— Я — предтеча Светлого Града!.. А путь ко Граду — через низины… Я — дух низин! Я — Феофан!.. А сын — Крутогоров — свет… Крутогоров — сью мой возлюбленный!..
   Больные встрепенулись, вздохнув тяжко, отхлынули от глухой стены с окном. Никола же, круша крепкими руками каменья, просовывал взлохмаченную голову в окно. Сверлил раскаленным синим своим взглядом черный взгляд затворника, — что-то веще знакомое и близкое чуялось ему в этом взгляде, — и пытал страхоту, обросшую мхом и землей:
   — А ты веришь?
   — Верю…
   — В Сущего… веришь?..
   — В Него, может, и не верю… — жутко и древне вещувал затворник. — Но Ему — верю!..
   Гремел Никола исступленно и страшно, обводя толпу гневным горящим взглядом, а пальцами указывая на затворника.
   — Га-а… Не верит и сам… Жулик!.. Отцом Крутогорова называет себя… Убью-ю!.. — Метался он у окна и рвал на себе волосы, перепачканные кровью. — Эй, отвечай! Кем нам быть?..
   — Богами, — древний шел из глубины пещеры, глухой голос.
   Притих вдруг Никола. Отошел от окна, сраженный. Сжал голову.
   В барахле, в вонючих лохмотьях копошились по уступам прохода больные, расслабленные. Мужики подымали их. Подносили к окну, откуда подавал вещий затворник ломти хлеба и крынки живоносной воды.
   В толпе все так же корчились и бесновались кликуши. Никола молчал. Ибо вещая поразила его, великая тайна затворника — Феофан.

IV

   С тревожным, что-то роковое заслышавшим Поликарпом Никола вышел в чертополошье поле. За глухим старым терновником с ними расставалось сонное растрепанное мужичье.
   — Крутогррову от нас поклон всем миром! — кланялись в пояс бородачи. — Да. И Людмиле Поликарповне! Кабы-то землю отбить у животоглотов!
   Дикий ветер, вырвавшись из-за терновника, рвал на них спутанные, пыльные волосы, трепал свирепые бороды, развевал полы зипунов…
   — Эх! Россия!.. — махнул гневной рукой Никола. — Несдобровать тебе с своим мужичьем…
   И повернул на шлях, не простившись с земляками.
   — Сердцо!.. Куды ж ты!.. — шагал за ним, вея седой вьюгой, лесовик. — Хо-хо! Мене тулько до монастыря… А там Егорка ждет… поводырь! Не знаешь, будем говорить, чем обрадовал ты… а коли б узнал… — улыбался в белую, развеваемую ветром бороду Поликарп, догоняя Николу. — Хо-хо! Ты не устрашился того, кого и Бог устрашился!.. А?.. Бог сложил оружье духа… Так-тось. А ты — нет!.. Перед затворником-то.
   Шли по берегу шляха, заросшего боярышником, молочаями и чертополохом. Поликарп, спотыкаясь о засохшие старые колеи и стуча грушевым посохом, клокотал глухо:
   — Тольк тебе, сердце, мому, открою ето… Тайна сия велика есть… А, чать, затворник и тут тяготу эту распускает… Хо-хо! Зло, грыть, делают, вольно аль невольно — все… Невольно, может, больше, чем вольно… Иншие и не знают о зле сном-духом… А делают… Вот и должен, грыть, всяк муки от духа несть…
   Тади Град обряшшем… А веешь мудрует он больно. Глаза б ему нужно выжечь себе… Зряч больно!..
   Но все же затворника любил Поликарп. Только верил неколебимо, что никакого зла, как и блага, нет. А есть нутро, жизнь. Это-то и нужно брать. Без жизни, с благим-то добром или злом, — тошнота, смерть… А все — от губящей жизни зрячести. Ее-то и нужно искоренять.
   Тревожно молчал Никола и веще. Поликарп все так же глухо клокотал что-то позади, стучал о сухую землю посохом. Весело да лихо покрякивал.
* * *
   Когда уже темным вечером подошли путники к ограде Загорского монастыря, на старой зубчатой бойнице караульщики заколотили в чугунную доску. За воротами тревожно вспыхнули огни. У каменной стены вкрадчивые зашмыгали, согнутые фигуры монахов-чернецов.
   — Кто идет?.. Говори, эй, не спи!.. — грозно окликал из-за ворот стражник. — Из Знаменского?.. Назад!
   Загрохотал глухо замок. Железную клетку стражник запер наглухо.
   В сумраке на ощупь под ельник разбитые побрели путники. Но лихо стучал о коренья костылем лесовик.
   — Эка! Теперь каждый кустик ночевать пустит… Под елями в темноте возилось что-то и кряхтело, тупо и гнусно переругиваясь. Должно быть, укрывались побирайлы.
   В рваном зипуне и разбитых лаптях на мягком седом мху раскинувшись, задрал на еловый сук Поликарп ноги. Гикнул и свистнул, — матерый залихват, да и только:
   — Хо-хо! Эк! Тут тебе и хоромы!.. Тут тебе и рай!.. А завтря откутают и ворота… Утро вечера мудренее!
   В ельнике, жутко развевая полами чекменя, пропал Никола.
   А около Поликарпа шмыгали уже монастырские следопыты. Настырно что-то жужжали ему в уши. Тащили за полы зипуна.
   — Да отлезь, погань! — огромными бодаясь осметка-ми, гудел лесовик. — А? Што?..
   — Откеда, дед?.. — суетились слежки. — Опрашивать велено… Давно ты тут?.. А пачпорт есть?.. На что! На что! Надо!.. Встань-ка!.. Тебе говорят?
   — Отле-зь!.. — гукнул Поликарп сердито. — Расшибу!..
   Завернул в зипун голову. Зажимал уши корявыми пальцами. И, путаясь в ускользающих обрывках яви, поплыл в голубой провал сна…
   В полночь в еловом лесу загудела буря. Под темными, лапчатыми, подвеваемыми ночным вихрем ветвями, раздетое, в замашной рубахе, теле Поликарпа тряслось и костенело от холода… В лицо било колкое что-то и мокрое: шел липкий снег…
   Где-то вблизи глухо барахтались, охая и кряхтя, пьяные какие-то хрипачи, должно быть, побирайлы, застывшие на бую…
   В вое вершин, с пыткой, а поднявшись, ощупью набрел Поликарп на ствол огромной ели. Припал от бури к стволу. Растер о кору окостеневшие руки.
   В лесу протяжный и страшный ахал буюн. Поликарпу чудилось, что сон все-таки не прошел: весна, цветы, лесные запахи и — снег…

V

   За день перед тем, как прийти Поликарпу в Загорскую пустынь, в глухую полночь в безоконном чертовом скиту черную служил Вячеслав литургию на живой человеческой крови…
   Кровь разжигала монахов-сатанаилов. Из чертова скита перли они прямо в слободку к гулящим девкам.
   Вячеслав же, пьяный от крови и от человеческого жара, шел к себе в монастырь, в потайную келью…
   В келье, увидев его, ярые потаскушки в диком порыве похоти бросались на него, донимая кровавыми своими ласками и поцелуями взасос, да в прикуску, язык под язык…
   А трясущийся, разгоряченный Вячеслав, остервенев, сразу же на пороге кельи схватывал оголенных барынек поперек. Валял на пол. С диким ревом сек их, извивающихся, розгами из засушенных березовых веток — сладострастно и яростно, до густых кровавых потоков…
   Под едкими огненными ударами в смертной палящей боли корчась, грызли себе потаскушки руки… Рвали свое тело, иссиня-красными кровавыми шматьями повисшее на ляжках и ягодицах… Но молчали, судорожно сжимая стучащие зубы…
   Кровь ручьями текла по ягодицам, по спинам… Но потаскушки терпели, да и было за что: монастырскую казну давно уже посулил им игумен, а сегодня был последний срок. И они старались…
   А Вячеслав, с засученными рукавами и высунутым языком, рубил и рубил, глухо, свирепо рыча. Жадно ловил немые, протяжные хрипы… Насыщал слизлую душу свою навеки: ведь сегодня был последний срок…
   — Добирай! — сипло гнусили девки. — Ну и-мзду ж выставляй на кон! Сейчас же…
   Передернуло вдруг Вячеслава, холодным обдало потом: а где ж взять мзду потаскушкам? Казна монастырская у казначея, да и пуста она. Поверить дальше не поверят… Удушат, стервы, коли узнают, что платить нечем… Надо улепетывать.
   Бросив под стол красные от крови прутья и узкие закатив под лоб мутные зрачки, юркнул, точно вор, Вячеслав в порог… Но девки, все так же душно хрипя и ползая на карачках, загородили голыми своими, иссиня-багровыми тушами дверь, будто нечаянно, а вовсе нарочно, чтоб не выпустить «игумена». И уже прижимаясь к нему ласково, облизывались. Подставляли наперебой, не жалея, еще не окровавленные плечи, руки, груди. Богатой ждали мзды и не шевелились, не дышали: старались. И только когда Вячеслав, пригнувшись и сжавшись в комок, прыгнул козлом через тела к щеколде, вздыбились девки.
   — Эй, батько, деньги! Не уйдешь! На дне моря достанем. Глухо Вячеслав охнул, хватаясь за бок и приседая.
   — О-ох… Мзды нету…
   — Ага, черт долгогривый!.. — понесли потаскушки, вцепившись в полы игуменовой мантии. — Срок-то пришел!.. Жи-во!.. Казну монастырскую!..
   — Деньги! А то сейчас на двор выбежим! Голыя!
   — Пришли, мол… на исповедь… А он — сечь?..
   — На виселицу его!.. Жульничать, курвель?..
   — Я ничего… Я так… — чмыхал Вячеслав, тревожно юрко озираясь.
   Жгло у него под сердцем, точило: некуда уйти. А и-уйдешь, так повесят. Подымут девки бузу, голые выбегут на народ — с них сдеется! А от мужиков, известно, спасенья нет.
   — Казну! — напирали потаскушки.
   — Деньги?.. А ежели… брильянты? — трусился Вячеслав. — Чего взъерепенились?.. Мзду достану… У казначея… у черта… а достану! Подождите тут…
* * *
   Осторожно, прячась от девок, достал в сундуку громадный ключ от собора. Взял в углу железный посох и вышел, прикрадаясь, из кельи. Девки следили за ним зорко.
   Когда в тускло освещенную каменную сторожку, приделанную к собору обок алтаря над низкой чугунной потайной дверью, — вошел Вячеслав, навстречу ему лежавший на лавке краснобородый Андрон загудел спросонья:
   — Хто там? Аль дубины отведать захотелось?.. Што тебе?
   — Поговорить с тобой надо… — стрельнул Вячеслав сучьими своими щелками по стенам. — Ты не спал?.. Ать?..
   — А! Взорвал уж это гнездо, — сердито гукнул Андрон. — Подковыривай! Взлетишь на воздух, пес.
   — Я ж тебе кусок хлеба дал… Перезвал сюда… — зафыркал Вячеслав, стуча железным посохом о пол… — А ты… все фордыбачишь!
   Темным и недобрым сверкнул взглядом, загрохотал Андрон глухо, отрывисто:
   — Знай: сам я перебрался сюда… Конец миру чернецов пришел… Затем и послали меня комитетчики". Штоб предать всех псов-чернецов с ихними бабами — красной смерти… Договор отвергаем. Так порешили наши. Каюк вам. Светопреставленье. Первые будут последними, а последние — первыми. Хто был ничем, тот станет всем. Битва не на жизнь, а на смерть.
   — Вон как! За. мою хлеб-соль… Кусок…
   — Пес!.. Кусок хлеба!.. Ты думаешь… не знаем, хто хлеб достает?.. Мы, хлеборобы!.. А ты с покровителем своим — тля! Смерд. Тяжко на твоей хваленой воле-то, вижу… Земле тяжко от вас… Ну, да я облегчу!.. Взорвем ужо все ваше гнездо.
   — Ты потише-то! Душитель!.. Я давно до тебя добирался!.. — ощетинившись, загремел вдруг Вячеслав железным костылем. — Вон отсюда…
   Андрон, подняв голову, тряхнул медной широкой бородою грозно. Белые уставил на Вячеслава, острые, как буравцы, зрачки. Подскочив на аршин и крякнув, схватил вдруг его за плечи. Притиснул железными корявыми руками к дивану, давя за горло.
   — А-а… — задыхаясь, пустил под лоб мутные глаза Вячеслав. — Подожди ж… Дух жив…
   И, взметнувшись, нырнул под диван, оставив в руках Андрона грязную желтую косичку.
   — Загадил ты землю, гад. Я те обчистю!.. — глухо дыша, грохотал Андрон. — Ну, да это ж твоя красная смерть. Все равно прикончу!..
   — Дух… живет, где хощет… — стучал из-под дивана Вячеслав зубами, — Я ничего… я так — Не губи! Андрон… Ты ж мне брат. Грузно Андрон полез за ним, держа наготове свернутую из полотенца петлю и гудя глухим гудом:
   — Брыкайся, пес!.. Об тебе ж пекусь!..
   Вячеслав, словно мяч, выскочил из-под дивана. С Оскаленными, залитыми кровью зубами и высунутым языком, посинелый, дико кося глаза, размахнул гулкий свой костыль и со всех рук ахнул по голове Андрона. Глухо тот как-то и сипло, коротко крякнул. И притих. Подломился, упал навзничь… Побелевшее, веснушчатое, с пустыми раскрытыми глазами лицо и огненная борода бурой облились рудою.
   Подобрав костыль, прислушавшись, не идет ли кто, уткнул Вячеслав в брата узкие щелки глаз… Кровь била из расколотой головы черной пеной. Острые белые глаза еще горели, но уже были неподвижны. Дрогнуло что-то в сердце следопыта… Брата убил! Но и потухло…
   Эка! Не на то ведь волю вольную отдал Тьмяный, чтоб разбираться, что можно, а что нельзя… Все можно!.. Не Вячеслав бы убил Андрона — так Андрон удушил бы Вячеслава. Не Вячеслав бы прикокошил брата — так все равно красносмертники повесили бы его. Не вынес бы он тяготы. Задушил бы десяток-другой, а и его задушили бы… А теперь Вячеслав, решив Андрона, спас его от пекла, себя же — от рая, — этого страшилища, этой тюрьмы света, куда сатанаил попадет разве за особые провинности перед Тьмяным…
   Белые мертвые глаза Андрона вдруг повернулись. В груди что-то прохрипело, оборвалось… Залитые рудой под медными усами синие губы раскрылись шире и мертвее, показав белые крепкие зубы.
   Шибко забормотал над ним Вячеслав отходную, крестя его и поднося к губам его выхваченную из-за пазухи какую-то ладанку…
   Перешагнув через труп, отомкнул низкую чугунную дверь. Вошел в алтарь, прикрадаясь и не дыша…
* * *
   Темные низкие своды давили, как могильный камень. Одинокие шаги глухо и жутко отбивались в пустом, душном приделе. В сумном, почти подземном низком соборе странные какие-то ходили тени, укутанные в саваны… А на престоле, черно-зеленые раскрыв крылья, облитые едва зримым адским багровым огнем, восседал… Тьмяный.
   Слизлое сердце Вячеслава колотилось, задыхалось в нуде смертной… Но и отходило: Тьмяный сильнее Сущего — с Тьмяным можно смело ходить по святому собору в страшный полуночный час…
   За колонной тихий блеснул вдруг, голубой свет лампады. И из-за него строгий выглянул лик Спаса Нерукотворного в терновом венце, над царскими вратами…
   Похолодели у Вячеслава жилы… Ноги подкосились… Скорбный страдный лик, чудилось, настиг его, чтобы наказать смертною и ужасною карою… Но лампадка тихо и кротко теплилась голубым огоньком, и под сводами плавала тишина.
   Полночные шепча Тьмяному хвалы, подошел Вячеслав, не помня как, к вратам. Окинул икону в ризе с драгоценными каменьями… И чтобы видел восседавший на престоле зеленокрылый, что не петь хочет, а хулить образ — плюнул в него остервенело, отрекшись от Сына света трижды.
   — Отрекохся!.. Никто мне ничего не сделает… Я — на вольной воле… — Трясясь от собственного жуткого голоса, выл Вячеслав. — А-а-а-а… Отреко-хся!.. Тьма — выше света! отрекаться!
   Кружась, бурой извиваясь гадюкой, спустил на ленте старый резной кивот… Достал тряскими, как бы чужими руками лик… Ломая крючки и обрезывая пальцы, содрал с него золотую, с каменьями ризу. А лик швырнул на пол…
   За престолом, в темноте, завернул ризу в полы подрясника. Вкрадчиво, дробной кошачьей поступью шмыгнул в низкую дверь, в сторожку и, перешагнув через валяющийся на пороге, залитый рудою труп брата, ушел, никем не увиденный, как будто его в сторожке никогда и не было.
* * *
   В келье потаскушки, окровавленный увидев в руках Вячеслава посох, переполошились. Наспех, кое-как одевшись, разбежались куда попало…
   А Вячеслав впервые, должно быть, понял, что сделал что-то непоправимое, за что, точно, повесят… Кованый костыль, ризу, разодранный, забрызганный кровью же подрясник сунул он в подземный, заделанный в углу люк, куда прятались награбленные деньги, лики Тьмяного и свертки с записанными ему хвалами. И уткнулся в диване, пытаемый черными, давящими кошмарами…
   За глухой каменной перегородкой спала битым, сном больная, изрубленная Неонила…

VI

   Назавтра монастырский лес охватили кутившие в слободке стражники, шныряя по логам и ища убийц-разбойников.
   Монахи ободранный лик Спаса вложили в кивот. Отслужили слезный молебен, да обращется риза…
   Днем не нашли ризы.
   За полночь, перед рассветом, поднялась лютая буря. Над монастырем, клубясь, ползли без конца серо-бурые тучи… Повалил снег. Засыпал сочную молодую мураву.
   А на рассвете монахи на чистой нетронутой скатерти снега от собора до кельи игумена нашли свежий след. Кинулись к Вячеславу. Тот перед лежащим на аналое ликом Спаса Нерукотворного исповедовал Неонилу. Остолбенели монахи.
   — Откуда… Спас?.. Собор ведь заперт…
   — Не видите, исповедую?.. — буркнул Вячеслав, глядя исподлобья на монахов.
   — Давно пришла каяться-то? — схватил Неонилу за рукав осадистый какой-то схимник. — Ризу с любовниками-бродягами содрала… мужа, Андрона, укокошила… А теперь каяться?.. Подобрала ключи… так думаешь, и Спаса обведешь?.. Ан Спас-то и проложил след… Ведьма проклятая!..
   — К иродову столбу стервугу!.. — заревели монахи.
* * *
   Подхватили израненную, оглушенную, побледневшую, как смерть, Неонилу. Поволокли на двор, топча ее коленями.
   — Ох, да чито ж ето… — затряслась несчастная духиня, расползаясь на снегу в крови и холодном поту. — Да што ж его… Уби-ла… Батюшки!.. Што ж ето?.. Кого ж я убила?
   А Вячеслав, ощипанный, сумасшедший, подкатившись к седому востроглазому казначею, шалтал ему вкрадчиво на ухо, закрываясь ладонями от Неонилы и косясь на нее желтыми кошачьими глазами:
   — А я ломаю голову… чего в неурочный час пришла на исповедь?.. Гляжу, тут же на амвоне и Спас… Но не она принесла!.. Не-т!.. Ать?.. Хто?.. Неведомо!.. Дух живет, где хощет…
   Нагрянули стражники.
   — Где риза?.. Говори, стервуга!.. — понесли они на кулаках Неонилу. — Мы так и знали, что ты содрала ризу… и мужа убила… с кем, говори… Весь день стерву искали, а она ишь — исповедуется!..
   Дико глядела истерзанная Неонила на пьяную, остервенелую ватагу стражников, все еще не зная, за что ее бьют… Но, поняв, всплеснула безнадежно руками.
   — Голубчики!.. Не я!..
   — А перед Спасом каялась — не ты?.. А Спаса вытащила… не ты?
   — Не она!.. Не она-а!.. — заверещал вдруг Вячеслав, кидаясь то к одному монаху, то к другому. — Ать?! Сам Спас явился, должно!.. Неведомо как!.. И след по снегу… Бог, видно, навел на нее… Дух живет, где хощет… Ать?.. Может, и не она содрала ризу, а она только подводила… Допрашивайте ее!.. Охо-хо… грехи…
   Но больше уже не допрашивали Неонилу. Не пытали. Мужа убила, Спаса разорила — она. Скрутили ее туго едкими веревками. Вывели на лобное место. Прижгли к крепкому дубовому столбу — иродову столбу.
   Сбившаяся сбродная толпа, беснуясь и гудя, кинулась кровожадно на отверженную жуткую духиню. Но, встретив ее отрешенный, нечеловеческий синий взгляд, дрогнула… отвалила от столба, боясь наважденья и порчи… И только харкала издали в страдное лицо Неонилы…
* * *
   А под вечер из окрестных хуторов и деревень придвинулись кучи мужиков, что давно уже зарились разнести черное гнездо сатанаилов.
   Гневным разметавшись по двору потоком, пронесла громада бить терема да лавки. Сбродная толпа метнулась вроссыпь.
   Тут-то к Неонилиным ногам, вдруг вырвавшись откуда-то из тревожной расползающейся толпы, одинокий упал, протяжный клик, как будто это был клик старого мятежного леса:
   — Да Ненилушка?.. Хо!.. Сердце" мое. Учуяло вещее сердце духиня, чей это клик… Затрепыхалась она смертно, кровавым забилась недугом, не двинув прикрученными к столбу руками и только качнув безнадежно головой…
   — А-а-а…
   Поликарп, топча кишащий у столба сброд, ринулся на вопль возлюбленной своей… И вещей прогремел буцей зов нежной его великой любви:
   — Люба моя!.. Аиде ж ты!.. Сердцо мое!.. Пойдем!.. млада!
   Но грузные навалились на него, обезумевшие кряжи. Скрутили его, глухо клокочущего и смятенного. Потащили за ограду…
   А громада крушила дома, металась по двору и гудела грозно у иродова столба, с прикрученной к нему Неонилой. И с гулом громады перемешивался тревожный шум старого многовекового леса.
* * *
   На пыльной мостовой Старгорода средь базарных объедков копошилась куча нищих. Это — безрукий инвалид с поседелой, оборванной Власьихой и двумя ее ребятами. Один из этих ребят доходил голодом. Тут же валялась опрокинутая тележка Андронова с поломанным колесом.
   Прохожие, цепляясь за тележку, чертыхались. А нищих грозили отправить в полицию. И только воробьи бойко чирикали у ног калек: подбирали базарные крохи в пыли.
   Какой-то храбрец-воробушко, стащив где-то кусочек булки, прилетел с ним сюда, чтоб похвастать и поделиться добычей с приятелями, с нищими. Но тут встряли уличные мальчишки. Храбро защищал воробей и себя, и нищую братию (а главное — кусочек булочки) от уличных сорванцов (и от прохожих). Трепыхал ощеренными крылышками, надрывался криком. Сорванцы были неумолимы: принял бой.
   Кончилось все тем, что воробейчика убили. Кусочек его булочки съели. А труп воробьишки понесли под горку жарить на вертеле,
   Нищих же, безрукого инвалида и Власьиху с ее больными ребятами, оттащили в каталашку городовые. Некто прохожий в утешение бросил вслед калекам:
   "Блаженны нищие"…

VII

   Жизнь — это звон звезд и цветов, голубая, огненная сказка, так говорит земля.
   Но окаменевшее, озверелое, кровожадное двуногое зверье погасило ее. И на мертвой, проклятой земле воздвигли каменные гробы.
   Как капища сатаны, высились они над долом, залитые багровым, адским светом. И нечисть всей вселенной справляла в них свой черный шабаш…
   Перед ясным высоким солнцем, в знойный полдень, по разожженному дорожному камню к городу призраков приблизившись, кровной клялись сыны земли клятвой:
   — Солнце! Ты видишь? Земля — наша мать — полонела. Солнце! Клянемся перед тобою! Помоги нам! Ты видишь наше сердце.
   Красным нестерпимым жаром обдавало прогневанное солнце серые пустыри, мостовые, закоптелые горы домов и далекие провалы улиц… В раскаленной буро-желтой мгле чахлые вяли больные сады. Выбившаяся меж каменьев трава в хрупкие сухие кольца сворачивалась. Ломалась кострикой — так немилосердно палило прогневанное солнце…
   На берегу реки, перед городом, мучимый жаждою, подошел Крутогоров к волнам. Нечаянно взглянул под валявшуюся на песке гнилую колоду. И окаменел: из-под колоды, покачиваясь и водя приплюснутыми шершавыми головами, ползли на него черные клубки матерых змей… Сиплым обдавали его и жутким свистом… Зачарованный, глядя расширенными, таящими ужас зрачками, как черные холодные гады раскрытыми пастями нацеливаются в лицо. Крутогоров отпрыгнул в сторону, на камень. Но сердце его похолодело, остановилось: под камнем на солнцепеке ворочались кругом и сонно водили раскрытыми пастями сплетшиеся буро-желтые змеи… Подкатывали под него свистящими кольцами. Обвивались уже вокруг ног…
   Но, отряхнув их с ног, выбрался Крутогоров из западни смерти на крутой обрыв.
   Поднял отдыхающих на камнях у дороги земляков. Черноземной несокрушимой силой двинул их на серый мертвый город двуногих зверей и призраков…
* * *
   В рабочем квартале сняли землеробы флигель. В первую голову обзавелись планами города.
   Через две недели Крутогоров знал уже все входы и выходы в сборищах двуногих зверей.
   В раззолоченном, гранитном дворце был сбор ехидн. Готовились козни на мужиков. Крутогоров, перекупив у какого-то красноносого дружинника пропуск, прошел во дворец! Он должен был мстить в молчании. Но не стерпел, и уже перед всем капищем раскрыл карающей грозой душу свою — душу земли и огня.
   Грозным встал сын солнца перед сборищем ехидн вестником мести, подняв гневный свой голос, как власть имеющий:
   — Вы веселитесь… Но вы заплачете, когда мы будем мстить! За муки, за кровь… За землю — мстить! Не отдаете земли — так ждите!..
   У колонн сидевшие на мраморном выступе главари, подхватившись, вытаращились на Крутогорова тупо. Забурчали что-то, кивая один на другого.
   Поднявшиеся грохот, шум, свист — смешали все в какой-то ад… Откуда-то из-за колонн выгрудились дружинники — пьяные ковыляющие уроды: у одного недоставало ноги — передвигался на какой-то деревяшке, вроде лестницы; у другого горб был наравне с головою; у третьего кисли, как язвы, заплывшие гноем глаза. Без конца лоснились мясистые, иссиня-багровые носы…
   — Красный!.. Вот он!.. Держите его!..
   — Дозвольте… ваша-сясь… морду побить?.. — козырял толстому какому-то купцу куцый хромоножка. — За первый сорт… отчищу!..
   — К-ка-к?.. Как ты смеешь?.. — выпятив грудь, встряхнул кулаком купец. — Да я тебя… В порошок и по ветру!..
   — Не-т, ваша-сясь… — окружили купца уроды, громыхая костылями-лестницами. — Тому вон, што шкандал поднял… А хоть бы и тебе?.. — ухмыльнулись они, ворочая свирепо белками.
   Купец размахнул кулак. Но дикий хромоногий, вцепившись, как клещ, в его кафтан, так изловчился, что откусил ему острыми зубами нос…
   Рассвирепел купец. Хватил со всего размаха хромоногого. Но тот и ухом не повел.
   Дружинники наседали на купца. А тому было уже не до них: кровь хлющила из носа фонтаном. Надо было замывать. Но обросший, волосатый горбун, перегородив проход? тузил своими руками-обрубками в толстое пузо купца так, что пузыри летели изо рта.
   Когда купец, взяв пару-другую дружинников под мышки, понес их в боковую комнату, хромоногий, держась за ворот купеческого кафтана, брыкаясь, заверещал:
   — Убери-те его!.. А то я за себя не ручаюсь… Уберите эту пузатую сволочь!..
   А кругом крутились уже, топая каблуками и горланя, обнявшиеся красные носы плясали:
 
Не ходи бочком,
Ходи ребрушком!
Не зови дружком,
Зови зернушком! -
 
   подсвистывали, нося зобы, ехидны.
* * *
   В углу Крутогорову вязала руки стража. Отбирала от него спрятанные за воротом одежды — нечто "скрижали огня" (как передавали потом). Барыньки и девицы в красных парчовых сарафанах и высоких кокошниках — в гнезде ехидн так любят все русское, даже одежду! — всплескивали руками.