— Негодяй!.. Подлец! Как онемел? Кто его пустил?.. Скажите, кто?! Красный!.. А-а!..
   — Н-да… Невелика птичка, а ноготок востер. Ну, да мы его сейчас… — прошмыгнул, косясь на Крутогорова, какой-то военный туда, откуда лилась музыка.
   Белоснежный заливал электрический свет хрустали, колонны из малахита, позолоту, шелка, парчу и бархат… За колоннами рыдала, с нежными арфами и скрипками переплетаясь, томная виолончель, будто серебряная луна плыла в жемчужных тучах, словно голубой пел ветер… а кругом этот чертов кавардак сытой толпы…
   Из-за колонн, оттуда, где томилась и безумствовала виолончель, в красных трубочках, туго обтягивающих ляжки, и в красных же мундирах вышли под руку с легкими, хрупкими, как лилии, женщинами военные. И навстречу им багровые носы, махая руками, свирепо что-то загорланили и дико…
   Крики стихли. Выскочивший из толпы военных, высокий, сухой, зеленокожий Гедеонов окинул толпу ницым взглядом. Увидев в углу связанного Крутогорова, вздрогнул. Но, набравшись храбрости, кинулся сломя голову к нему с выступа.
   — Эт-то… что?.. Это, наконец… Что за чер-рт?! Вылинявшие зелено-желтые глаза торчали из-под жестких рыжих бровей, как ножи.
   Толпа смыкалась все теснее и теснее, пытая Крутогорова:
   — Ты один сюда приехал, а? Что вы затеваете?.. Умрем, а земли мы не отдадим вам. Договор отвергли — вы, красные, первыми. Значит — война?.. Месть на истребление! Говори, что еще затеваешь?!
   — Что затевает солнце, когда оно всходит?.. — откинул назад голову Крутогоров, меряя двуногих взглядом. — Но не одно солнце обрушится на вас… Вам, гадам, будет мстить и земля… Через землю вы погибнете.
   Круто повернувшись на каблуках, трясясь, вытянул длинную жилистую шею Гедеонов. Выскалил гнилые зубы:
   — Ого!.. Да он… не робкого десятка! А еще говорят, что мучили… мужичье-то… Нет, когда б взаправду вымуштровать… не заговорили бы больше! А договорятся! Чем бы это их попотчевать, а?
   — В-ешать!.. — подхватила сыть. — Вешать сиволапую сволочь! Виселицей их потчевать…
   — А работать кто будет на вас?.. — жег их Крутогоров черным огнем. — Ну да все равно… Чем больше повешенных, тем скорее месть… И лютее… Все из-за земли, знайте!..
   Орава кинулась на него с простертыми скрюченными руками и свирепыми криками. Схватила его за шею.
   — Решить!
   Гедеонов, обнажая гнилые желтые клыки, уговаривал ехидн:
   — Не горячитесь. Какой прок, если мы его убьем сразу?.. Надо его немножко попотчевать… В секретку его!..
* * *
   Но хрупкая, нежная и светлая, словно сказка, вышла откуда-то девушка (это была Тамара).
   — Я прошу… не трогать его… — повернула она пылающее лицо к Гедеонову.
   — Ты-ы?.. — воззрился на нее Гедеонов грозно.
   Девушка, нежно и светло улыбаясь, взяла под руку отца. Увлекла его в соседний зал.
   За колоннами тяжко зарыдала и забилась печаль песни, — точно луна, похожая на смерть в белом саване, мчалась за черными разорванными тучами, разбрасывая бледный серебряный свет по дороге, устланной гробами…
   Орава, бросив Крутогорова, таращила вослед хрупкой Тамаре гнойные глаза с ужасом…
   В углу же шушукались и судачили холеные тупые барыньки: что это за девица Гедеонова укротила? Говорят, она его дочь… А все ж…
   Какой-то старичок-генерал подскочил, шаркая подметками, к дамам. Закрутил старый храбрый ус: это весьма понятно-с, княжна Тамара, видите ли — дочь Гедеонова, — точно. Оно, хоть Гедеонов и давний бездетный вдовец, ну да ведь княгиня — тихоня — хе! хе! — женщина с темпераментом-с, не одному… пришлось убедиться в этом, — и Гедеонов живет с ней, как с женою, уже восемнадцать лет… С мужем, князем Сергеем, у княгини были нелады с первых же годов супружества, и она тогда же сошлась с Гедеоновым — поразил ее, знаете ли, необыкновенный характер генерала. Свяжется же черт с младенцем! От Гедеонова у ней и родилась дочь, хотя Тамару и знают, как дочь князя Сергея…
* * *
   Виолончель смолкла — серебряная луна упала и разбилась на острых скалах…
   Но что-то светлое цвело в сердце Крутогорова и пело… Не хрупкая ли, огненная Тамара, воздушная и нежная, как сон, окутанная светлым газом?
   Тамара прошла около, остановив медленный, долгий взгляд. Маячил и манил хрупкий огненный кубок счастья… Кто выпьет? Кто возьмет огненную красоту?
   Ибо не знала Тамара красоты своей, богатства своего.
   Из-за толпы на нее взглянул Крутогоров. Она вздрогнула и опустила голову.
   И, лишь слегка приподняв багряное, пылавшее лицо, повела искоса серым медленным взглядом, неведомым, как судьба. И, остановившись, шире раскрыла ресницы, глубже заглянула в солнечные глаза Крутогорову, погрузилась в них. И вздох ее был — вздох шумных вершин, омоченных весенним дождем, всплеск ночных волн…
   Ушла и не вернулась больше.

VIII

   В зале — блеск позолоты, суматоха, музыка, звон бокалов, давка — все смешалось в одну сплошную искру зеленого огня ненависти. Сыпались зеленые искры диких глаз золотой толпы, сливаясь с позолотой стен, с музыкой, с жутью пьяных холеных морд.
   Извернулся Гедеонов. Сквозь сутолоку грудей, рев, сквозь изгородь жадных костлявых рук протащил Крутогорова в боковой проход.
   — А ты знаешь, — гнусил он над ухом невольника в проходе меж залом и уборной, — знаешь, кто такая Тамара?.. Не догадываешься?.. По фотографиям хотя бы…
   Из перекошенного гнилого рта темная била пена. Костлявые руки сжимали Крутогорову горло. . Но молчал посланец — точно не было его здесь, — да и впрямь был он не здесь, а Там, на окраине города, с земляками-пламенниками.
   — Ты что ж молчишь?.. — извивался Гедеонов. — Тамара — дочь, слышишь?.. Тут одна загвоздка… мать бы… Но она — моя дочь… Потому что ведь… от меня зачала ее… и не нашла нужным скрывать это… Вот почему Тамара считает меня своим отцом, а не… Впрочем, нелепо было бы звать ее Гедеоновой… Так-то вот… с огнем баба!.. и сейчас еще у ней хахали водятся… из мужиков сиволапых даже…
   — К чему это? Гад — о гадах!.. — простонал Крутогоров.
   — К чему — узнаешь в конце разговора! Пойдем в… Это и есть секретка. Отвечай напрямик — убить меня пролез?..
   — Да, я пришел, чтоб убить… гада.
   — Знаю. Грозы не избежать. Ежели не принять мер — всем нам будет крышка. Да ведь хватит средств укротить!
   Впихнул связанного в боковую комнату. Тут охорашивался перед зеркалом — мешковатый, бородатый, суглобый чернец-лихач в синем балахоне. Юлил в шелковой, заанафемствовал вдруг навстречу связанному (это — Вячеслав).
   — Анафема богоотступнику!.. А навстречу Гедеонову:
   — Осанна, властитель подлунный! Бог спас тебя от явной смерти.
   Буркнул себе в бороду вдруг:
   — Черт колеса все побил, за ним ездивши!
   — Заткни хайло, черт!.. — захохотал визгливо генерал в бороду лихачу. И, повернув искривленное лицо в сторону, выпалил: — В морду дам, батя, пошел ты к черту с богами, сам я себя спас!.. Ха-ха-ха!.. Вот что я скажу вам, друзья, мать бы… Вы — три свидетеля: бог (кивок в потолок), черт (кивок на лихача) и ублюдок (кивок на связанного). Потому что человек — вообще ублюдок: ни черт, ни бог. Так вот, дорогие свидетели: надо покончить с революциями. Ведь все революции сводятся к тому, чтобы диавола признать богом на земле… Дьявол — это жизнь, движение, ломка, страсть, а бох — вечный покой, благость, тихий свет… Два стана сражаются, мать бы… один — во имя бога, но дьявольскими средствами (исторические религии, священные монархии, пропитанные кровью); другой — во имя дьявола и тоже дьявольскими средствами, впрочем, иногда и божескими… Так вот — кто лучше?.. Оба лучше!.. Через определенные периоды станы эти меняются ролями, но суть остается та же: толпа жаждет избавления от страданий и этим самым нагромождает гору еще больших страданий, мать бы… А бог и дьявол — это только лики двуединой правды жизни, стороны одной и той же монеты — орел и решка. Кто же выигрывает, мать бы?.. Тот, у кого монета с двумя орлами по обе стороны — или там с двумя пентаграммами, с двумя, словом, знаками выигрыша по обе стороны, мать бы… Не так ли?.. Короче — ложь — вот мерило вещей, а правда — это только одна из дочерей лжи.
   — Еретическая мысль, что вы, ваше превосходительство!.. — возопили кругом. — Христос победил дьявола!.. Крестом!..
   — А по-моему, — крутился Гедеонов, — дьявол победил Христа… крестом!.. Ибо раз Христос признал, что нужно принести себя в жертву, что нужно расплачиваться собственной кровью и ребрами за неудачное творение свое, за мир (ибо Христос считал себя творцом вселенной) — тем самым признал он, Христос, правоту и победу Дьявола… В идее искупления есть признание вины… Так кто же виноват в страданиях людей? Конечно, искупающий свои ошибки, а не Дьявол, побеждающий. преодолевающий даже чужие ошибки и неудачи творческие… Вот оне, обратные стороны медали, мать бы… В космосе: начало есть конец, конец есть начало (замкнутый круг); в религии: Бог есть дьявол, дьявол есть Бог; в общественности; деспот есть народоизбранник, народоизбранник есть деспот; в морали: ложь есть истина, истина есть ложь, и т. д. Так что в известный период и в известной мере грех будет святостью, а святость — грехом. Вы поняли, к чему я клоню?.. Лихач, бодаясь шишкой, гукнул:
   — В мою ты сторону гнешь, вижу… Плевать! Крутясь и лютуя дико, продолжал Гедеонов:
   — Не в Тамаре дело… Не плюй в колодец, лихач… ты только черт, а не дьявол… Ты думаешь, за шишку твою ты взыскан… Тут математический расчет: предупреждение великого бунта… Узнают сиволапые, что вот, дескать, нашему брату, мужику, сама… отдается или там дочки ее… Тамару нет, не думай, анафема, убью!.. Мать бы…
   — Тамара тожеть моих рук не минет!.. — шмурыгнул носом лихач Вячеслав.
   — Убью, черт!.. — скрежетал Гедеонов, извиваясь. — Вот что; тут риск, мать бы… страшный риск!.. Или через тебя, сиворожего черта, мы все спасемся (Россия то есть, да и весь мир), или погибнем окончательно… По-моему, погибнем — все мы через тебя погибнем, лихач!.. Дело обстоит так: насущный хлеб (земля — мужику) и вино новое, не от камня, от сердца чудодеемое (с дочерьми — мужику)… Поняли меня?..
   Вячеслав кивнул головой утвердительно:
   — Конечно, мужику, не все же вам, сухопарым. Мужик — всему голова. Это я очень хорошо понимаю. И чую, к чему гнешь — в отставку меня хочешь, чтоб вот этого замухрышку… (кивок на Крутогорова). Не бывать этому!..
   — Вот и дурак!.. — горячился Гедеонов. — Не твоего это ума дело… Пойми: земля (хлеб) землей, а вино новое (любовь царицы, скажем) — вином новым… Пока существует тайна вселенной, до тех пор и будет мучиться человечество со всеми своими революциями, достижениями, хлебом, свободой, счастьем. Но если тайна откроется? Тогда что?.. Тогда от великой скуки люди подохнут, мечтая о страданиях и чуде тайны… Ибо счастье человечества (и несчастье) — в искании, в созидании тайны, в творении вина нового… Пусть это вино новое — рабство — но человечество страшится вечной свободы, как и вечной жизни, как и вечной смерти. Любо ему умирать — и воскресать… и пить вино новое!.. Если победишь и убьешь смерть — открытие тайны тайн — можешь ли ты потом воскресить ее (смерть) для духа неутолимого вечной бездны твоей? И не адом ли твоя вечная жизнь тебе будет?.. Твой рай?.. Твоя свобода?.. Вот почему в тысячный раз повторяю — плюньте на жизнь и смерть — творите в вечном воскресении вино новое, не от камня, от сердца чудодеемое!
   .. Ныне вино это — страсть, любовь ее и ее дочерей к мужику…
   — Но это… Это кощунство!.. — завопил кто-то… — Это разврат, апокалипсический зверь!..
   — А о чем же я говорю, как не об Апокалипсисе?.. — не унимался Гедеонов. — Сроки приблизились… Гибель неизбежна, если для человека и его творческий взлет не победит и Бога, и дьявола. Встретились лицом к лицу: Бог, дьявол и человек (до этого они блуждали где-то в потемках, прячась друг от друга). И встретились в России, мистическое значение которой в современном Апокалипсисе дано для всего мира (крушение царства через крушение духа в прелюбодеянии — и воскрешение в вине новом). Вот он, лихач, то есть вычеловечившийся черт (кивок на Вячеслава). Он взял ее, взял ее дочь (но не Тамару, врешь, анафема!) — претвори воду в вино. Мужик берет богиню и ее дочерей — ха-ха-ха!.. Но вино не было бы вином, если бы его не обновляли… если бы оно не бродило… И я говорю: вот Бог, вот черт, вот человек: бери, человек, жену земного Бога — бери и дщерей ее, царевен, твори вино новое, спасай положение!.. Слышишь, Крутогоров?.. Это к тебе относится. Все тебе прощу. Возвеличу тебя, небесный Бог благословит тебя сейчас. Царем —
   в душах — будешь. Ну, так отвечай, согласен договор вина нового — страсти?
   Загадочно молчал Крутогоров. Лихач-Вячеслав ерзал у зеркала, охорашиваясь. Рыдал в углу духовный, закрыв лицо руками и содрогаясь.
   Тогда Гедеонов бросил в пустоту глухо:
   — Значит, быть великому бунту. Вино новое будет творить сам Сатана. Оно и лучше. У Сатаны я пристроюсь, как у родного… Чтоб жить и душить мужиков (без этого я не могу). Эй, стража!.. Сюда!..
   Стража тут как тут.

IX

   Из раззолоченного гранитного дворца Крутогорова ночью же увезли в старую, облезлую крепость, в подземный каземат.
   Везли Крутогорова шумными улицами. Жуткие вились за ним, с горящими глазницами, призраки. Острым западали в сердце ножом предсмертные ночные голоса и зовы: город гудел и выл, как стоголовое чудовище… заливал багровым заревом небо, кровавым заревом. Выбрасывал из своих пастей тучи смрада. И жрал, жрал молодые трепетные жертвы, разбросанные по заплесневелым мертвым каменным трущобам… Гул улицы не заглушал стонов людских.
   Только двуногие веселились, разодетые, в раззолоченных, пропитанных кровью дворцах и капищах… Из-за огромных зеркальных окон, из-за дверей кабаков неслись визги, крики и песни скоморохов, публичных девок и актерш, пьяные голоса и грохот. А по улицам, черным развертываясь свитком, текли реки все тех же праздных, сытых, тупых и хищных двуногих животных. Но кто-то клял: о город, логовище двуногих, проклятье тебе! За слезы, за поругание чистых сердцем… Проклятье, проклятье тебе, палач радости, красоты и солнца! Проклятье тебе, скопище человекодавов, кровопийц и костоглотов, грабящих, насилующих и убивающих не как разбойники, дерзко и смело, а как тати — исподволь, скрытыми от глаз путями, во всеоружии знания и закона…
   Проклятье же тебе, ненасытимый кровожадный вампир, вытачивающий теплую кровь из жил трепетных юношей и дев. Проклятье тебе, растлитель детей — цветов земли…
   Проклятье! Проклятье тебе, город — Старгород…
* * *
   Но откуда эти цветы жизни, цветы любви — девушки-русалки? Кто отнял у них зори и росы? Пленницы города, грезят в неволе они о невозможном… А тайная печаль отравляет их сердца: не увидеть им лесного яркого солнца — вечен их плен!.. Придет синяя весна, в далекую цветущую степь поманит и уйдет в лазоревую даль, оставив только синий туман и грусть… Это девушки-работницы дымных фабрик.
   А любят же юныя солнце и радость! Любят же зори, шелест леса. Любят в знойный полдень мчаться в свежие луга, в океане цветов тонуть и вольной, сладкой и грозной отдавать себя буре!.. Но нет им надежды…
   Пройди города и страны. Ты найдешь царицу-русалку, страстную и гордую. Увидишь плененного и неразгаданного сфинкса. Но не найдешь и не увидишь вольной русалки-работницы.
   А они ли не вздыхают по воле? Они ли не тоскуют по невозможной всесожигающей любви, не зовут юношей в тайном и знойном одиночестве, не грозят им гибкими, тонкими руками и не обнимают их наедине страстно?
   Ах! Русалки! Русалки! Одарены вы сердцем нежным, огненным и любвеобильным. Но кто отнял у вас зори и росы? Кто полонил вашу любовь?
   Под солнцем и в электрическом свете улиц проходили перед Крутогоровым вереницы девушек-русалок, стройных, юных и гордых, одетых бедно и убого опечаленных тружениц, и в пышных мехах и бархате, с загадочными манящими глазами… Но не было среди них русалки-зарницы, дикого цветка, затерянного в темных лесах, — вольной и царственно прекрасной Люды.

Х

   Хлеба в Знаменском выбило градом. Мужики голодали. Задумав обратить голодных в православие, поп Михайло с попадьей поехали в Старгород к Гедеонову за помощью.
   В родовом гранитном гедеоновском дворце поп с попадьей в первую голову посетили мать Гедеонова, набожную старуху, скуля о лепте. Но старуха, узнав, что поп приехал, собственно, к генералу, побледнела и замахала руками.
   — Нет, уж увольте…
   Сына своего она прокляла, отреклась от него навеки.
   — Если вам он нужен… то идите к нему, — отшатнулась старушка. — А меня… оставьте в покое… Без него я, может быть, и могла помочь… но с ним…
   Крепко сжимала голову. Охнув, упала в кресло… (Это, впрочем, она делала всегда, когда дело касалось денег.)
   Михаиле, щипля редкую рыжую бородку и моргая лу-патыми белесыми глазами, бормотал картаво:
   — Прости-те… сударыня… Крестьяне голодают до того, что… дубовую кору едят… И голод захватил всю волость… Мы и думали, что генерал походатайствует… перед казной… о помощи…
   — Нет… нет… — качала головой старушка. — Он скорее повесит голодных, чем накормит…
   — Я то же самое говорю… — поддакивала ей, кося темные незрячие глаза на попа, Варвара. — Генерал ведь мужиков ненавидит…
   Старуха обрадовалась.
   — Вот, вот! Вы меня понимаете. Пожалуйста, останьтесь у меня… А о. Михаила, Стеша проведет к нему… на его половину…
   — Что я наделал! — кусал себя за язык поп. — Прогневил барыню… Что я наделал!..
* * *
   Когда Стеша огромными золочеными залами провела Михаилу на половину Гедеонова, попа охватил страх: а что, если его схватят да отправят в крепость? Ведь теперь за мужиков хлопотать очень опасно: не ровен час, примут за крамольника, ну, и поминай, как звали! (Вселяла радость только Стеша — землячка. Но — как она попала сюда? И где ее мать — побирушка Власьиха?)
   Перед Гедеоновым Михаиле трепетал вечно, так как жизнь его была в руках генерала. И только когда дело доходило до шкуры, случалось, не уступал ему и шел врукопашную. Но, испугавшись угроз, сейчас же падал Гедеонову в ноги. Целовал ему сапоги, лишь бы только простил.
   А Гедеонов, сладострастно подставляя попу то один, то другой сапог, гнусил:
   — Лижи! Лижи! А то с волчьим билетом пойдешь гулять.
   — Поднимите немного повыше сапог, — лебезил поп, ползая по полу.
   И лизал подметку.
   Теперь, в кабинете Гедеонова, у него затряслись, как в лихорадке, руки и ноги…
   — Ну, как дела, батя?.. — скалил гнилые клыки развалившийся в бархатном халате Гедеонов. — Что там такое у вас?.. Чего ты приехал?
   — Голод… помилосердствуйте! — упав на колени, лопотал поп. — Помирают прихожане… И хлысты. Я так думаю… ежели накормит их правительство… Они все перейдут в православие… хлысты-то. Ну и мне есть нечего…
   — Дохнут? — пыхнул Гедеонов сигарой.
   — Помилосердствуйте… Похлопочите перед казной…
   — Фю-ить!.. — свистнул Гедеонов. — Держи карман шире!.. Мне самому скоро будет, мать… Новые веяния теперь, знаешь… Я — в опале… А своего у меня ничего нет, мать бы…
   Нахмурился, Зажевал уныло губами, соображая. Вдруг, видно, вспомнив что-то давно известное и решенное, хлопнул себя ладонью по лбу. Захохотал скрипуче и едко. Острые бросил на попа серо-зеленые глаза, буркнул как бы шутя, хоть и видно было, что ему не до шуток:
   — А моя мать, — ты разве не слыхал? Собирается подписать все… швейке этой… Стешке… А меня оставить на бобах. А Стешка — недавно тут. Из Знаменского она… Власьихи какой-то там сирота… Ну, ей и подписывает. Ханжа.
   Поп, дрожа и дергая быстро бороденку, лопотал свое:
   — Помогите… Ради бога!.. Смерть… косит… Как-нибудь помогите… Для себя же…
   Глухо как-то отозвался Гедеонов и зловеще сверкнул колкими невидимыми зрачками:
   — Я-то на все готов… А вот ты, батя, готов ли? Не понял его поп.
   — Ты вникни… — заглядывая в самую глубь боязливой Михайловой души, властно околдовывал ее Гедеонов: — Ежели ты возлюбил Бога всем сердцем… То ты не только можешь, но и должен пойти для него на все… Хотя бы, допустим, Бог испытывает твою любовь… посылает голод… и требует, чтобы ты спас голодных от смерти… и от греха… ведь клянут же они сейчас всех и вся, — грешат, стало быть?.. Н-да… Ну, так чтобы спасти, для Бога-то, требуется преступление, мать бы… Но это будет не преступление! А жертва Богу!.. — веяли вокруг попа длинные, как жердь, генеральские руки. — Вроде той, что хотел принесть Богу Авраам…Так вот, говорю… чтобы спасти тысячи людей от голода и тем прославить Бога — согласен ли ты, батя, убить одного только человека?
   Каждый раз, когда нужно было сразу же подчинить себе, ошеломить попа, Гедеонов загадочно возвышал гнусавый свой, властный, глухой голос. Не смел поп противиться этому голосу. Без ропота, как обреченный, отдавал он всего себя во власть Гедеонову.
   Но теперь, вдруг и непонятно, робкая заячья душа его восстала против властного дьявольского голоса. Чтобы он, Михаиле, да попал в западню, откуда нет выхода и возврата? Холодный пот выступил у него на лице… Да не будет же этого!..
   Но в столбняке, цепенея от зеленого неподвижного взгляда Гедеонова, с неотвратимой ясностью Михаиле видел, что падает в пропасть… И молчал.
   А ведь в гибели, в страшной и неутолимой тяготе, завещанной попу еще загадочным Феофаном — солнце Града? Ведь не нес еще Михаиле того, что должен понести каждый взыскующий Града, — лютой самоказни, неукротимого самомучительства. Не проходил еще через очистительный огонь несчастный иерей, взыскующий Града, тайный ученик непостижного и неразгаданного Феофана.
   Быть может, это сама судьба велит дерзнуть на великое зло и принять за него тяготу, без чего нет солнца Града. Но все-таки какая пагуба: Феофан проповедовал зло бескорыстное, содеянное только ради тяготы и открывающегося через нее солнца Града, а не ради корысти, хотя бы и Божьей!..
   Как надмирное, древнее светило маячил в душе Михаилы заклятый Феофан с его жутким заветом об очистительном огне, о тяготе низин и солнце Града… И звал его из глубины:
   — За мною!.. Помнишь? Помнишь? Дерзай!.. Очищайся!..
   Украдкой торкнул поп Гедеонова…
   — Кого?.. А? — Жутко и просто Гедеонов, роясь в бумагах, как будто не его и спрашивали, бросил:
   — Кого. Да хоть бы мою мать.
   — Не могу! — отскочил вдруг поп.
   — Фу, черт, мать бы… — сломал карандаш Гедеонов, хмурясь и кривясь. — Не мо-гу-у!.. Этак и всякая сволочь скажет, не способная ни на что… Не-т! Ежели любишь Бога всем сердцем, должен ты идти для него на все?.. Н-да… Допустим, нашей святой родине — обители избранный, достоянию Бога — грозит гибель… А я не одним каким-нибудь убийством, а миллионом убийств спасаю ее от гибели… Разве я тогда не святой человек?.. Святой!.. Скажу тебе по совести, я во время бунтов поперевешал и обезглавил столько мужиков, сколько на моей голове волос нет, мать бы… Ну, конечно, этим и спас родину… и я — святой!..
   Поп протянул глухим упавшим голосом:
   — О-о-о… Для Бога убить мо-ожно… Для человека нельзя, а для него… все-о можно!.. Но где божеское… а где человеческое… не дано-о нам знать!..
   — Тьфу, мать бы… — плюнул свирепо Гедеонов. — Пойми, ты спасаешь не только тела, но и души заблудших овец… хлыстов-то… Бессомненно, они перейдут в православие — стоит только помазать по губам салом… А кроме того, ты спасешь и ту, которую убьешь… Ведь мать-то моя ведьма! А принявши мученический венец, она спасется, мать бы… Да и ведь, говорю тебе, это — жертва Богу!.. может, даже Бог пошлет ангела… Ну, идет, мать бы… Не пошлет ангела — на швейку все свалим!.. Получим наследство и накормим… хлыстов…
   Хныкал Михаиле, дрожа, как былинка:
   — Боюсь.
   — Для Бога ведь! Для русского покровителя! Да постой, постой! — схватился Гедеонов. — Ты, кажется, Феофана знал? Слыхал про тяготу? Ну вот. Согласен? Русский Бог — особый бог… Тьмяный…
   — Тягота?.. О! Это… это… — расцвел вдруг Михаиле. Ибо древнее ослепило его, надмирное неведомое светило небывалым светом… Жертва будет невинная, тягота бескорыстная. Убить, и пройти черед очистительный огонь зол и солнце обрести, солнце Града: вот чем осенило древнее светило.
   — Я… того… ну, что ж… согласен… — тихо и безумно, заикаясь, прошептал поп.
   Гедеонов лениво, как будто ему от согласия попа — ни холодно ни жарко, буркнул в нос, выпустив изо рта дым:
   — Ну… сегодня же ночью и приступим… И вздохнул сердито, бросив на попа исподтишка сухой, недовольный взгляд, как бы говоривший: эхе-хе, для тебя же стараюсь, а ты только и знаешь, что скулить, да хныкать, да фордыбачить, сволочь неблагодарная…

XI

   Ночью, когда в особняке все уснуло, потухло электричество, и в гулких, завешанных тяжелыми портьерами комнатах жуткие встали призраки, Гедеонов, отомкнув ящик резного стола, достал тяжелый какой-то сверток и положил перед собою.
   — Что это? — вздрогнул оторопелый Михайло.
   Про жуткий свой договор с Гедеоновым он давно уже забыл, а если, часом, и вспоминал, то как глупую шутку или полузабытый, тяжелый сон. За обедом, чаем и ужином поп весело балагурил с генералом, хихикая в кулак и ерзая. А когда Гедеонов выходил куда-нибудь из кабинета, разглядывал картины по стенам — каких-то голых девочек с козьими ногами — и радостно потирал руки: дело, кажется, шло на лад, генерал притворился только, будто он в опале, а на самом деле без него и шагу не ступят; значит, помощь голодающим будет дана…