Генрик проводил де Вальфона до двери и вернулся в гостиную. Аманда стояла к нему спиной и смотрела на огонь в камине.
– Он не очень-то разговорчив, – не дожидаясь ответа, она продолжила: – Тебе понравилась Туанон?
– Она кажется очень умной.
– А я? – ее волосы были рассыпаны по плечам.
– Да на кой черт мне твои мозги!
Одним прыжком он приблизился к ней, одной рукой обнял за талию, а другой стиснул грудь. Он кусал ее шею, грудь... Аманда, задыхаясь, кричала:
– Пусти! Ты делаешь мне больно!
– Прекрасно.
Он хотел причинить ей боль, унизить ее, показать, что ее тело все еще принадлежит ему. Он повернул ее к себе спиной. Его поцелуи были солеными от крови. Он разодрал ей платье до самой талии и, разъяренный неистовым сопротивлением, несколько раз сильно ударил ее по лицу, так что из глаз Аманды брызнули слезы. В бешенстве он называл ее сукой и шлюхой, а потом опрокинул спиной на стол и задрал юбки. Стол развалился, и они, не заметив падения, продолжали барахтаться на полу. Он грубо овладел ею среди разбросанных карт, золотых монет и пустых бутылок.
Когда все закончилось и она, рыдая, ушла из комнаты, он остался сидеть в кресле, сгорбившись и прижав к груди подбородок. В который раз, завоевав тело Аманды, он чувствовал себя проигравшим.
Горько сетуя на пустоту и тщету своей жизни, он допил оставшееся вино. Сон пришел к нему только с рассветом, и слуги нашли его свернувшимся перед потухшим камином, взъерошенного и небритого.
Часть 3
Глава I
Поздним мартовским полднем – еще не прошло и года, как Казя бежала от Диран-бея, – на берегу широкой излучины Дона паслись шесть коров. Отощав за долгую зиму, они с жадностью щипали свежую травку.
Солнце грело вовсю, но с реки дул холодный ветер. С севера, от Воронежа, по реке, гремя, плыли льдины. Земля до сих пор не просохла, хотя снегопады уже прекратились. Над степью дули теплые южные ветры, уничтожая остатки снега и колыхая золотистые головки подснежников. Из хлевов вывели скот, предусмотрительно окропив его святой водой против оборотней. Рассветы были оглашены криками диких гусей, летевших на север. В стволах тополей и берез начинала бурлить живица, и точно так же варяжская и татарская кровь закипала в жилах казаков.
Казя, растянувшись, лежала на своем овчинном кожухе и следила за чайками. Потом она закрыла глаза и, Убаюканная трещанием льдин, скоро заснула.
Она проснулась, почувствовав, что ее кто-то целует. Емельян Пугачев подался назад.
– Спящему турку я бы мигом голову снес, – Пугачев глубоко и звонко рассмеялся. – А с тобой, женушка, сама покумекай, что можно сотворить, покуда ты спишь и в ус не дуешь.
Он встал, сдвинул на затылок баранью шапку. Его резко очерченный профиль нес на себе мрачноватую печать преждевременно повзрослевшего человека. Могучая загорелая шея выдавалась из ворота белого бешмета, словно молодое дерево. Темно-красные шаровары были заправлены в мягкие черные сапоги; на поясе рядом с мешочком, наполненным порохом и мушкетными пулями, висел длинный охотничий нож. От него пахло водкой, кожей и лошадьми.
Он посмотрел на Казю, которая, как всегда, смутилась от лукавого выражения его темных глаз под густыми черными бровями, сходящимися над мясистым носом. Она вспомнила излюбленное присловье тетушки Дарьи: «Никогда не верь мужчине, чьи брови сходятся. В конце концов он тебя обманет».
Тишина нарушалась только кваканьем лягушек, чириканьем воробьев и криками детворы, которая запускала в запрудах игрушечные кораблики. Пугачев подошел к краю обрывистого берега. Она видела, что он о чем-то задумался.
– Эх, Рассея, – неожиданно сказал он, шевеля носком сапога льдину, – Свет-то какой громадный. Повидать тебя надобно, посмотреть.
«И завоевать», – подумала Казя, вздрогнув. Он не умел ни читать, ни писать, однако она видела в нем большой ум и глубокие, бесконечно дерзкие амбиции.
Орел-рыбоед, как молния, бросился к мутным волнам и взмыл вверх, держа в когтях жирного карпа. Победно клекоча, он устроился на ветке ближайшего дерева и принялся неторопливо обедать.
– Не куковать же мне весь век в Зимовецкой.
«Что же будет со мной, – тускло подумала Казя, – если он внезапно решится уехать».
– Гуторят, мол, у пьянчуги-отца и сын никчемный.
Они ишо поглядят, каков из себя Емельян Пугачев, ишо поглядят.
Она знала, что в этих честолюбивых планах для нее не отведено даже скромного места.
– На всем Дону нет казака, кто лучше меня на саблях, – он обнял ее за плечи. – Не все же мне барахлишко у татар шарпать.
– Эй, Емельян, ты никак со своей саблей в Иерусалим собрался? – раздался насмешливый голос за их спинами. Казя обернулась.
Фрол Чумаков смотрел на нее прищуренными глазами и грыз семечки.
– На расейские окраины, – слова Пугачева звучали пылко и искренне.
– Угу, – сказал Чумаков, – второй Ермак, стало быть.
– Что Ермак, – снисходительно улыбнулся Пугачев. – Я таких делов натворю, Ермаку и не снилось.
– Угу, – снова сказал Чумаков. Он был приземистым, плечистым казаком. Обычно его глаза имели презрительное выражение, как будто весь мир и населяющие его люди были недостойны его, Фрола Чумакова, внимания. И только останавливаясь на Казе, его взгляд становился почти что нежным.
– Так, стало быть, – он оперся на длинный мушкет, не отрывая от Кази глаз.
Его собственная жена была красивой и статной женщиной, но по сравнению с этой девушкой Ольга Чумакова выглядела расплывшейся квашней. Он раздраженно передернул плечами. «Слишком близко посаженные глаза, – так, в свою очередь, оценивала его Казя, невинно ему улыбаясь, – и голова растет прямо из плеч. Непривлекательный мужчина».
– В Черкасске гуторят, – сказал Чумаков, – будто богачей понаехало немеряно. Дескать, суют всюду нос, важничают, а бумаг написали – ввек не прочитать.
– Я им ишо покажу кузькину мать, – яростно выпалил Пугачев, – Неча боярам на Дону делать, казаки тут сами хозяева.
Его лицо до неузнаваемости исказилось гримасой гнева. Этот человек был рожден вести за собой и покорять огнем и мечом мир. «Не хочу быть вороном, – говорил он, – который живет до трехсот лет и клюет мертвечину».
– Кабан здесь бродит – добыть хочу, – сказал Чумаков. – Видал я его следы – огромадный зверюга.
Не сказав больше ни слова, он повернулся и ушел. Но прежде чем исчезнуть в ивняке, он еще раз через плечо посмотрел на тесно сидящую парочку. Вполголоса выругавшись, он поплотней сжал мушкет и углубился в густые заросли в поисках кабаньих следов.
– Он сильно хромает, – сказала Казя. – У него была рана?
– Долгов не платил, вот ему и сломали ногу. Обычай такой.
Казацкое правосудие было суровым и скорым. Например, за убийство виновного зарывали в могилу вместе с жертвой.
– Мне мальцом подвезло. Украсть дыню или девку снасильничать – за это вешают на суку и виси, пока стервятники не обгложут. А я мальцом стянул дыню с бахчи у старика Ермакова. Костили меня почем свет стоит, но повесить духу не хватило. Правда, отец с меня три шкуры содрал.
– Вечно я в передряги попадал, – продолжал он. – Отец чуть что – сразу за плеть. А меня Сонька подзуживала на всякие шалости. Давай, говорит, Емелько. Раз подбила меня приклеить усы из конского волоса, храбрее, вишь, буду, – он потыкал пальцем в свою верхнюю губу. – Вишь, щетина-то нынче, храбрее некуда, – он говорил с веселой бравадой.
– Некуда, – тихо согласилась она. Он и вправду выглядел достаточно зрело и мужественно, чтобы покорить любую женщину. Сонька Недюжева с детства была его подружкой, они вместе выросли. Она была единственной девчонкой в ватаге озорников, возглавляемой Емельяном, который уже тогда вел себя как настоящий вожак. Он не упоминал о ней до тех пор, пока снедаемая ревностью Сонька, не способная выносить, как Емельян на ее глазах открыто живет с польской чужачкой, перебралась из Зимовецкой в соседнюю станицу к своей вдовой тетке. Станичные бабы, которым прежде изрядно доставалось от ее острого язычка, теперь с удовольствием насмешничали над Сонькой, наслаждаясь ее униженным положением.
Порою Казя недоумевала, спал ли он с Сонькой. Не то, чтобы ее это очень волновало; она с симпатией относилась к Пугачеву, но совсем его не любила. И все же ее женское сердце подтачивала легкая ревность. Раздался выстрел, и она посмотрела в сторону ивняка. Над верхушками деревьев кружились встревоженные грачи.
– Не гулять боле кабану, – сказал Пугачев. – Фрол нечасто промахивается, глаз у него верный. Я раз видал, как он с сорока шагов расщепил камышину.
В самой гуще ивовых зарослей мрачно ухмыльнувшийся Чумаков положил на землю мушкет и, на ходу доставая охотничий нож, отправился к своей добыче. С шестидесяти шагов он бил наверняка.
– Шалишь, брат, от Фрола не уйдешь, – он стоял над подрагивающим в агонии кабаном. С его губ исчезла ухмылка, триумфально заблестели глаза. Ему предстало чудесное видение, будто вместо кабана у его ног лежит мужчина в черной бараньей шапке. Спуская курок, он видел перед собой не кабанье рыло, а то же дерзкое и властное лицо. Он перерезал кабану горло и вытер нож о траву. Животное издало последний предсмертный хрип.
– Это, брат, твоя душа отлетает, – ядовито проговорил он.
Ему никогда не достанется такая женщина, как Казя, которая, проходя по станичным улицам и грациозно покачивая бедрами, будила в нем безнадежное и оттого еще более неодолимое желание. Ему никогда не стать высоким и красивым, как Емельян Пугачев, он злобно пнул звериную тушу, но как-никак он был лучшим стрелком в станице.
Он связал кабану задние ноги, закинул за спину мушкет и, кряхтя, потащил добычу из леса.
Пугачев заметил, как из-за деревьев показалась маленькая фигурка и медленно приближается к ним.
– Чумаков ни о чем, окромя охоты, не думает. Далече Черкасска не ездил, – Пугачев говорил с ленивым презрением.
– Не знаю, мне он нравится.
Они сидели в молчании, пока к ним не подошел Чумаков.
– Знатный кабан, – неохотно сказал Пугачев.
– Не тот, – Чумаков отер пот со лба тыльной стороной ладони. – Но того я скоро добуду.
– А ты упорный, – улыбнулась Казя.
– Ежели что решил, так в лепешку расшибусь, а сделаю, – отвечая, он смотрел ей прямо в глаза, и Казя отвела взгляд, надеясь, что Пугачев не уловил его выражения.
– Поберегись, Фрол, – мягко предупредил Пугачев. – Твое упорство до добра не доведет, – он хитро улыбнулся, – С диким кабаном шутки плохи, особливо, ежели его разозлить.
Чумаков что-то проворчал в ответ и, попрощавшись, продолжил свой путь в станицу. Невесть откуда взялась детвора и с громкими криками облепила Чумакова и его добычу.
– Детишки его любят, – сказала Казя, опустив глаза на кровавую полосу, оставшуюся на примятой земле. – И он их тоже.
Она растянулась на земле, наблюдая за плывущими по небу облаками. Лицо Пугачева было угрюмым, и она инстинктивно догадывалась, о чем он сейчас думает: он безумно хотел, чтобы она родила ему сына. Часто, напившись, он начинал ее упрекать, что она не может от него понести. Она знала, что говорили в станице; она видела, как глаза казачек с презрением скользили по ее телу... «Бесплодная девка-то, – шептались бабы. – И чего Емельян с нею хорохорится». «Хочу дитенка, – в пьяном угаре рычал Пугачев, – аль мало я тебя мну». Ну что ж, теперь все прикусят свои языки.
– Я беременна, – сказала она, следя за ним из-под опущенных ресниц.
Пугачев в немом удивлении разинул рот.
– Ась?
– Я беременна. У меня б-будет ребенок.
– Ты? Дитенок? Мой? – его будто ударили по голове дубиной.
– Да, Емельян, твой.
Она жалела, что не может разразиться счастливым плачем и повиснуть у Пугачева на шее.
– Верно ль? – спросил он хрипло. – Не врешь? Смотри, девка, ежели ты провести меня хочешь...
Казя устало подумала, что должна была этого ожидать. Она взяла его за руку и положила на свой теплый живот.
– Где же? – подозрительно сказал он.
– Подожди, скоро будет видно.
– Это сын. Нутром чую, сын.
Он сидел, не отнимая руки и не говоря ни слова. Он даже не поцеловал ее, он просто сидел и смотрел на скрежещущие льдины.
«Ах, Генрик, – плакала про себя Казя, – любовь моя, где ты?»
– У него должен быть отец, – сказал, наконец, Пугачев. – Надо нам пожениться. По казацкому обычаю, под ивой.
Казя ничего не ответила.
– Аль я нехорош для знатной польской паночки? – грозно спросил он. – Аль донской казак...
– Нет, – прошептала она. К ее горлу подступила тошнота, а все тело покрылось холодным потом.
– Тогда, пошто не хочешь? Рази я тебя забижал? – его тон изменился и стал почти умоляющим.
– Ты же знаешь п-п-почему, – выдавила она. Больше всего на свете ей сейчас хотелось лежать неподвижно и не открывать глаз.
– Ты, верно, хочешь венчаться в церкви, как добрая католичка? – насмешливо спросил он.
– Да, если я когда-нибудь выйду замуж.
– Ива не плоше церкви, которая пропахла ладаном и мышами, – убеждал он. – Бог отовсюду нас видит. Нам не нужен чертов поп, чтобы обженихаться.
Но дело касалось не только ее религии, было что-то еще... Смуглое, улыбающееся лицо и полный нежности голос, который однажды сказал: «Я хочу, чтобы ты стала моей женой и матерью наших детей...»
– У детенка должон быть отец, али не так?
– Разве у него нет отца? – она чувствовала себя слишком плохо, чтобы с ним спорить.
– Ты не путай. Я про другое сказываю.
– Я р-рожу тебе сына, – сказала она, борясь с тошнотой. – Но я не выйду за тебя з-замуж, Емельян. Ни в церкви, ни под деревом.
Он потемнел от гнева.
– Я из тебя дурь вышибу. Ты у меня по-другому заговоришь, клянусь Богом, – ярился он, хорошо зная, что у него ничего не выйдет.
– Прости, Емельян.
Он отпрянул от ее вытянутой руки и вскочил на ноги, недобро сверкая глазами.
– Чтоб вы все пропали, – кричал он. – Вас, баб, по-хорошему не возьмешь, вы по-хорошему не разумеете.
Осыпав ее ругательствами, он повернулся и зашагал прочь.
– Иди к черту, – яростно крикнула она ему вдогонку. Пускай идет куда хочет, ей все равно. Он не испытывает к ней никаких чувств, кроме тупого желания обладать ее телом. Чтобы прийти в себя, она вновь улеглась на траву.
Она не могла жаловаться на его обращение. Он защитил ее от притязаний некоторых дерзких казаков и от ревности бойких станичных баб. Он даже по-своему любил ее, насколько он мог любить кого-нибудь, кроме себя самого и своей сабли. Поначалу, особенно выпив, он пытался ее поколачивать, но Казя не давала себя в обиду, и после короткой, но яростной схватки Пугачев обычно выскакивал из хаты, сплошь разукрашенный кровоточащими царапинами...
Но что, если она ему надоела? Что, если он бросит ее и уйдет к Соньке? Казя привстала и посмотрела на бесконечное изумрудно-зеленое море травы, простирающееся до самого горизонта. Бескрайняя степь была такой же надежной тюрьмой, как гарем Диран-бея. Ее окружала невидимая решетка, смыкавшаяся на широкой излучине Дона. По насмешке судьбы она с детства мечтала повидать казацкие земли. Суждено ли ей кончить дни в этой полудикой станице? Неужели она никогда не увидит Польшу? Ее грустные мысли нарушил старческий Дискант Ивана Пугачева.
– Гони коров, Казя. Ночь на носу.
Все еще погруженная в свои невеселые мысли о будущем, Казя погнала животных домой для дойки.
Солнце грело вовсю, но с реки дул холодный ветер. С севера, от Воронежа, по реке, гремя, плыли льдины. Земля до сих пор не просохла, хотя снегопады уже прекратились. Над степью дули теплые южные ветры, уничтожая остатки снега и колыхая золотистые головки подснежников. Из хлевов вывели скот, предусмотрительно окропив его святой водой против оборотней. Рассветы были оглашены криками диких гусей, летевших на север. В стволах тополей и берез начинала бурлить живица, и точно так же варяжская и татарская кровь закипала в жилах казаков.
Казя, растянувшись, лежала на своем овчинном кожухе и следила за чайками. Потом она закрыла глаза и, Убаюканная трещанием льдин, скоро заснула.
Она проснулась, почувствовав, что ее кто-то целует. Емельян Пугачев подался назад.
– Спящему турку я бы мигом голову снес, – Пугачев глубоко и звонко рассмеялся. – А с тобой, женушка, сама покумекай, что можно сотворить, покуда ты спишь и в ус не дуешь.
Он встал, сдвинул на затылок баранью шапку. Его резко очерченный профиль нес на себе мрачноватую печать преждевременно повзрослевшего человека. Могучая загорелая шея выдавалась из ворота белого бешмета, словно молодое дерево. Темно-красные шаровары были заправлены в мягкие черные сапоги; на поясе рядом с мешочком, наполненным порохом и мушкетными пулями, висел длинный охотничий нож. От него пахло водкой, кожей и лошадьми.
Он посмотрел на Казю, которая, как всегда, смутилась от лукавого выражения его темных глаз под густыми черными бровями, сходящимися над мясистым носом. Она вспомнила излюбленное присловье тетушки Дарьи: «Никогда не верь мужчине, чьи брови сходятся. В конце концов он тебя обманет».
Тишина нарушалась только кваканьем лягушек, чириканьем воробьев и криками детворы, которая запускала в запрудах игрушечные кораблики. Пугачев подошел к краю обрывистого берега. Она видела, что он о чем-то задумался.
– Эх, Рассея, – неожиданно сказал он, шевеля носком сапога льдину, – Свет-то какой громадный. Повидать тебя надобно, посмотреть.
«И завоевать», – подумала Казя, вздрогнув. Он не умел ни читать, ни писать, однако она видела в нем большой ум и глубокие, бесконечно дерзкие амбиции.
Орел-рыбоед, как молния, бросился к мутным волнам и взмыл вверх, держа в когтях жирного карпа. Победно клекоча, он устроился на ветке ближайшего дерева и принялся неторопливо обедать.
– Не куковать же мне весь век в Зимовецкой.
«Что же будет со мной, – тускло подумала Казя, – если он внезапно решится уехать».
– Гуторят, мол, у пьянчуги-отца и сын никчемный.
Они ишо поглядят, каков из себя Емельян Пугачев, ишо поглядят.
Она знала, что в этих честолюбивых планах для нее не отведено даже скромного места.
– На всем Дону нет казака, кто лучше меня на саблях, – он обнял ее за плечи. – Не все же мне барахлишко у татар шарпать.
– Эй, Емельян, ты никак со своей саблей в Иерусалим собрался? – раздался насмешливый голос за их спинами. Казя обернулась.
Фрол Чумаков смотрел на нее прищуренными глазами и грыз семечки.
– На расейские окраины, – слова Пугачева звучали пылко и искренне.
– Угу, – сказал Чумаков, – второй Ермак, стало быть.
– Что Ермак, – снисходительно улыбнулся Пугачев. – Я таких делов натворю, Ермаку и не снилось.
– Угу, – снова сказал Чумаков. Он был приземистым, плечистым казаком. Обычно его глаза имели презрительное выражение, как будто весь мир и населяющие его люди были недостойны его, Фрола Чумакова, внимания. И только останавливаясь на Казе, его взгляд становился почти что нежным.
– Так, стало быть, – он оперся на длинный мушкет, не отрывая от Кази глаз.
Его собственная жена была красивой и статной женщиной, но по сравнению с этой девушкой Ольга Чумакова выглядела расплывшейся квашней. Он раздраженно передернул плечами. «Слишком близко посаженные глаза, – так, в свою очередь, оценивала его Казя, невинно ему улыбаясь, – и голова растет прямо из плеч. Непривлекательный мужчина».
– В Черкасске гуторят, – сказал Чумаков, – будто богачей понаехало немеряно. Дескать, суют всюду нос, важничают, а бумаг написали – ввек не прочитать.
– Я им ишо покажу кузькину мать, – яростно выпалил Пугачев, – Неча боярам на Дону делать, казаки тут сами хозяева.
Его лицо до неузнаваемости исказилось гримасой гнева. Этот человек был рожден вести за собой и покорять огнем и мечом мир. «Не хочу быть вороном, – говорил он, – который живет до трехсот лет и клюет мертвечину».
– Кабан здесь бродит – добыть хочу, – сказал Чумаков. – Видал я его следы – огромадный зверюга.
Не сказав больше ни слова, он повернулся и ушел. Но прежде чем исчезнуть в ивняке, он еще раз через плечо посмотрел на тесно сидящую парочку. Вполголоса выругавшись, он поплотней сжал мушкет и углубился в густые заросли в поисках кабаньих следов.
– Он сильно хромает, – сказала Казя. – У него была рана?
– Долгов не платил, вот ему и сломали ногу. Обычай такой.
Казацкое правосудие было суровым и скорым. Например, за убийство виновного зарывали в могилу вместе с жертвой.
– Мне мальцом подвезло. Украсть дыню или девку снасильничать – за это вешают на суку и виси, пока стервятники не обгложут. А я мальцом стянул дыню с бахчи у старика Ермакова. Костили меня почем свет стоит, но повесить духу не хватило. Правда, отец с меня три шкуры содрал.
– Вечно я в передряги попадал, – продолжал он. – Отец чуть что – сразу за плеть. А меня Сонька подзуживала на всякие шалости. Давай, говорит, Емелько. Раз подбила меня приклеить усы из конского волоса, храбрее, вишь, буду, – он потыкал пальцем в свою верхнюю губу. – Вишь, щетина-то нынче, храбрее некуда, – он говорил с веселой бравадой.
– Некуда, – тихо согласилась она. Он и вправду выглядел достаточно зрело и мужественно, чтобы покорить любую женщину. Сонька Недюжева с детства была его подружкой, они вместе выросли. Она была единственной девчонкой в ватаге озорников, возглавляемой Емельяном, который уже тогда вел себя как настоящий вожак. Он не упоминал о ней до тех пор, пока снедаемая ревностью Сонька, не способная выносить, как Емельян на ее глазах открыто живет с польской чужачкой, перебралась из Зимовецкой в соседнюю станицу к своей вдовой тетке. Станичные бабы, которым прежде изрядно доставалось от ее острого язычка, теперь с удовольствием насмешничали над Сонькой, наслаждаясь ее униженным положением.
Порою Казя недоумевала, спал ли он с Сонькой. Не то, чтобы ее это очень волновало; она с симпатией относилась к Пугачеву, но совсем его не любила. И все же ее женское сердце подтачивала легкая ревность. Раздался выстрел, и она посмотрела в сторону ивняка. Над верхушками деревьев кружились встревоженные грачи.
– Не гулять боле кабану, – сказал Пугачев. – Фрол нечасто промахивается, глаз у него верный. Я раз видал, как он с сорока шагов расщепил камышину.
В самой гуще ивовых зарослей мрачно ухмыльнувшийся Чумаков положил на землю мушкет и, на ходу доставая охотничий нож, отправился к своей добыче. С шестидесяти шагов он бил наверняка.
– Шалишь, брат, от Фрола не уйдешь, – он стоял над подрагивающим в агонии кабаном. С его губ исчезла ухмылка, триумфально заблестели глаза. Ему предстало чудесное видение, будто вместо кабана у его ног лежит мужчина в черной бараньей шапке. Спуская курок, он видел перед собой не кабанье рыло, а то же дерзкое и властное лицо. Он перерезал кабану горло и вытер нож о траву. Животное издало последний предсмертный хрип.
– Это, брат, твоя душа отлетает, – ядовито проговорил он.
Ему никогда не достанется такая женщина, как Казя, которая, проходя по станичным улицам и грациозно покачивая бедрами, будила в нем безнадежное и оттого еще более неодолимое желание. Ему никогда не стать высоким и красивым, как Емельян Пугачев, он злобно пнул звериную тушу, но как-никак он был лучшим стрелком в станице.
Он связал кабану задние ноги, закинул за спину мушкет и, кряхтя, потащил добычу из леса.
Пугачев заметил, как из-за деревьев показалась маленькая фигурка и медленно приближается к ним.
– Чумаков ни о чем, окромя охоты, не думает. Далече Черкасска не ездил, – Пугачев говорил с ленивым презрением.
– Не знаю, мне он нравится.
Они сидели в молчании, пока к ним не подошел Чумаков.
– Знатный кабан, – неохотно сказал Пугачев.
– Не тот, – Чумаков отер пот со лба тыльной стороной ладони. – Но того я скоро добуду.
– А ты упорный, – улыбнулась Казя.
– Ежели что решил, так в лепешку расшибусь, а сделаю, – отвечая, он смотрел ей прямо в глаза, и Казя отвела взгляд, надеясь, что Пугачев не уловил его выражения.
– Поберегись, Фрол, – мягко предупредил Пугачев. – Твое упорство до добра не доведет, – он хитро улыбнулся, – С диким кабаном шутки плохи, особливо, ежели его разозлить.
Чумаков что-то проворчал в ответ и, попрощавшись, продолжил свой путь в станицу. Невесть откуда взялась детвора и с громкими криками облепила Чумакова и его добычу.
– Детишки его любят, – сказала Казя, опустив глаза на кровавую полосу, оставшуюся на примятой земле. – И он их тоже.
Она растянулась на земле, наблюдая за плывущими по небу облаками. Лицо Пугачева было угрюмым, и она инстинктивно догадывалась, о чем он сейчас думает: он безумно хотел, чтобы она родила ему сына. Часто, напившись, он начинал ее упрекать, что она не может от него понести. Она знала, что говорили в станице; она видела, как глаза казачек с презрением скользили по ее телу... «Бесплодная девка-то, – шептались бабы. – И чего Емельян с нею хорохорится». «Хочу дитенка, – в пьяном угаре рычал Пугачев, – аль мало я тебя мну». Ну что ж, теперь все прикусят свои языки.
– Я беременна, – сказала она, следя за ним из-под опущенных ресниц.
Пугачев в немом удивлении разинул рот.
– Ась?
– Я беременна. У меня б-будет ребенок.
– Ты? Дитенок? Мой? – его будто ударили по голове дубиной.
– Да, Емельян, твой.
Она жалела, что не может разразиться счастливым плачем и повиснуть у Пугачева на шее.
– Верно ль? – спросил он хрипло. – Не врешь? Смотри, девка, ежели ты провести меня хочешь...
Казя устало подумала, что должна была этого ожидать. Она взяла его за руку и положила на свой теплый живот.
– Где же? – подозрительно сказал он.
– Подожди, скоро будет видно.
– Это сын. Нутром чую, сын.
Он сидел, не отнимая руки и не говоря ни слова. Он даже не поцеловал ее, он просто сидел и смотрел на скрежещущие льдины.
«Ах, Генрик, – плакала про себя Казя, – любовь моя, где ты?»
– У него должен быть отец, – сказал, наконец, Пугачев. – Надо нам пожениться. По казацкому обычаю, под ивой.
Казя ничего не ответила.
– Аль я нехорош для знатной польской паночки? – грозно спросил он. – Аль донской казак...
– Нет, – прошептала она. К ее горлу подступила тошнота, а все тело покрылось холодным потом.
– Тогда, пошто не хочешь? Рази я тебя забижал? – его тон изменился и стал почти умоляющим.
– Ты же знаешь п-п-почему, – выдавила она. Больше всего на свете ей сейчас хотелось лежать неподвижно и не открывать глаз.
– Ты, верно, хочешь венчаться в церкви, как добрая католичка? – насмешливо спросил он.
– Да, если я когда-нибудь выйду замуж.
– Ива не плоше церкви, которая пропахла ладаном и мышами, – убеждал он. – Бог отовсюду нас видит. Нам не нужен чертов поп, чтобы обженихаться.
Но дело касалось не только ее религии, было что-то еще... Смуглое, улыбающееся лицо и полный нежности голос, который однажды сказал: «Я хочу, чтобы ты стала моей женой и матерью наших детей...»
– У детенка должон быть отец, али не так?
– Разве у него нет отца? – она чувствовала себя слишком плохо, чтобы с ним спорить.
– Ты не путай. Я про другое сказываю.
– Я р-рожу тебе сына, – сказала она, борясь с тошнотой. – Но я не выйду за тебя з-замуж, Емельян. Ни в церкви, ни под деревом.
Он потемнел от гнева.
– Я из тебя дурь вышибу. Ты у меня по-другому заговоришь, клянусь Богом, – ярился он, хорошо зная, что у него ничего не выйдет.
– Прости, Емельян.
Он отпрянул от ее вытянутой руки и вскочил на ноги, недобро сверкая глазами.
– Чтоб вы все пропали, – кричал он. – Вас, баб, по-хорошему не возьмешь, вы по-хорошему не разумеете.
Осыпав ее ругательствами, он повернулся и зашагал прочь.
– Иди к черту, – яростно крикнула она ему вдогонку. Пускай идет куда хочет, ей все равно. Он не испытывает к ней никаких чувств, кроме тупого желания обладать ее телом. Чтобы прийти в себя, она вновь улеглась на траву.
Она не могла жаловаться на его обращение. Он защитил ее от притязаний некоторых дерзких казаков и от ревности бойких станичных баб. Он даже по-своему любил ее, насколько он мог любить кого-нибудь, кроме себя самого и своей сабли. Поначалу, особенно выпив, он пытался ее поколачивать, но Казя не давала себя в обиду, и после короткой, но яростной схватки Пугачев обычно выскакивал из хаты, сплошь разукрашенный кровоточащими царапинами...
Но что, если она ему надоела? Что, если он бросит ее и уйдет к Соньке? Казя привстала и посмотрела на бесконечное изумрудно-зеленое море травы, простирающееся до самого горизонта. Бескрайняя степь была такой же надежной тюрьмой, как гарем Диран-бея. Ее окружала невидимая решетка, смыкавшаяся на широкой излучине Дона. По насмешке судьбы она с детства мечтала повидать казацкие земли. Суждено ли ей кончить дни в этой полудикой станице? Неужели она никогда не увидит Польшу? Ее грустные мысли нарушил старческий Дискант Ивана Пугачева.
– Гони коров, Казя. Ночь на носу.
Все еще погруженная в свои невеселые мысли о будущем, Казя погнала животных домой для дойки.
Глава II
Пугачев не упоминал о женитьбе, а в июне станичные казаки оседлали своих лошадей и отправились на восток. На этот раз они собирались на Волгу грабить богатые баржи купцов, плывущие в Астрахань или Казань.
Пугачев повесил себе на шею мешочек с донской землей и ладанку, надел грубую рубаху и перекрестился перед иконой.
– Храни меня, раба божьего Емельяна, золотыми гвоздочками от булата и пороха, от копья да от сабли.
Он наспех поцеловал Казю и коснулся рукой ее округлившегося живота.
– Береги его крепко, даня, – с этими словами он вышел из хаты. И казаки поскакали по широким степям между Доном и Волгой, где во времена Золотой Орды стоял шатер самого Батыя, где татарские ханы пировали на досках, уложенных на тела русских князей, а обнаженные княгини прислуживали победителям.
Во время долгих месяцев беременности Казя часто оставалась одна. Вернувшись в конце августа из похода, Пугачев большую часть времени проводил в соседних станицах, где он встречался и разговаривал с казаками из Запорожья, с Кубани и из Яицкого городка на Урале. О чем он с ними вел разговоры, Казя не знала – в отличие от Дирана, он не рассказывал ей о своих делах.
– Чертовщину он замышляет, – покачивала головой Наталья Ушакова. – Шебутной он, твой Емельян.
Из этих поездок Пугачев обычно возвращался под утро, изрядно навеселе, и не раз покушался поучить свою жену кулаками, но Казя вовремя напоминала ему о ребенке. Пугачев заливался пьяными слезами и клялся, что впредь не тронет ее и пальцем.
Постепенно она раздалась и ходила осторожными шажками, ощущая себя одной из коров на лугу, безмятежной и тучной. Когда она в полудреме лежала в тени вишневых деревьев, ее мысли часто возвращались к Генрику. В такие минуты она удивлялась Божьему промыслу, который свел их вместе только затем, чтобы разлучить так жестоко. Но эти думы не терзали ей душу. Она вкусила сладость покоя, а новая жизнь, которую она вынашивала в своем чреве, заставила Казю забыть о былых печалях. Когда Пугачева не было рядом, она редко о нем вспоминала. Иногда она отправлялась гулять далеко за пределы станицы. Однажды в полдень она лежала около ручейка в узкой лесистой лощине, одной из многих, которые, наподобие змей, прорезали ровную степь. Это было ее излюбленное место. Рядом на траве лежала аккуратная вязанка хвороста, готовая к неспешному возвращению в станицу. С прохладным журчанием струилась вода. Казя перевернулась на бок, закрыла глаза и уснула, думая о речушке, разделяющей владения Волочиска и Липно.
Она проснулась, оттого что услышала неподалеку от себя голоса. Мужчина тихо разговаривал с женщиной. Не совсем проснувшись, Казя досадовала, что ее одиночество было нарушено. Мужчина засмеялся, и она полностью очнулась от сна, узнав смех Емельяна. Женщина в ответ захихикала, и, насторожив слух, Казя признала в ней Соньку. Она наполовину привстала, но, передумав, снова легла. Она не сомневалась в том, что увидит.
Она не любила его, никогда не любила, и в эту минуту очень отчетливо это понимала. Но одна только мысль о сопернице была ей ненавистна. Голоса затихли. Над ее ухом зазвенел комар, и она нетерпеливо отмахнулась, снедаемая желанием услышать их разговор. Женщина вновь захихикала. Потом тишина. Запела птица, отозвалась другая, но женский крик, полный исступленного наслаждения, заставил их испуганно замолчать.
Голоса внезапно приблизились, и, осторожно выглянув из-за густых кустов, Казя увидела пару босых загорелых ног и заскорузлые сапоги Пугачева. Она услышала свое имя.
– Приворожила тебя панночка, – голос Соньки дрожал от ненависти.
– Не бывало ишо на свете таковской бабы.
– Ребятенка жалеешь, али что? Пугачев не ответил.
– Все едино, Емельян, моим ты будешь.
– Она дите мое носит. Невдомек тебе, дура?
Голоса исчезли.
Казя лежала в раздумьях. Уже целый месяц она не позволяла ему себя трогать, а Емельян не мог обойтись без женщины. Казя пришла к счастливому заключению, что Емельяновы шашни ей безразличны. Улыбаясь над незадачливой Сонькой, Казя подобрала вязанку и выбралась из тенистой лощины. Через три дня она родила сына.
Пугачев повесил себе на шею мешочек с донской землей и ладанку, надел грубую рубаху и перекрестился перед иконой.
– Храни меня, раба божьего Емельяна, золотыми гвоздочками от булата и пороха, от копья да от сабли.
Он наспех поцеловал Казю и коснулся рукой ее округлившегося живота.
– Береги его крепко, даня, – с этими словами он вышел из хаты. И казаки поскакали по широким степям между Доном и Волгой, где во времена Золотой Орды стоял шатер самого Батыя, где татарские ханы пировали на досках, уложенных на тела русских князей, а обнаженные княгини прислуживали победителям.
Во время долгих месяцев беременности Казя часто оставалась одна. Вернувшись в конце августа из похода, Пугачев большую часть времени проводил в соседних станицах, где он встречался и разговаривал с казаками из Запорожья, с Кубани и из Яицкого городка на Урале. О чем он с ними вел разговоры, Казя не знала – в отличие от Дирана, он не рассказывал ей о своих делах.
– Чертовщину он замышляет, – покачивала головой Наталья Ушакова. – Шебутной он, твой Емельян.
Из этих поездок Пугачев обычно возвращался под утро, изрядно навеселе, и не раз покушался поучить свою жену кулаками, но Казя вовремя напоминала ему о ребенке. Пугачев заливался пьяными слезами и клялся, что впредь не тронет ее и пальцем.
Постепенно она раздалась и ходила осторожными шажками, ощущая себя одной из коров на лугу, безмятежной и тучной. Когда она в полудреме лежала в тени вишневых деревьев, ее мысли часто возвращались к Генрику. В такие минуты она удивлялась Божьему промыслу, который свел их вместе только затем, чтобы разлучить так жестоко. Но эти думы не терзали ей душу. Она вкусила сладость покоя, а новая жизнь, которую она вынашивала в своем чреве, заставила Казю забыть о былых печалях. Когда Пугачева не было рядом, она редко о нем вспоминала. Иногда она отправлялась гулять далеко за пределы станицы. Однажды в полдень она лежала около ручейка в узкой лесистой лощине, одной из многих, которые, наподобие змей, прорезали ровную степь. Это было ее излюбленное место. Рядом на траве лежала аккуратная вязанка хвороста, готовая к неспешному возвращению в станицу. С прохладным журчанием струилась вода. Казя перевернулась на бок, закрыла глаза и уснула, думая о речушке, разделяющей владения Волочиска и Липно.
Она проснулась, оттого что услышала неподалеку от себя голоса. Мужчина тихо разговаривал с женщиной. Не совсем проснувшись, Казя досадовала, что ее одиночество было нарушено. Мужчина засмеялся, и она полностью очнулась от сна, узнав смех Емельяна. Женщина в ответ захихикала, и, насторожив слух, Казя признала в ней Соньку. Она наполовину привстала, но, передумав, снова легла. Она не сомневалась в том, что увидит.
Она не любила его, никогда не любила, и в эту минуту очень отчетливо это понимала. Но одна только мысль о сопернице была ей ненавистна. Голоса затихли. Над ее ухом зазвенел комар, и она нетерпеливо отмахнулась, снедаемая желанием услышать их разговор. Женщина вновь захихикала. Потом тишина. Запела птица, отозвалась другая, но женский крик, полный исступленного наслаждения, заставил их испуганно замолчать.
Голоса внезапно приблизились, и, осторожно выглянув из-за густых кустов, Казя увидела пару босых загорелых ног и заскорузлые сапоги Пугачева. Она услышала свое имя.
– Приворожила тебя панночка, – голос Соньки дрожал от ненависти.
– Не бывало ишо на свете таковской бабы.
– Ребятенка жалеешь, али что? Пугачев не ответил.
– Все едино, Емельян, моим ты будешь.
– Она дите мое носит. Невдомек тебе, дура?
Голоса исчезли.
Казя лежала в раздумьях. Уже целый месяц она не позволяла ему себя трогать, а Емельян не мог обойтись без женщины. Казя пришла к счастливому заключению, что Емельяновы шашни ей безразличны. Улыбаясь над незадачливой Сонькой, Казя подобрала вязанку и выбралась из тенистой лощины. Через три дня она родила сына.