– Ты, девка, пойдешь со мной.
   Казя заковыляла вслед за Пугачевым на холм, где, спрятавшись за кустами, лежал Жуков.
   – Вон, – он указал на стайку птиц, кружащуюся в рассветном небе. Казя вспомнила слова Мишки: «...Татар завсегда по птицам упредить можно».
   – Видишь?
   Казя увидела вереницу маленьких черных точек, а потом первой различила среди них верблюдов.
   – У девки глазища, как у орла, – с восхищением пробормотал Жуков.
   – Это большой караван, – глаза Пугачева рыскали вокруг холма. – Они пройдут здесь, не иначе, – он указал вниз на тропу, которая проходила между покатых дюн, покрытых густым кустарником. – Зови Шамиля, живо!
   Казя слушала, как Пугачев распоряжается. – ...захоронимся, покуда караван не сровняется вон с тем тамариском. Не стрелять, покуда я не стрельну. А до стрельбы дело дойдет, стрелять метко! Каждый выстрел должен валить али татарина, али лошадь. Понятно? Мирон Шамиль кивнул.
   – Нас меньше будет, – сказал Пугачев, – да ведь басурманы-то нас к себе в гости не ждут.
   Караван подошел ближе. Было видно, как тяжело навьюченные верблюды медленно переступают ногами в песке. Скачущие в голове каравана всадники трусили легким галопом. На наконечниках их копий играло солнце.
   – Их надо порешить первым же залпом, – сказал Пугачев. – А теперь айда по местам. И ежели кто высунется, али выпалит слишком скоро, я снесу ему башку.
   Шамиль, извиваясь, как змея, пополз вниз по склону.
   – Ты останешься со мной. Только пикни, шею сверну.
   – Я умею обращаться с мушкетом, – сказала она в ответ.
   Он поглядел на нее с сомнением, потом улыбнулся.
   – Тогда держи, – он протянул ей мушкет. – Но смотри, не вздумай дурить. Теперь иди за мной и делай точно, что я делаю.
   Они улеглись на вершине холма, как раз над тем местом, где проходила тропа. Все казаки уже рассыпались по местам, укрывшись среди кустов. Головные татарские всадники о чем-то громко переговаривались друг с Другом.
   – Болтайте, голубчики, – Пугачев положил рядом с собой кинжал и осторожно проверил заряд в пистолете.
   Они ждали. По тропе между дюн со смехом проскакали два всадника, и на лица затаившихся с мушкетами казаков осела серая пыль. Теперь, тяжело раскачиваясь, верблюды шли прямо под ними. Четыре, пять, шесть... восемь... десять... За ними на низкорослых татарских лошадках следовал верховой отряд. Всадники беспечно тряслись в седлах, держа на плечах длинные копья. Кто-то из них посмотрел вверх, и Казя испуганно вжалась в землю, уверенная, что ее заметили. Однако татары не подавали никаких признаков тревоги. Они болтали и шутили друг с дружкой и, видимо, находились в веселом расположении духа. Краем глаза Казя заметила, как медленно, очень медленно вздымается пистолетный курок. Глаза Пугачева сузились, он старался выбрать верный момент.
   Когда последний из всадников въехал в образованную холмами лощину, Пугачев выстрелил. При звуке выстрела весь караван в изумлении замер, а один из татар с размозженной головой свалился наземь. Их главарь выкрикнул какой-то приказ, но было уже слишком поздно. Словно гром, раздался дружный мушкетный залп, и он, взмахнув руками, повалился с коня.
   Еще с полдюжины татар вылетели из седел, а несколько подстреленных лошадей с диким ржанием опрокинулись на колени. Уцелевшие татары рвали из-за спины луки и, пришпоривая лошадей, с устрашающим воем устремлялись на склон холма, с вершины которого с длинными ножами в руках грозной лавиной текли казаки. Послышался боевой клич, который так хорошо помнила Казя.
   – Нечай! Нечай! Руби! Руби! Пугачев отдал один нехитрый приказ.
   – Наповал! Бить наповал!
   Он сбежал вниз и исчез в облаке пыли, которое скрыло сражающихся. Оттуда слышалась крепкая казацкая брань, гортанные татарские крики и ржание раненых лошадей. Один из погонщиков верблюдов вырвался из этого пыльного ада, но тут же был настигнут и зарублен казаком. Казя спрятала лицо в землю, с ужасом припоминая резню в Волочиске.
   – Нет! О Боже, нет! Не надо опять!
   Татары сражались стойко, но казаки напали слишком внезапно и очень удачно выбрали место для засады. Они сверху набрасывались на татар и выкидывали их из седел. Те, кому не досталось лошади, боролись в пыли, стараясь вцепиться друг другу в горло или поразить в грудь длинным ножом.
   Что-то заставило ее поднять голову. К ней со взведенным луком подкрадывался татарин, чьи горевшие ненавистью глаза были сосредоточены на стреле. Увидев, что девушка его заметила, он угрожающе закричал. Казя успела перекатиться на бок, и стрела вонзилась глубоко в землю рядом с ее головой. Промахнувшись, татарин выхватил из ножен саблю и побежал к ней. Казя вскинула сет и выстрелила. Пуля попала ему прямо в рот, и он покатился вниз к подножию холма, хватаясь подрагивающими пальцами за окровавленное лицо. Перекрывая крики разгоряченных бойцов, раздался азартный вопль Пугачева. Она увидела, как он преследует по пятам удирающего от него лучника. Догнав врага, Пугачев прикончил его ударом ножа, но в то же мгновение на казачьего вожака как коршун налетел татарский наездник. Он сшиб Пугачева на землю и принялся теснить его лошадиными копытами. Пугачев несколько раз наотмашь ударил лошадь ножом, и животное повалилось на колени, выбросив из седла своего всадника. Татарин взвизгнул, выхватил нож и занес над Пугачевым. Казя подхватила брошенную ее убитым противником саблю и, прихрамывая, побежала к борющимся мужчинам.
   Удар был настолько силен, что сабля вылетела из ее руки. Полуотрубленная голова повисла на туловище, и татарин, скорчившись, рухнул на землю. Пугачев, весь в крови, выбрался из-под его тела и вскочил на ноги. Казя раскачивалась из стороны в сторону, впившись расширенными глазами в обезглавленное ею тело. Пугачев что-то говорил, но она не слышала. Ей чудился другой человек с лицом, похожим на кровавую маску, который лежал, привалившись к белой стене волочисской усадьбы. Солнце и песок забурлили вокруг нее. Она чувствовала, что падает, но не могла ничего с собою поделать.
   Придя в себя, она обнаружила, что лежит в тени одиноко стоящего кустарника. Неподалеку от нее, вокруг громадного костра, расположились казаки и поджаривали кусочки конины на кончиках длинных ножей. Они шумели и резвились, как дети. Они уже успели смыть со своих лиц следы битвы и нагрузить лодку захваченной у татар добычей: золотом и серебром, драгоценными камнями и тюками с шелком и бархатом. Одни предпочли вздремнуть, похрапывая на солнышке, другие, оживленно жестикулируя, рассказывали товарищам о своих подвигах в закончившемся сражении. Она слышала обрывки разговоров...
   – Вот в станицу воротимся и упейтесь вы, братцы, хоть насмерть. А здесь за каждым бугром татарин сидит... – увещевал Пугачев.
   «Я спасла ему жизнь, – думала Казя рассеянно. – Я отрубила голову человеку. Как это легко – убить. – В костре потрескивал сухой валежник, словно стреляли из пистолета. – Святая дева, неужели в моей жизни не будет ничего, кроме насилия и крови? Под какой несчастливой звездой я родилась, что навечно приговорена видеть это?»
   – Отчалить надобно, покуда нехристи подмогу не привели. – Но Пугачев сказал, что казакам нужна пища и отдых и распорядился остаться до темноты. Он боялся турецких галер больше, чем татарских копий. Дозорные залегли среди дюн, наблюдая, не взметнется ли над степью спугнутая татарской конницей стайка птиц. Над полем сражения с жужжанием кружились трупные мухи. Два татарских пленника, связанные, лежали на песке, страдая от жажды. По их бронзовым, внешне бесстрастным лицам градом тек пот.
   Когда солнце начало снижаться, и казаки, насытившись мясом, примолкли, Пугачев подошел к Казе.
   – На-ка, ты ищо не снедала, – сказал он, но Казя отказалась от полоски обугленного на костре мяса.
   Он присел рядом с ней и грубовато поблагодарил за то, что она спасла ему жизнь. Потом он спросил, откуда она родом.
   – Ты гуторишь малость не по-нашему. Она объяснила.
   – Так ты из ляхов, – он посматривал на нее искоса, из-под насупленных густых бровей.
   – И что, все польские паночки эдак пригожи? – Он засмеялся, увидев, что Казя покраснела.
   – Эге, – сказал он, – ты точно баба, хоть и рубишь саблей, словно казак.
   – Куда вы меня повезете?
   – Домой, – сказал он – ежели на то будет Божья воля. В станицу Зимовецкую, аккурат на излучине Дона.
   Он рассказал ей о своей станице.
   – Мне придется там жить?
   Он что-то проворчал, избегая ее взгляда.
   – Выбор у меня небольшой, да?
   – Похоже на то.
   – Я буду ж-жить с тобой?
   – Довольно расспросов! Да, я хочу, чтоб ты стала моей жинкой.
   – А если я не хочу?
   – Неволить не стану. Ты мне жисть сберегла, – он говорил отрывисто, и она ему верила.
   Позевывая и почесываясь, проснулись дремавшие казаки. Пугачев лежал на спине, заслонив рукою глаза. Сквозь расстегнутый ворот его рубахи выбивались вьющиеся черные волосы. Казя взглянула на лодку, покачивающуюся около берега, потом ее взгляд упал на одного из казаков, который размашистым шагом подошел к связанным татарам. Он постоял рядом с ними, Уперев руки в бока и дружески улыбаясь, а затем носком сапога ковырнул песок и засыпал им лица беспомощных пленников. После чего, весело хохоча, вернулся к костру.
   Казя подскочила к татарам и смахнула с их лиц песок.
   – Ого, братцы, а у девки доброе сердечко, – засмеялся кто-то.
   – Не дает татарву в обиду.
   Четыре казака приблизились к татарам, которые, будто змеи, встревоженно выкручивали шеи, стараясь угадать свою участь.
   – Тащи мешки.
   Из лодки принесли два мешка и подтащили пленников к самому берегу.
   – Вот энтого, с ряхой, первым. Татарину на голову натянули мешок.
   – Ну, окунай его, братцы.
   Зрелищем собрались полюбоваться все казаки. Второй пленник, видя, какая ему уготована смерть, тонко завизжал, стараясь высвободиться из веревок. Казя кинулась к Пугачеву.
   – Освободи их!
   – Это казацкий обычай, – пожал он плечами.
   Над головой тонущего татарина показались мелкие пузырьки. Казаки, посмеиваясь, отталкивали Казю, которая колотила по их спинам стиснутыми кулаками.
   – Трусы, убийцы!
   – Слышь-ты.
   – Бойкая баба.
   – Эй, девка, что бесишься, аль не хватает чего?
   – Знамо чего.
   Какой-то губастый верзила схватил Казю за грудь. Он переводил глаза с бьющейся в его руках женщины на захлебнувшегося в воде татарина, и выражение свирепого удовольствия застывало на его бородатом лице.
   – Пусти ее!
   Пугачев держал руку на рукояти ножа. С сердитым ворчаньем верзила отпустил девушку. Тела пленников покачивались на волнах у берега. Пугачев шагнул к Казе ближе и ударил ее по лицу.
   – Вперед не мешайся не в свое дело, – рявкнул он, – кабы не я, пропала б ты, девка.
   Ослепленная слезами от боли и гнева, Казя посмотрела ему в лицо, а потом, как кошка, прыгнула на него с растопыренной пятерней. Пугачев перехватил ее руку и швырнул на песок.
   – Остынь малость... – начал он, но его прервал крик одного из дозорных.
   – Верховые!
   Дозорный спускался по склону дюны, указывая на запад.
   – Татары!
   – Опять татары, братцы!
   Часть казаков схватили оружие и приготовились к бою, в то время как остальные побежали по колено в воде снаряжать к отплытию лодку. Пугачев рванул Казю с песка и подтолкнул к морю.
   – Беги в лодку! Живо!
   Холодная вода обожгла ее бедра, потом талию; она слышала брань казаков, пытающихся добраться до лодки. Татарская конница рассыпалась полукольцом вокруг казачьего лагеря. Раздался мушкетный залп, и две лошади рухнули навзничь в песок. В ответ татары, привстав в стременах, осыпали казаков дождем стрел. Один из казаков, уже забравшийся в лодку, вскрикнул и упал за борт со стрелой в спине. Чьи-то руки втянули Казю на палубу, и она забилась под скамью для гребцов. Наконец последний из казаков оказался на борту лодки, и они торопливо заработали веслами, уводя лодку подальше от берега. Но стрелы продолжали ложиться рядом, со свистом вонзаясь в шпангоуты, и с глухим гуканьем погружаясь в воду. Казя услышала резкий стон и увидела, что у Пугачева из предплечья торчит стрела. Вдруг с берега раздался отчаянный крик:
   – Подождите, братцы! Ради Христа, подождите!
   Замешкавшийся казак, сидевший в дозоре на отдаленной дюне, с громким плеском бросился в воду и, бешено молотя руками, поплыл к лодке. Вокруг него густо вздымались фонтанчики от татарских стрел.
   Казя обнаружила, что молится вслух:
   – Помоги ему, Господи. Помоги ему.
   Некоторые из татар спешились, чтобы лучше прицелиться, а другие скакали вдоль берега, выкрикивая угрозы и потрясая в воздухе копьями.
   – Не оставьте, братцы! – пловец нахлебался воды, и его крик был почти не слышен.
   Казя вскочила на ноги.
   – Поверните! Мы должны повернуть! – закричала она с такой яростью, что гребцы заколебались. Они взглянули на Пугачева.
   – Гребите, – скомандовал он.
   Пловец приближался к лодке. Было видно его искаженное от усилия лицо. Вдруг стрела, которая, казалось, упала с неба, ударила его в шею, и несчастный с булькающим стоном исчез под водой. Волны медленно окрасились его кровью.
   – Гребите! – гребцы, которых не нужно было подбадривать, дружно налегли на весла.
   – Дай, я посмотрю твою руку, – она достала нож Пугачева и распорола мокрый от крови рукав.
   – Вытащи стрелу, – сказал он, – Вытащи, коли не сробеешь.
   Казя выдернула из раны стрелу. Пугачев стиснул зубы и глухо застонал, как раненый зверь. Его лицо было серым. Она оторвала от рубахи полоску и перевязала рану.
   Он поблагодарил сквозь зубы.
   – Царапина стоит этого, – он пнул один из тюков. Потом он громко спросил:
   – Что, братцы, держит ли Емельян Пугачев свое слово?
   Казаки ответили ему дружным одобрительным гулом.
   Попутный ветер наполнил парус, и лодка в лучах взошедшей луны быстро скользила на северо-восток к поросшему кувшинками устью Дона.

Глава III

   В Риме, на площади Святых Апостолов, та же луна освещала некоего молодого человека, который, опершись на балюстраду, стоял на балконе большого палаццо и смотрел вниз на случайных прохожих. Привлеченные громким смехом и музыкой, льющимися из окон палаццо, прохожие задирали вверх голову, но без особого любопытства – в конце концов, ни одна ночь в Риме не обходилась без подобных веселых пирушек.
   Молодой человек наполнил бокал из стоящей рядом бутылки и держал его так, чтобы на вино падал лунный свет.
   – Что вы видите в этом бокале? – спросил голос справа от него.
   – Скромный стакан вина, – ответил молодой человек, – во многих отношениях гораздо более замечательный, чем сами небеса. Вы либо мечтаете за вином, либо в нем тонете, и, заметьте, вы никому ничем не обязаны, исключая разве что виноторговца.
   – Летняя ночь в Риме имеет особое свойство, – тихо сказал незнакомец. – Вы не найдете его ни в одном другом городе мира. Когда вся Земля превратится в прах, Рим будет стоять.
   Молодой человек не ответил. Он не был настроен на болтовню с незнакомцем, ибо пребывал в меланхолическом расположении духа, которое, как известно, не терпит общества.
   – Бессмертный, – продолжал собеседник, нимало не смущенный молчанием собеседника. – Вечный. – Он замолчал, наблюдая, как мотыльки танцуют в ярком свете свечей, проникающем из-за высоких окон. – И, однако... – он сделал паузу, – и, однако, я бы предпочел вот так же разглядывать базарную площадь в Кракове.
   Молодой человек посмотрел на него с большим интересом.
   – Вы поляк?
   – Да. Пулавский. Юзеф Пулавский, – он протянул руку. Молодой человек ответил рукопожатием, но себя не назвал.
   – Господи, – проговорил он с ностальгией, – я бы отдал тысячу талеров, чтобы услышать ночной рожок краковской стражи, – он осушил свой бокал. – Хотя бы один раз.
   – Вы давно не были в Польше?
   – Три года, – сказал молодой человек.
   Рядом с ним раздался веселый и немного хмельной девичий голос.
   – Пойдем в залу, миленький. Пойдем в залу, повеселимся. Разве можно в такую ночь торчать на балконе? Ну что? Что? Ты находишь нас скучными?
   Она, надув губки, прильнула к нему, теребя пуговицы его камзола. На ее округлом с ямочкой подбородке поблескивала струйка вина.
   – Попозже, Софи, – сказал молодой человек как можно вежливее и не двинулся с места.
   – Смотри, не опоздай, – хихикнула она, раскрасневшись. – А то Софи найдет другую постель, чтобы погреться.
   Услышав, что ее зовут, она упорхнула с балкона и тут же оказалась в объятиях грузного юноши с пустым взглядом на напудренном добела лице.
   Юзеф Пулавский заговорил:
   – Я слишком стар для этого... – он кивнул на залу, полную веселых и пьяных людей в пестрых нарядах. Сам Пулавский с крупным, резко очерченным лицом и сдержанным юмором, таящимся в бледных глазах, выглядел лет на пятьдесят. – Но вы... – он улыбнулся.
   – После того как я три года прожигал в Италии жизнь, – откликнулся молодой человек, пожав плечами, – что значит еще один званый вечер? Они все одинаковы.
   – Но зачем разочаровывать барышню? Особенно в такую ночь, – Пулавский указал на полную серебряную луну.
   – Да черт с ней, – последовал нетерпеливый ответ. – Можете считать меня поборником нравственности, – продолжал он, – или пуританином.
   Молодой человек засмеялся, и на мгновение его лицо ожило. Но, словно солнце, которое затмевает внезапная туча, его глаза вновь потускнели.
   – Три года праздности – долгий срок. Жизнь становится бесцельной, если цель вообще когда-либо была. Приходит время, когда тебе безразлично, встает солнце или заходит солнце, ночь на дворе или день. – Он заново наполнил стакан.
   – Я не претендую на глубокомыслие, – сказал он, выпив вина. – В конце концов, какая разница? Все равно меня никто не слушает.
   Они молчали. Из залы доносился смех, звяканье бокалов, громкие аплодисменты. Наконец, Пулавский сказал:
   – Вам следовало бы поехать в Париж.
   – И что я стану делать в Париже?
   – В Париже много поляков, даже королева Франции по происхождению полячка. Очень благочестивая женщина. В Версале я засвидетельствовал свое уважение ее величеству и, должен признаться, нашел ее общество слегка утомительным.
   – Я мог посетить Версаль, – ответил молодой человек без энтузиазма. – Мне говорили, что он изумителен. Я мог бы побывать в Англии. Мне всегда было любопытно увидеть Англию.
   «Мог сделать то, мог сделать это, – с отвращением подумал он про себя. – Но я не делаю ничего и как белка в колесе кручусь в череде жарких бессмысленных дней, будто бы жизнь – это одно бесконечное лето».
   – Наверное, я и умру в Риме, – сказал он, наполовину оборотившись к свету. На его лице явственно выступил глубокий шрам, тянущийся ото лба через переносицу по левой щеке.
   – Вы получили страшную рану, – тихо сказал Пулавский.
   – Мне повезло, что я выжил, – уголки его рта тронула горькая улыбка. – Хотя повезло ли.
   – Простите мое любопытство, но эта рана...
   – Турки, – ответ прозвучал отрывисто.
   Пулавский в молчании смотрел на площадь. В проеме балконной двери обнималась какая-то парочка. Из глубины зала раздалась нежная игра клавесина, и гул голосов умолк. Три года. Пулавский напряг память. Тогда произошла ужасная трагедия: турки полностью уничтожили одно семейство, родственников Чарторыйских. Об этом долго говорили в Варшаве.
   – Это, часом, случилось не на Украине?
   Молодой человек кивнул.
   – Волочиск? – мягко спросил Пулавский.
   Он не ответил.
   – Простите. Если вы предпочитаете...
   – Я никогда не говорил об этом, – слова были сказаны почти шепотом.
   Все эти прожитые, как в спячке, годы кошмар оставался глубоко похороненным в его памяти, а теперь он ожил перед его глазами так ярко, как будто пожарище Волочиска озарило ночное римское небо и вместо одобрительных взглядов, которыми приветствовали финал музыкальной пьесы, он слышал свист клинков и потрескивание огня... Но этот человек, он, кажется, умеет слушать.
   – Это случилось в день солнечного затмения... – и он удивительно бесстрастным и ровным голосом рассказал всю историю, которую Юзеф Пулавский выслушал, не перебивая.
   – Я лежал без сознания около двадцати дней. Поправившись, я уехал из Липно и с тех пор уже три года не видел никого из семьи. Я даже не знаю, живы ли они, – в его словах прозвучал тоскливый вопрос.
   – Живы, – медленно сказал Пулавский. – Вы ведь Баринский, верно?
   – Да, я – Баринский, – не без гордости сказал он.
   – Я частенько встречал вашего батюшку в сейме. Истинный патриот.
   Кажется, у Раденских были дети. Ну, конечно, сын и дочь. Они пропали. Или их убили? Пулавский не мог вспомнить. Стоящая в дверях парочка продолжала обмениваться нежными поцелуями.
   – Ваш батюшка будет рад, если вы вернетесь, – сказал он, – Он часто вспоминает о вас.
   – Вернуться? Зачем?
   В голосе Генрика сквозило такое отчаяние, что Пулавский не стал возражать. Разумеется, у Раденских была дочь. Он вспомнил свой визит в Волочиск и стройную, длинноногую девочку с ярко-голубыми глазами.
   – Через несколько недель я поеду в Варшаву, – сказал он. – Если хотите, можете присоединиться ко мне.
   – Я никогда не вернусь в Польшу.
   Генрик провел кончиками пальцев по шраму. Казя была мертва, как утверждал в письме Адам. Никто не выжил в той кровавой резне. Она исчезла в пламени, Которое поглотило весь дом. Он никогда не вернется в страну, овеянную такими воспоминаниями. Потом, когда боль утихнет. Но утихнет ли она когда-нибудь?
   – Могу я присоединиться к вам, синьоры?
   Пулавский вежливо поклонился итальянцу, тому самому грузному юноше, который держал в объятиях Софи. Генрик ограничился легким кивком.
   – Пресвятая Дева Мария, жара просто невыносимая. Эти званые вечера ужасно утомляют. Обычно в это время я уезжаю на загородную виллу, – он говорил по-французски с сильным акцентом и выглядел пьяным.
   – Вы поляки?
   – Да.
   – В этом палаццо всегда полно поляков, – он ухитрился придать своей фразе оскорбительный оттенок.
   Пулавский увидел, что в глазах Генрика зажглись сердитые искры.
   «С этим парнем лучше не ссориться», – подумал он.
   Итальянец рыгнул и, раскачиваясь на высоких каблуках, с презрением осмотрел простой, без вышивки и кружев камзол Генрика, медные пряжки на его туфлях и перевязанные узкой пурпурной лентой волосы, не покрытые париком. Один из этих поляков-бродяг, снедаемых гордостью и нищетой. Его дряблый рот искривился.
   – Бродяги, – сказал он тонким запинающимся голосом. – Рим положительно переполнен бродягами.
   Никто не ответил. Пулавский изучал его прищуренными глазами, сравнивая двух молодых людей. Юный фат подрагивал, словно студень, в своем шафранового цвета наряде, разукрашенном драгоценными пуговицами и золотыми застежками. Его голову украшал парик с непомерно большим бантом, а пухлое лицо от злоупотребления спиртным выглядело нездоровым. Генрик Баринский все еще оставался стройным и сильным юношей, хотя рассеянный образ жизни уже наложил на него тот же болезненный отпечаток.
   Итальянец промокнул свое лицо кружевным платочком.
   – Матерь Божья, я скоро растаю, – он нетвердо потянулся к бутылке.
   – Ты слишком толстый, Марио, – сказал девичий голос за их спинами. – Похоже, что ты нездоров. Почему бы тебе не прилечь?
   – Синьоры, – глаза Марио затуманились, и он потер рукой лоб. – Синьоры... я не помню ваших имен, – он с трудом шевелил языком. – Позвольте представить мадемуазель де Станвиль. Недавно со своим отцом прибыла из Парижа.
   – С дядей, – поправила она, не сводя глаз с Генрика.
   – Граф де Станвиль скоро будет, будет... – глаза Марио едва не вылезли из орбит. С приглушенным стоном он прикрыл рот рукой. Сквозь толстый слой пудры на его лице выступили капельки пота. Он быстро перегнулся через балкон, и его вырвало. Снизу послышались сердитые возгласы, проклинающие сукиного сына, который опустошил свой треклятый желудок на честных римских граждан, наслаждающихся летней ночью. Со съехавшим на сторону париком Марио, пошатываясь, покинул балкон.
   – Поучительное зрелище, – холодно пробормотала девушка.
   – Весьма, – согласился Генрик, который и сам от выпитого вина чувствовал себя неважно.
   – Никаких секретов, мсье, – сказала девушка. – Об этом сплетничают в каждом салоне. Мой дядюшка вскоре будет назначен в Риме послом. К несчастью, я сама должна вернуться в Париж. К несчастью, ибо я обожаю Рим.
   Генрик с большим интересом взглянул на девушку. Она была выше, чем Казя, и шире в кости. Густые волосы были украшены ниткой жемчуга, которая в легком беспорядке спадала на обнаженные плечи. Темно-красные банты на корсаже были заляпаны капельками свечного сала. Веер размеренно раздвигал душный воздух, и с каждым взглядом до Генрика доносился аромат ее тела, словно в платье из розовой парчи был завернут букет белоснежных лилий. Она смеялась, широко открывая рот и обнажая два ряда ровных зубов.
   – Надеюсь, что мсье нравится то, что он видит, – лукаво сказала девушка. Против своей воли Генрик улыбнулся, и его боль слегка притупилась.
   – Мсье не слепой, – ответил он в тон ей. Пулавский внутренне улыбнулся.
   – Аманда! Иди сюда! Иди к нам! Фабрицио задумал чудесную игру... – звали ее веселые голоса из залы.
   – ...Эта девушка неглупа, – услышал он голос Пулавского и понял, что девушка уже ушла с балкона. Она стояла прямо у распахнутого окна, окруженная кольцом молодых людей, каждый из которых норовил придвинуться к ней поближе.