Ждал поп до поздней ночи; радовался, что хоть и ничего не дождался, а все-таки шутка была шуткою…
   И только перед самым сном, когда нос клевал уже в угол резного стола, Михаиле, сквозь дрему увидев на. столе тяжелый сверток, похолодел весь. Но не смел пошевелить и пальцами и сидел перед Гедеоновым молча.
   — Ты что ж уши развесил — толкнул его тот в, плечо. — Пора, брат.
   Узкими потайными ходами, на цыпочках, натыкаясь, перешли они в ту половину дворца, где жила старуха-мать. Вошли в темную какую-то, пустую комнату.
   За стеной протяжно и устало, словно отдаленный страж, часы пробили два.
   В темноте поп, разомкнув слипающиеся сонные глаза, сладко зевнул, потянулся и радостно потер руки, как будто все было благополучно.
   Но вдруг вспомнил, куда пришел… Протяжно, безнадежно ухнул…
   А в руку его скользнул уже холодный ловкий нож. Бережно почему-то, боясь упустить, сжимал поп рукоятку. Шатаясь, растопырив руки, тронул Гедеонова за локоть.
   — Пустите… — поперхнулся он. — Я так думаю… ничего не выйдет… Насчет ангела я… Никакого ангела… Бог не пошлет…
   Но Гедеонов молчал.
   Ощупью в темноте нашел какой-то столик Михаиле. Дрогнувшей рукой снял нагрудный крест. Положил на столик, поцеловав в последний раз. Попробовал лезвие ножа… Вот когда суждено пройти через очистительный огонь тяготы!
   — Сюда… — гнусил на ухо Гедеонов.
   И шли оба, прикрадаясь, на носках.
   Но, сдержанные, гулко отдавались по дальним пустым залам шаги. Захватывало у попа дух, колотилось сердце. Ноги то шагали размашисто, то семенили дробными шажками… И одна у попа была забота: чтобы не услышали его, да чтобы удалось зарезать старушку без помехи. Зарезать? Но ведь этого не будет никогда, никогда! Это только шутка. Это только сон…
   Перед высокой, отливающей в темноте светом позолоты дверью, вдруг остановившись, пригнулся Гедеонов. Протянул назад смутно болтающуюся, как жердь, руку. Хватаясь за рясу попа, глухо и сипло прошептал:
   — За дверью, направо. Спит. Бей прямо в сердце!
   Торопливо и швыдко, не помня себя, шмыгнул поп в дверь. Как-то нелепо и громко застучал каблуками.
   За дверью, в спальне, ему почему-то сделалось легко и весело. Может быть потому, что все это ему казалось затейливым и душным сном, созревшим в неотгонимой темноте, — а ведь интересно разыгрывать этакую историю, хотя бы и во сне! Стоит только захотеть, конечно, как все точно рукой снимет: сон пройдет, и поп, пробудившись, будет только гадать, что сон значит. Да и теперь поп гадает, что вещует душный этот сон?
   Но надо скорей кончать, а то больно уж жутко, дух захватывает, чего доброго, еще задохнуться можно во сне…
   Гулко в спальне гремели опрокидываемые стулья, этажерки. Но поп теперь уже не боялся, что его услышат. Коли во сне, стоит ли остерегаться? Не разбирая ничего, повалил поп на белый балдахин в угол…
* * *
   В высоких белых подушках под одеялом жутко мутнела в сумраке голова… Михайло, весь в холодном поту, встряхнув шелудивой своей косичкой, поднял высоко тяжелый нож, все еще не веря ничему. С размаху ударил ниже головы, чтобы скорей проснуться…
   Но сон проходил. А грузное что-то и свистящее забилось под одеялом и захрипело…
   Как гнездо встревоженных змей, зашевелились на голове попа волосы. Ухнуло в преисподнюю сердце.
   В надежде на пробуждение, круто и свирепо повернул поп в хлюпающей ране нож: конец его то грузно погружался в хлещущее горячей живой кровью мягкое тело, то, наскакивая на кости, глухо стучал и подскальзывался…
   В лицо, в грудь Михаиле теплые били, густые липкие брызги. На руки лилась горячими струями, запекаясь в шматья, руда…
   Но вот тело, последний издав хрип, вытянулось. Застыло под ножом…
   Бросил нож поп. Важное что-то и последнее припомнил. Надо бежать! От сна, от смерти, от тяготы!..
   Но водопадом хлынуло электричество, залив ярко спальню. В пустых залах гулкие замерли, чьи-то удаляющиеся шаги… А за дверью высокий раздался, нечеловеческий вопль:
   — Уби-л!.. Мать свою убил!.. А-а-а!..
   Пусто и дико глядел сумасшедший поп, растопырив руки с кусками запекшейся крови, на залитый рудою паркет, на темно-бурую пенистую струю, стекающую с белоснежной постели…
   А в душе его вставала нескончаемой тучей тягота. Казнила его, лютым попаляла огнем. О, сколько бы отдал поп, только бы проснуться, поправить непоправимое! Но не бывать пробуждению от жизни. Нет возврата минувшему. Не уйти от страшной, как смерть, тяготы.
   В смертельной тоске метаясь по спальне, ища места, куда бы спрятаться, — не спастись, а только спрятаться, чтобы не глядеть в глаза людям, в глаза себе, — выскочил поп за дверь… И окаменел: посреди комнаты лежала перед ним старуха-мать Гедеонова. Распластавшиеся руки ее пристыли к залитому рудой паркету. На посеребренной сединами голове дымилась глубокая черная яма. Оттуда била, пена, а по краям висели клочья серого мозга…
   Над телом старухи что-то билось и рыдало без слов, без слез…
   Помутились у попа глаза. Как-то ничком пополз он в спальню, безумно и дико озираясь… Закружился в лужах крови… Подполз к кровати. Протяжно, тихо захохотал… Но хохот этот был страшнее смерти: с измоченных рудой подушек на него мертво и пусто уставилось искромсанное, синее лицо попадьи.
   — Это Варвара!.. — задохнулся поп. — Обманули… А-а-а…
   Откатившись от кровати, хриплый, распростерся плашмя… Ждал чуда. Ждал, что придет на землю Судия, уничтожить мир… И поп забудет эту жизнь; эту жуть; хоть и пойдет в ад, а забудет…
   Отчего не разрывается сердце? Отчего избавительница-смерть не возьмет его?
   Но вдруг крепкая, как железо, рука сдавила попа, расколола ему голову. Кровавые молнии обожгли его сердце…
   — Ж-живор-ез!.. — просвистело над виском.
   — Луп-пи-и его!.. В харю!..
   Какой-то усач в серой шинели носился с крестом и серебряной цепью:
   — Эй, батя, крест-то, крест… Когда там еще расстригут — это… а теперь нельзя, надо крестик… Но поп уже ничего не слышал.
* * *
   А в кабинете на другой половине особняка, запершись на ключ, трясущийся Гедеонов жадно слизывал с резного подсвечника, которым он убил мать, черную, старую запекшуюся кровь.
   — Кровушка. Кро-вушка, — захлебывался генерал… И подмигивал сам себе:
   — Своя кровь — горячей!

XII

   Над городом, темными, обдаваемыми грозными волнами, словно суровый страж ада, высилась старая заржавевшая крепость, куда замуровывали взыскующих Града, «политиков», богоборцев. В потайных казематах томились хлеборобы: красносмертники, пламенники, злыдота.
   В городе ехидны, мстя за кровь, за пытки, за братьев своих, обезглавленных в древнем каменистом поле, тайком жгли огненные мстители суды, притоны, старые дворцы, театры…
   Но переловили мужиков. И теперь они ждали суда.
   За пыльными, переплетенными чугунной решеткой, узкими, косыми окнами, бросая на крепостную гранитную стену ярые волны, дикая билась вечно и безумствовала буря, словно кто-то неведомый стучал в гроб и хохотал исступленно…
   Суда и смерти сына земли ждали изо дня в день, чтобы смертью попрать город.
   Ждал смерти и Крутогоров.
   За стенами гудели неустанно удары волн, перемешиваясь с печальным, протяжным перезвоном башенных часов. На холодный каменный пол сквозь слюдяные сизые стекла то слепой падал полуденный свет солнца, то острые стрелы ночных звезд…
* * *
   Как-то в полдень загрохотал замок чугунной глухой двери. В душный каземат тихо вошла девушка в мехах и бархате; остановившись в пороге, подняла неподвижный, серый и грозный, как ночная туча, взгляд.
   А багряный, пышный и нежный ее рот полуоткрывал жемчужины зубов, суля невозможное счастье. Жутко-прекрасна была улыбка любви: она сокрушила, как ураган. А глаза, бездонно-жадные, застланные светло-синим туманом, глядели в глубь сердца — ждали… А светлое девичье лицо пылало, как огонь. На мехах и бархате светлые переливались, дождевые капли…
   Гибкая и стройная, откинув назад убранную в сизый бархат и страусовые перья голову с пышными витыми волосами над алыми висками, подошла Тамара, плавно покачиваясь на носках, к Крутогорову.
   Тот глядел ей в грозные глаза.
   Тамара, вея свежим, росным ароматом леса и юности, горестно и нежно склонила голову:
   — Невозможное счастье…
   Отступила назад, наводя жуткой своей красотой страх.
   На нежном розовом пальце ее кровью горело венчальное кольцо…
   — Ты любишь?.. Обручена?.. — упало дрогнувшее, безнадежное сердце Крутогорова.
   Глядел он в недвижимые, до последнего предела открытые, бездонные и страшные зрачки ее. И ужас охватывал его: за плечами стояла смерть, касаясь черным своим крылом безнадежного сердца. А впереди, за безвестными далями и у самого сердца, страшно близко и страшно далеко, цвела и манила, суля невозможное счастье, жизнь — сказка — невозможное счастье…
   Тамара выше подняла густые выгнутые ресницы. ^Тонкими шевельнула, нежными ноздрями, сомкнув багряные губы в строгом и гордом выгибе. Бросила на пол снятый с пальца перстень, дрожа и замирая.
   — Я свободна!.. А ты любишь?.. — безнадежно закрыла она лицо руками. — Да, конечно, ту свою… Люду… А я… Что ж… Счастье мое в том, чтобы… чтобы… Невозможное счастье!..
   Весь огонь и боль, наклонил к ней голову Крутогоров. И его обдала волна жуткой ее близости…
   — Невозможное счастье!..
   Безнадежно Тамара опустила голову на грудь, в сизые пушистые меха, и страусовые перья закачались над ней тяжело.
   — Боже мой… — прошептала она, шатаясь, прерывисто, вдыхая воздуха, — Ну… да что ж это я… Я люблю тебя… Боже мой…
   Долгий вскинула на Крутогорова упорный, непонятный взгляд, закрыла глаза мехами… И ушла — навсегда, навсегда, навсегда!

XIII

   Ждал Крутогоров смерти. Но сердце его цвело радостью. Ибо знал он: чем больше казненных, тем ближе попрание города. Тем лютее месть за кровь… Все это так.
   Но и ехидны знали это. Не потому ли медлили они с судом над мужиками и казнью?
   Козьма-скопец все же не терял надежд — смертью чтоб смерть попрать.
   И надежды сбылись…
   Как-то прошел по крепости слух, что не сегодня завтра на крепостном дворе будут казнить четырех политических, осужденных за убийство ехидн. И будет бунт.
   Зори проходили в тревожной тишине.
   Но вот пришла кровавая заря казни, пьяная от сильных предрассветных рос.
   В белом сумраке по двору вдруг молчаливо заметались свирепые суматошные тюремщики. Красным обливая светом выщербленные гранитные стены вверху, из темного закоулка низкий вынырнул фонарь. Зловеще осветил грузный, выструганный гладко помост и над ним два столба с перекладиной.
   Под глубокими, узкими впадинами-окнами крепости шумели, кропя росой, пыльные одинокие липы. А за глухими стенами все так же гудели одичало-ярые волны…
   Когда на башне часы, рыдая, пробили два, за дальними крепостными воротами заревел автомобильный рог-это подъезжал Гедеонов (он не пропускал ведь ни одной казни…).
   Тюремщики кинулись встречать его. В зеленом кителе, с побрякивающими аксельбантами на тощей, впалой груди, прошмыгнул он в калитку. Увидев торопливо укрепляемый на дворе помост с столбами и перекладиной, подмигнул тюремщикам:
   — Кормилица?.. А каковы собой эти-то, хлысты-то, мать бы… Молодцы? Красивы? Стройны?
   Ибо особая радость, особое остервенение охватывало Гедеонова, когда на смертный помост вели красивых и стройных. Как стервятник, вцепившись костлявыми пальцами в тело врага, обдавал он его ядовитой слюной:
   — А-а… Вот мы вам ужо красоту наведем… Языки-то повыпрут у вас, мм-а-ть бы…
   Нечто подобное предвкушал Гедеонов и теперь, узнав, что бомбометатели-то — молоды и красивы.
* * *
   Виселицу укрепили. Но перед тем, как выводить осужденных, косой, шепелявый палач с красной бычачьей шеей, разорвай себе грудь и бросив свирепо веревку увивающемуся около Гедеонову в лицо, гаркнул:
   — В-ве-шайте!.. В-вар'ры, живар'езы!.. У-хр, жить мене зар'ез!…Вешайте!.. Собб'аки!.. Мог'оты нету-ти терпеть…
   В поднявшейся суматохе Гедеонов потерял фуражку. Откуда-то бежали согнувшиеся, юркие сыщики, кивая засевшим за углом флигеля жандармам. Два конвойных, волоча ружья, подскочили к палачу. Но тот бил себя в грудь огромными волосатыми руками, дико храпя:
   — У-хр', в-вудавы, ирр'ады!.. В-вештайте!.. Все мало вам поперевештанных?.. У-хр', вештайте и мене, матери вашей тысячу… в глотку…
   В казематах задребезжали разбиваемые стекла. По коридорам глухие емкие раздались вдруг удары железных ломов: разбивали замки. А из-за несокрушимых стен, сквозь разбитые дыры-окна сплошные неслись крики проклятья, гулы:
   — Вс-ех нас вешайте!.. Эй, душители!.. За дело!.. Много работы будет!..
   Из раскрытой, словно пасть, черной двери высыпали мужики. Бросились по закоулкам, по крышам и выступам стен ярым шквалом. Тюремщики, словно пьяные, кружились около виселицы с обнаженными шашками. Где-то за флигелем рассыпалась тревожная дробь барабана. В дальнем немом коридоре резко затрещали частые сухие выстрелы… А крики и гулы все росли и росли, переходя уже в протяжный, дикий рев:
   — Ду-ши-те!.. Стре-ляй-те!..
   (Гедеонов спрятался в флигеле, охраняемом жандармами.)
   — Это все скопец, сукин сын… — пыхтел, багровея, толстый, низкий старик, должно быть, начальник. — Эй, сюда скопца!.. Слышите, дьяволы?!
   Но тюремщикам было уже не до того. В коридорах и камерах вязали беглецов. Гонялись за ними по двору со штыками. И все же большая часть, в суматохе проскочив в ворота, а то перебравшись через стену по крышам, уходила.
   Крутогоров, сбив с ног торчавшего в дверях сонного тюремщика, узким кривым проходом выбрался на кишащий людьми двор и, кликнув клич:
   — Помните о земле! — скрылся за полуоткрытыми воротами.
   За ним, в дальнем каком-то складе, страшно загрохотал, сотрясая стены, протяжный взрыв…
   Было еще полутемно и пустынно. Город спал крепким предутренним сном. За домами, что тянулись от крепости, по старому парку бежали рассыпанные мужики. Крутогоров, собрав их, повел узкими заброшенными переулками в старый рабочий квартал.
* * *
   А в крепости все еще шла бойня. Кто-то выл, став на четвереньки, волком. Кто-то, взобравшись на крышу, надевал майдан на себя и гаркал свирепо:
   — Эй, задергивайте, псы!.. Ну?.. А то смерть не берет!.. Душите, дьяволы!.. От вас смерть возьмет!..
   — Бр-рось!.. — надрывался внизу, задрав голову, тощий синелицый какой-то парень. — Люто оно… да ить человек же ты?.. А коли человек — все вынесешь!.. Бог тово не вынесет, што человек…
   — Моготы нету… Вешайте!.. Давайте хоть черную Смерть!..
   Низкого толстого старика облепили, словно рой пчел, красносмертники. Трясли его, без памяти, за воротник. Орали хрипло, чтоб их сейчас же поперевешали и да погибнет от смерти смерть — город!
   — Смерти, мать бы… — подскочил к толпе с револьвером Гедеонов. — Молодцы! Сами под кормилицу лезут…
   — Што-о?! — хрипел синелицый парень. — Не хочу смерти!.. Мук хочу!..
   Но мелькнул дымный огонь, смешанный с глухим коротким треском. И парень, вскинув нелепо руки, упал ниц. Медленная скатилась черная кровь с груди огромной каплей.
   Вдруг, точно из-под земли выросши, около парня взметнулся Козьма-скопец, достав из-за пазухи склянку, залил ему целительным бальзамом рану. Парень, безумно кружа зрачки, встал.
   А Гедеонов заскрипел зубами. И прицелился в Козьму. Тот, подняв недобрый свой рыбий глаз, выставил грудь.
   — Ха-а! Ета ты, песья рыла?.. Пали у груть!.. Ну!.. Но трясущийся и стучащий зубами Гедеонов, в испуге бросив револьвер, выскочил на коряченьках из разъяренной толпы, да и пропал за флигелем.
   — Покуль я живу, — сиплым ревел Козьма голосом. — Дотуль усе будут жить и чагату несть!.. Смерть тады красна, коли ежели… живой умрешь… Во тяготе… А смерть мертвеца — тошнота!..
   Гудели красносмертники:
   — Невмоготу-у!..
   Бились о камни хряско. Выли жутким, истошным воем. А на них, подкравшись, наваливались уже с веревками да майданами тюремщики и конвойные. Кто-то, точно огнем, обжег Козьму, ахнул его в затылок медным веском…
   Сбитого с ног Козьму оттащили в флигель. Там на него горой навалились свирепые, рычащие верзилы с красным косоглазым палачом. Топочущий Гедеонов, желтые оскалив клыки, глузжил Козьму револьвером по голове.
   — А-а-э… старый черт… — скрежетал он. Острые зеленые глаза его встретились, сыпля ядовитые огни, с медленным помутнелым взглядом Козьмы. Но не вынесли этого взгляда — закрутились и заметались от жути.
   Палач саданул Козьму коленом в грудь. Накинул на него петлю, прорычав:
   — Сперва тебе, а там мене!
   Но жуткий встретив, ужасающий, взгляд Козьмы, оторопел. Отскочил назад со сбившейся у рта кровавой пеной…
   Страшно захрипел Козьма и предсмертно:
   — Ха-а!.. крррово-пивцы!.. Навалил чагату… Дык и завыли?! Выйтя теперь!.. Душитя!.. Ре-шььтя!..
   — Уби-ить его, подлеца!.. — топнул багровый низкий старик начальник.
   — А-а-х!.. Дайте сме-рти!.. Невмоготу-у… — завыл кто-то в пороге. — См-е-ертушки!..
   — Ха!.. Чагата-и за смертью!.. — хрипел Козьма.
   С размаха Гедеонов хватил его шашкой по ягодице, а хлынувшею черною кровью густо и жирно вымазал себе сапоги…
   Подоспевшие тюремщики раздели Козьму догола. Намотали себе на руки… Козьма терпел.
   На едком, как огонь, усыпанном битым стеклом и пропитанном ядами ковре, катаемое тюремщиками, сухое желтое тело Козьмы, залитое черной рудой, корчилось в предсмертной судороге и изгибалось, стуча углами костей о каменный пол…
   Кровь истекла. Яды, казалось, дошли до сердца. Крепкое сухое тело Козьмы скорчилось, закостенело. Страшные глаза остекленели, пустыми сделались и круглыми…
   Изорванного, сломанного Козьму выкинули на двор. И красносмертники ахнули, увидев его: тот, кто убил смерть, был убит.
   В бездонном ужасе, в диком, смертном плясе забилась, затряслась толпа над телом Козьмы. Захрипела лютым последним хрипом…
   Кто-то на кого-то накидывал петлю. Кто-то в кого-то стрелял… Кто-то кого-то колол штыком…
   Киша у перекладины, бились смертным боем конвойные с красносмертниками. Наперебой просовывались в крепкую тугую петлю на помосте, одна за другой, отчаянные головы. Глядели вверх пустыми остекляненными глазами…
   А палач дергал каждого по очереди за ноги. Ждал, когда свянет труп, чтобы, вынув его из петли, бросить, словно бревно, на камни…
   И, дождавшись черьги, сам накинул на себя петлю. Столкнул с помоста подставку ногой и повис в воздухе…
   Кровавая встала над крепостью тишина. Но вдруг в куче трупов, из потоков черной застывшей крови подымаясь медленно, захрипел Козьма-скопец:
   — И-ду-у!..
   Повесившиеся, хрустя костями, зашевелились. Вытянутые подняли головы. Уставились на Козьму бездонными зрачками мертво…
   А тюремщики уже рубили виселицу и заметали метлами кровь.

XIV

   В старом рабочем квартале заступал рассвет. Над облезлыми, закоптелыми, вытянутыми к слепому придавленному небу домами бледный разливался, холодный свет. Квартал битым спал сном.
   Но чуть зазолотились кресты и яркие копья солнца ударили в окна домов, как, словно чудища, заревели ужасающие безумные гудки, неотвратно и властно созывая грезящих рабочих на смену ночным братьям, без сна томившимся за станками в грязи и копоти.
   Над смрадным каменным городом неслись жуткие смертные вопли. Врывались в клетки-гробы, где усталые спали труженики. Грызли мозги.
   И рабочие подхватывались в нуде и страхе, кляня смрадный, нерушимый, как судьба, город. Шли на ненавистный зов — закоптелые, сонные, замученные, жизнью…
   А город ревел и завывал тысячеголосым ревом, гоня обреченных в черные пасти фабрик и заводов — мертвых чудовищ… Казалось, это земля, поруганная, закованная в гранит и железо, встрепенулась… и видя, что нет ей освобождения, разразилась ужасающим горьким воплем…
   Но то ревел вампир-город.
   По рабочему кварталу текли потоки мужиков. Перед заводами бредущие к станкам рабочие, встречаясь с хлеборобами, останавливались вдруг. Втихомолку переговаривались о чем-то. Грозили люто кому-то кулаками.
   И шли на площадь.
   А на площади гудели протяжно и бурлили толпы. Вахлатый и черный от копоти кузнец, взобравшись на бочку, надрывался, размахивал руками над моремголов:
   — Пад-д-жи-гать!.. До-ма-а поджигать!. А што?!
   Из ворот дальних заводов выходили ночные рабочие. По пустырям и темным переулкам тревожно верещали свистки обезоруженных и разогнанных городовых, метались, как угорелые, сбившиеся с ног, оголтелые сыщики.
   А перед каменной кузницей, в толпе землеробов, по несокрушимой наковальне, меся раскаленную добела мягкую сталь, грохотали молотки: под хохот и пляску толпы кузнецы перековывали отнятые у городовых шашки в орало.
   Шумно вздыхали, как морской прибой, выгруженные из кузницы и укрепленные у наковальни горна. Столбы красных шкварок сыпались на кузнецов огненным снегом. Но те стройно, друг за другом опуская на раскаленную сталь тяжкие молотки, ахали емко. Выправляли из неуклюжего, спаянного из шашек куска лемеши…
   Гудела и клокотала тесная, дымная и пыльная площадь. Черной угрозной волной пенились, точно река в бурю, узкие переулки, запруженные толпами.
   Выкованное и загортованное в холодной воде орало мужики подняли над головами.
   — Братья! — встав на наковальню, властный бросил зов в толпу Крутогоров: — Мир — наш!.. На чернозем!.. В леса!.. К солнцу!..
   — А- то што?.. — загудели рабочие. — Идем!.. Бастуй, робя!.. В деревню!.. Ить ужо поослепли, без солнца-то! Позачичкались…
   В утреннем дымном свете города над черным бурливым пологом вспыхнуло красное знамя. Вздрогнувшие несмелые толпы протяжно и грозно запели старую вольную песню… Двинулись через город к выходу. Запрудили улицы двуногих.
   — Ж-жечь!.. Поджигать! — взбираясь на фонарные столбы, махали руками какие-то вахлачи. — А што?.. Нас не жалеют, а мы будем жалеть?!
   — Не обижайте огня!.. — гудели внизу. — Нерушь их черви жрут… А огонь зачем же сквернить?..
   — Да и то сказать: оны сами себя пожрут!.. Как мы уйдем, так и зачнется грызня!..
   — Зачуяли смерть, псюганы!..
   — Не трожьте!.. Пойдемте своей дорогой… Но вахлачи упрямо и дико все-таки орали. Спрыгивали с фонарей и, хватаясь за карманы, неслись сломя голову по лестницам на чердаки домов: дворники, городовые, сыщики, жандармы попрятались где-то по подвалам.
   — Го-го!.. — гоготали внизу. — Красного петуха на насест садить?..

XV

   Мосты, улицы, запруженные бурливыми валами рабочих, дрогнули и сотряслись: это вахлачи пошли работать динамитом. С крыш домов, срываясь и сворачиваясь в трубки, летели листы железа, обгоревшие балки, доски, карнизы… А на улицах крошились, дребезжа и звеня, разбиваемые стекла, фонари… В ужасе и тоске двуногие, бросаясь на мостовые с третьих этажей, разбивали головы о стены.
   Перед серым гранитным дворцом плотным черным приливом остановились рабочие.
   Издали ахнул Крутогоров, увидев за оградой дворца Марию, строгую и суровую, одетую в черный какой-то балахон.
   И она, увидев земляков, вздрогнула. Кинулась к ним через открытые ворота.
   — И я ухожу! — странно как-то и сурово кивнула она Крутогорову.
   Похудевшее, обрезавшееся лицо ее было все? так же, в черных качающихся кольцах, ало. Глаза все так же были огненны, а стан гибок, строен и высок.
   — Как ты сюда попала? — подошел к. ней Крутогоров с упавшим сердцем.
   Низко-низко опустив голову, молчала Мария. И, вздрогнув, медленные и отверженные подняла глаза. Больно, как будто ее пытали, низким недевичьим голосом бросила:
   — Вызвал меня один человек…
   — Кто?
   Бездонными глядя на Крутогорова и тяжкими глазами, покачнулась Мария. Припала грудью к решетке.
   — Ошарин… А что?
   Глаза расширились, опустели. Лицо побледнело до снега, пальцы рук медленно разомкнулись. Как-то нелепо присев, грохнулась она на камни.
   Напрасно ее и долго подымали земляки.
   Когда, открыв глава, увидела Мария над собой печально склоненного Крутогорова, она забилась тяжко и глухо зарыдала…
   А кругом сновали уже сыщики, переодетые городовые, жандармы. За оградой мелькали кареты с красными кучерами. У подъезда цепью смыкались солдаты.
   В боковом саду под окнами прошел, держа что-то под полой, Никола.
   И вот, отступив, вызывающее и грозно вскинул Никола твердый голубой взгляд. Метнув в окно гремучий студень, ринулся сквозь кольцо густых кустов в толпу…
   Загрохотали карнизы, стены, рамы… В черных зловещих клубах дыма задребезжали вазы, стекла… Очумелые толпы зевак, торговцев, разносчиков шарахнулись от ограды. Поползли черным валом по бульварам, карабкаясь на деревья и перепрыгивая через ограды…
   За окровавленным, опаленным Николою гнались, свистя и гикая, городовые, плюгавые сыщики.
   Ахнули землеробы, увидев Николу. Сплошной лавой хлынули навстречу ему, окружили его плотным кольцом. Свернув на площадь, слились с бурным человеческим морем…
   — Га-а! — гремел Никола, черный от ожогов и крови, не узнав даже Крутогорова, — все кровопивство!.. Взорвать поганую эту планиду!.. Сжечь… Га!.. И Людмила тут!.. В окне видел!.. Своими глазами!.. Га-а!.. Сжечь!.. Все — кровопивство!.. А землю возьмем?..
   Вдруг в толпе перед ним заверещал в свисток Ошарин.
   — Гнус проклятый!.. — громыхнул дико Никола, размахивая и круша огромным, крепким, как кремень, кулаком. — Все — кровопивство!..