— Доколе?! Доколе это надругание?.. Ты видишь — зверь полонил землю?.. А хлеборобы голодуют… Обливаются кровавым потом над землей — и голодуют… Ей!.. Земли хлеборобам!.. Земли!.. Земли!..
В осеннем желтом лесу голос Крутогорова звенел жутко и страшно.
— Так будь проклята!.. Земля! Проклинаю тебя! — клял Крутогоров землю. — Зачем отдалась зверям двуногим?.. Ты все уже вымотала из нас… Нет у нас силы, кроме силы клясть… Прокли-на-ем!.. Земля! Проклинаем тебя!
Но и благословлял Крутогоров землю — за ночь, за солнце Града и огонь сердец…
В скалистом глухом ельнике, точно желтые листья, развеваемые ветром, хрустя и стуча топорами, кружились дровосеки.
А внизу беспокойные волны, смутную рассказывая сребропенную сказку и жемчугом осыпая падающие листья и желтые травы, шли в синюю даль, точно обреченные. Над ними, склоняясь, золотые шумели клены и липы.
За темным синим провалом уходящих хвойных гор горели полуночные зори. Меж сосен плавали голубые лунные светы. И Крутогоров, одержимый звездами и недрами земли, глядел, как бродили, работали и пели люди, а ветер жизни развевал их, словно осенние листья…
Осенняя лунная ночь несла земле свежесть. Грустным обдавала шумом желтый, опадающий яблоневый сад. Шелест осеннего сада отдавался в сердце Крутогорова. Вещие будил зовы и думы. Но не было слов, ибо все было святыня. И Крутогоров шел навстречу гордой, скрывающейся и гулко, жутко хохочущей Люде тихо и молча, хоть в душе его и пело, и огненная заря говорила таинственными, ей одной ведомыми голосами…
— Держи меня, гей!.. — дико и гулко хохотала Люда, словно дьявол, разбрасывая синие бездны и грохоча срывающимися каменьями. — Я — колдунья!.. У-ух, и ж-ар-кая ж я!..
В яблоневом саду Крутогоров, схватив за гибкие руки, поднял, сжег ее, — ту, что вошла, неведомо когда, в его сердце, словно в свой дом, загадкой, страшной, как жизнь и смерть.
— Задушил, ой!.. — ликуя, задыхалась и билась Люда, и сгорала в огне всепопаляющей любви. — Крутогоров! Люб ты мне!.. Ой, да люблю ж я тебя!.. Да смучу ж я тебя!..
XII
XIII
XIV
КНИГА ВТОРАЯ. ИСТИНА ИЛИ ВЕЧНОСТЬ?
I
II
В осеннем желтом лесу голос Крутогорова звенел жутко и страшно.
— Так будь проклята!.. Земля! Проклинаю тебя! — клял Крутогоров землю. — Зачем отдалась зверям двуногим?.. Ты все уже вымотала из нас… Нет у нас силы, кроме силы клясть… Прокли-на-ем!.. Земля! Проклинаем тебя!
Но и благословлял Крутогоров землю — за ночь, за солнце Града и огонь сердец…
В скалистом глухом ельнике, точно желтые листья, развеваемые ветром, хрустя и стуча топорами, кружились дровосеки.
* * *
Из сосен и камней, от приозерной дороги бросала на озеро багровый свет лесная кузница. Молодые кузнецы месили раскаленное железо молотками. Гикали и пели дикие песни…А внизу беспокойные волны, смутную рассказывая сребропенную сказку и жемчугом осыпая падающие листья и желтые травы, шли в синюю даль, точно обреченные. Над ними, склоняясь, золотые шумели клены и липы.
За темным синим провалом уходящих хвойных гор горели полуночные зори. Меж сосен плавали голубые лунные светы. И Крутогоров, одержимый звездами и недрами земли, глядел, как бродили, работали и пели люди, а ветер жизни развевал их, словно осенние листья…
* * *
В кузнице смолкли молотки. Кузнецы, повысыпав на дорогу, следили за Людой, внезапно дико и смело спускавшейся по крутому, залитому синим светом обрыву, в поздних, опаленных осенним ветром цветах и жемчуге рос, с золотой короной тяжелых пышных волос на голове…Осенняя лунная ночь несла земле свежесть. Грустным обдавала шумом желтый, опадающий яблоневый сад. Шелест осеннего сада отдавался в сердце Крутогорова. Вещие будил зовы и думы. Но не было слов, ибо все было святыня. И Крутогоров шел навстречу гордой, скрывающейся и гулко, жутко хохочущей Люде тихо и молча, хоть в душе его и пело, и огненная заря говорила таинственными, ей одной ведомыми голосами…
— Держи меня, гей!.. — дико и гулко хохотала Люда, словно дьявол, разбрасывая синие бездны и грохоча срывающимися каменьями. — Я — колдунья!.. У-ух, и ж-ар-кая ж я!..
В яблоневом саду Крутогоров, схватив за гибкие руки, поднял, сжег ее, — ту, что вошла, неведомо когда, в его сердце, словно в свой дом, загадкой, страшной, как жизнь и смерть.
— Задушил, ой!.. — ликуя, задыхалась и билась Люда, и сгорала в огне всепопаляющей любви. — Крутогоров! Люб ты мне!.. Ой, да люблю ж я тебя!.. Да смучу ж я тебя!..
XII
Бредил ночным лунным светом сад…
Из-за сада выехал вдруг всадник. Повернул к Крутогорову. Это был Гедеонов.
— Ну-ка… Лесовуха! Поди сюда!.. — покачиваясь в седле, кивнул он сердито головой Люде. — Тебе говорят!
Вплотную подъехал к ней и, склонившись с седла, бросил строго и гнусаво:
— С извергом — хлыстом?.. Безобра-зие!.. Целоваться при всех!.. Да еще с хлыстом!..
— Гадина!.. — змеей извившись, кинулась на Гедеонова Люда. — Проваливай!.. Смерд.
Выпрямилась гибко и стройно, огневые собрала в тяжелый пук волосы.
— За что ты, черт бы тебя побрал, стерва!.. — опомнившись и ухватившись за щеку, заскулил Гедеонов:- Ах ты, хлыстовка проклятая! Да я вас всех загоню туда, где Макар… Куда ворон костей не заносил…
В синей луне Люда изгибалась, как дьявол. Багряные губы ее страстно шевелились, как будто расцветали. На алых висках светлые вились тельными завитушками и цеплялись за венок золотые волосы.
Но что было жутко и грозно у нее, так это глаза. Это две синие бездны, что озаряют мир…
Высокая юная грудь ее крепко и мирно подымалась. Тонкие полотняные ткани обхватывали гибкий ее стан и свободными падали на ноги складками.
Хохоча и хмелевым обдавая вихрем, ворвалась вдруг она в толпу подошедших кузнецов, затормошила их. Радостное что-то, хмелевое запела. Но
Гедеонов, подскочив к ней, оборвал ее:
— В Сибирь законопачу! Целоваться при всех!.. Ах ты, стерва!
Люда дико, страстно, до боли обняла какого-то широкоплечего, вымазанного в угольную пыль кузнеца. Поцеловала его в губы взасос долгим тягучим поцелуем.
Глухо Гедеонов захохотал. Невидные острые глаза его вспыхнули, словно бурые извивающиеся косицы. Не выдержал — повернул и уехал.
— Я люблю тебя!.. — вздохнул Крутогоров. И затих.
— Да люблю ж я тебя! — вздохнула Люда. И затихла.
Отдал всего себя солнцевед алой и дикой Люде, высокой и стройной, неведомой, но жутко родной. И положил ее на сердце, зажженное неутолимым огнем… И слил с собой омоченные холодной росой огненные ее уста:
— Жизнь…
Из-за сада выехал вдруг всадник. Повернул к Крутогорову. Это был Гедеонов.
— Ну-ка… Лесовуха! Поди сюда!.. — покачиваясь в седле, кивнул он сердито головой Люде. — Тебе говорят!
Вплотную подъехал к ней и, склонившись с седла, бросил строго и гнусаво:
— С извергом — хлыстом?.. Безобра-зие!.. Целоваться при всех!.. Да еще с хлыстом!..
— Гадина!.. — змеей извившись, кинулась на Гедеонова Люда. — Проваливай!.. Смерд.
Выпрямилась гибко и стройно, огневые собрала в тяжелый пук волосы.
— За что ты, черт бы тебя побрал, стерва!.. — опомнившись и ухватившись за щеку, заскулил Гедеонов:- Ах ты, хлыстовка проклятая! Да я вас всех загоню туда, где Макар… Куда ворон костей не заносил…
В синей луне Люда изгибалась, как дьявол. Багряные губы ее страстно шевелились, как будто расцветали. На алых висках светлые вились тельными завитушками и цеплялись за венок золотые волосы.
Но что было жутко и грозно у нее, так это глаза. Это две синие бездны, что озаряют мир…
Высокая юная грудь ее крепко и мирно подымалась. Тонкие полотняные ткани обхватывали гибкий ее стан и свободными падали на ноги складками.
Хохоча и хмелевым обдавая вихрем, ворвалась вдруг она в толпу подошедших кузнецов, затормошила их. Радостное что-то, хмелевое запела. Но
Гедеонов, подскочив к ней, оборвал ее:
— В Сибирь законопачу! Целоваться при всех!.. Ах ты, стерва!
Люда дико, страстно, до боли обняла какого-то широкоплечего, вымазанного в угольную пыль кузнеца. Поцеловала его в губы взасос долгим тягучим поцелуем.
Глухо Гедеонов захохотал. Невидные острые глаза его вспыхнули, словно бурые извивающиеся косицы. Не выдержал — повернул и уехал.
* * *
А у Крутогорова сгорало сердце и расцветало… Люда подводила свои зрачки-бездны к его глазам.— Я люблю тебя!.. — вздохнул Крутогоров. И затих.
— Да люблю ж я тебя! — вздохнула Люда. И затихла.
Отдал всего себя солнцевед алой и дикой Люде, высокой и стройной, неведомой, но жутко родной. И положил ее на сердце, зажженное неутолимым огнем… И слил с собой омоченные холодной росой огненные ее уста:
— Жизнь…
XIII
Шалыми ноябрьскими ночами ощерившиеся алахари из Загорской пустыни ловили по лесным ущельям, засыпанным опавшими листьями, шатающихся бродяг. Крепко-накрепко прикручивали их к горелым пням ржавыми цепями, чтоб не подбирались под монастырское добро… Но вахлачи все-таки разбивали цепи и шли на ножи монахов-караульщиков.
Застращанная злыдота ушла в скиты и пещеры. Только Мария ходила по страданиям одна бесстрашно. За зло Сущего, за проклятие мира распинала себя… С нищими и бродягами, с гонимыми, осенним отдавшись лесным тайнам, несла неотвратимо, глухо, печать отвержения и кары…
В монастыре мучил ее нечистый. Изводил кровью, страстями и тьмою… В келье ли или в толпе, в церкви, подхватывал вдруг на воздух и бил о камни. Ломал суставы, обдавал сердце зловещим…
Но загадочная душа Марии, вешняя и темная, пела в пытке, огне и буре псалмы жизни. Ибо и в бездне ей открывалось небо и солнце Града…
В лесных оврагах синие плавали призрачные туманы. Все, что ни жило — глубокая охватывала дрема. В снежной мгле далекие тонули горы, белые хаты. Заступало ранозимье. Росли сугробы.
Шел вечер. С поля метель вставала седым маревом и плыла на леса, на деревни…
В кучке хромоногих горбатых старух босая, закутанная в рогожку, в рваной куцынке, билась Мария люто. Черные, перебитые вьюгой,
измоченные и обмерзшие, спутывались на висках твердыми узлами кольца волос. За воротник куцынки острый сыпался, как яд, снег и, тая, стекал по голой спине и груди огненно-холодными отеками, Но смуглое, облепленное снегом лицо горело, как огонь. Острый, едкий снежный огонь жег и все худое, хрупкое тело кликуши. А она, об острые спотыкаясь мерзлые глыбы пахоты и голыми костенеющими ногами меся сугробы, — смеялась. За пазухой у нее копошились мокрые птички. Щекотали лапками грудь. А окровавленный зверек прижимал рыльце к открытой шее…
— Отогрелись, — дрожа всем телом и стуча люто зубами, пришептывала кликуша. — Отжили!.. зверьки мои вы…
Подстреленного, истекшего кровью зверька — зайчика нашла Мария в колючем терновнике. А замерзших чечёток подобрала на дороге.
— Забуровила, дешева крутня, черт… — чертыхались и скрежетали зубами слепцы со старухами-хромоножками, ползая на четвереньках по шишакам. — Хучь бы шалаш где, али стох… А то замерзнешь — как раз черту на корыто!..
Мутные лунели за пологом, в темной стенке хвои, огни. Нищие, спотыкаясь и падая, полузамерзшие, ползли по сугробам на село.
А кликуша, добравшись до землянки, в грязный соломенный постелень, загораживавший дверь, уткнулась завьюженною кудрявою головою… В темноте какие-то хари схватили ее за руки. Поволокли в землянку.
— Я сама пойду… Оглоеды!.. Отвяжитесь!.. — рванулась Мария, — Я по мукам хожу — чего мне бояться?
Прижалась к лутке. Гордую опустила голову тяжко. И вороненые кольца волос ее, рассыпав снег, закачались над пылавшим, словно пожар, лицом. Вывернувшийся из-под куцынки зверек прыгнул под ноги харе. Шевельнул усами. Дернул раненой лапкой и затих. А раскрылестевшиеся птички под лавку поползли.
— Эй!.. — гаркнул из угла Андрон. — Пропустить ее!.. Сердито тряхнул бородой. Бросил как будто сурово, но в сердце — нежно:
— Небойсь… Мария! Входи.
Вошла в курившую навозом, грязную и мокрую землянку кликуша. Повернула голову к божнице и окаменела. На нее, острой крутя рыжей головой и виляя узкими раскосыми глазами, глядел Вячеслав.
— По-стой… энто… чья энто такая? Уж не Людмила ль Поликарповна?..
— Нет, Марья… Ну, а… Людмилу будем спасат?.. А?.. — загудел Андрон, тяжелыми ворочая, мутными, осовелыми от ада глазами. — Говори… А Марью не тронь… Эта — спасена… Садись, Марья! — сиял водовоз. — Придет Стеша — слюбитесь с нею…
За печкой больная догорающая Власьиха билась в навозе, покрытая гнойными струпьями, мокрицами и червями. Шепотом звала Марию из-под мусора. А Мария, ощерившись, жуткий ловила голос чернеца, извивавшегося под божницей и как-то извнутри блеявшего:
— Дух живет, где хощет… Облаву!.. С энтими молодцами, да дремать?.. Ать?.. Это дело мое… я за все отвечаю!.. Человеки просили с Людой штоб познакомить… Ой! Наделаем мы делов!.. Эй, молодцы!.. Энту ночь Людмила будет у отца своево Поликарпа… Выжег себе глаза который… Ну! За Людмилой!.. Спасать надо.
Крутнул головой. Сучьи кинул глаза свои на Марию. Буркнул вкрадчиво, тонкую вытянув, длинную шею.
— И Марию спасать… Гм…
— Погибели мне — не спасенья!.. — ощерилась вдруг та. — Да вы, гады, и погубить-то по-людски не погубите… А так… убьете только…
— Я же, понимаешь, за тебя… — съежился Вячеслав. — Я — демократ… И тебя возьмем с собою… в битву… то есть.
О порог грохнулась, закатилась Мария. Как раненый и истравленный зверь, что дергал под лавкой размелюзженной лапой, замерла. Смуглое, опаленное лицо ее под черными, отливающими вороненым серебром кольцами застыло. В глазах огненные круги пошли… Не выдержала — зазвягала по-собачьи, закукарекала, тошно и мутно прислушиваясь, как загудели бури и земля поплыла зыбкой волной…
— А отец-то твой где?.. Ать?..
— Ох… Какой… отец?.. — больно и пугливо охнула Мария. — Ага!.. Вот чего вы сюда приструнули… Так лучше ж я замерзну в снегу!.. Пустите!.. Оглоеды!..
Изгибаясь, проскочила сквозь толпу. Скрылась за дверью… белкой закружилась в снежном дыму леса…
Медленно водил Андрон тяжелыми серыми глазами. Гудел на Вячеслава едко водовоз:
— Ты, зныть, кх… того?.. Ну, да змеерода я… Гедевонова-то… скоро прикончу…
— Хе-хе-хе!.. — заюлил, хохоча, Вячеслав: — Гедевонов — папенька нам с тобою… Незаконнорожденные мы. А ты про него такое… Ать?.. Я ничего, я так… Дух живет, где хощет… Ну, ты посиди тут… — спешил уже чернец, извиваясь. — Ать?.. Я счас…
— Куда?.. — топнул Андрон.
— Я ничего… Я так… — отскочил чернец к двери. Ушел — вслед за Марией следопыт. За ним нырнули куда-то и хари. В землянке остались только Андрон да Власьиха.
— Ну… так!.. за Марией… — грохотал Андрея, хватаясь за грузную набрякшую голову. — Разорвут, смерды!.. Сгрызут живьем… Обгадят!..
В мутном натыкаясь чаду на валяющиеся бревна и стукаясь лбом в подставки, пополз по земляной скользкой обвалившейся лестнице вверх, раздетый, в продранной, замашной рубахе.
— Маре-я!.. — гукал Андрон, точно громовой раскат, в глубоком топком снегу, взметаемом свирепым гудящим ветром. — Марея!.. Вернись!..
Но густой голос глох и пропадал в снежном сумраке. А над помутнелой чадной головой, в вершинах оледенелых, перегнувшихся берез, с угрюмым проходил скрипом ветер, осыпая частым колючим снегом растрепанные жесткие Андроновы волосы. Разозлившись, гудящий снежной вихорь падал с вершин камнем под корни деревьев. И, взрыв рыхлые свежие сугробы, бил ими в открытую горячую грудь Андрона да в слипшиеся глаза…
Перед рассветом буря утихла. Но кликуши пробродивший целую ночь полузамерзший Андрон так и не нашел…
Застращанная злыдота ушла в скиты и пещеры. Только Мария ходила по страданиям одна бесстрашно. За зло Сущего, за проклятие мира распинала себя… С нищими и бродягами, с гонимыми, осенним отдавшись лесным тайнам, несла неотвратимо, глухо, печать отвержения и кары…
В монастыре мучил ее нечистый. Изводил кровью, страстями и тьмою… В келье ли или в толпе, в церкви, подхватывал вдруг на воздух и бил о камни. Ломал суставы, обдавал сердце зловещим…
Но загадочная душа Марии, вешняя и темная, пела в пытке, огне и буре псалмы жизни. Ибо и в бездне ей открывалось небо и солнце Града…
* * *
За красными последними листьями падали медленно голубые снега, чистые и светлые, словно алмазы.В лесных оврагах синие плавали призрачные туманы. Все, что ни жило — глубокая охватывала дрема. В снежной мгле далекие тонули горы, белые хаты. Заступало ранозимье. Росли сугробы.
Шел вечер. С поля метель вставала седым маревом и плыла на леса, на деревни…
* * *
В мутном снежном дыму путались пробиравшиеся к селу оборванные мерзляки-нищие. Топли в сугробах, лязгая зубами.В кучке хромоногих горбатых старух босая, закутанная в рогожку, в рваной куцынке, билась Мария люто. Черные, перебитые вьюгой,
измоченные и обмерзшие, спутывались на висках твердыми узлами кольца волос. За воротник куцынки острый сыпался, как яд, снег и, тая, стекал по голой спине и груди огненно-холодными отеками, Но смуглое, облепленное снегом лицо горело, как огонь. Острый, едкий снежный огонь жег и все худое, хрупкое тело кликуши. А она, об острые спотыкаясь мерзлые глыбы пахоты и голыми костенеющими ногами меся сугробы, — смеялась. За пазухой у нее копошились мокрые птички. Щекотали лапками грудь. А окровавленный зверек прижимал рыльце к открытой шее…
— Отогрелись, — дрожа всем телом и стуча люто зубами, пришептывала кликуша. — Отжили!.. зверьки мои вы…
Подстреленного, истекшего кровью зверька — зайчика нашла Мария в колючем терновнике. А замерзших чечёток подобрала на дороге.
— Забуровила, дешева крутня, черт… — чертыхались и скрежетали зубами слепцы со старухами-хромоножками, ползая на четвереньках по шишакам. — Хучь бы шалаш где, али стох… А то замерзнешь — как раз черту на корыто!..
Мутные лунели за пологом, в темной стенке хвои, огни. Нищие, спотыкаясь и падая, полузамерзшие, ползли по сугробам на село.
А кликуша, добравшись до землянки, в грязный соломенный постелень, загораживавший дверь, уткнулась завьюженною кудрявою головою… В темноте какие-то хари схватили ее за руки. Поволокли в землянку.
— Я сама пойду… Оглоеды!.. Отвяжитесь!.. — рванулась Мария, — Я по мукам хожу — чего мне бояться?
Прижалась к лутке. Гордую опустила голову тяжко. И вороненые кольца волос ее, рассыпав снег, закачались над пылавшим, словно пожар, лицом. Вывернувшийся из-под куцынки зверек прыгнул под ноги харе. Шевельнул усами. Дернул раненой лапкой и затих. А раскрылестевшиеся птички под лавку поползли.
— Эй!.. — гаркнул из угла Андрон. — Пропустить ее!.. Сердито тряхнул бородой. Бросил как будто сурово, но в сердце — нежно:
— Небойсь… Мария! Входи.
Вошла в курившую навозом, грязную и мокрую землянку кликуша. Повернула голову к божнице и окаменела. На нее, острой крутя рыжей головой и виляя узкими раскосыми глазами, глядел Вячеслав.
— По-стой… энто… чья энто такая? Уж не Людмила ль Поликарповна?..
— Нет, Марья… Ну, а… Людмилу будем спасат?.. А?.. — загудел Андрон, тяжелыми ворочая, мутными, осовелыми от ада глазами. — Говори… А Марью не тронь… Эта — спасена… Садись, Марья! — сиял водовоз. — Придет Стеша — слюбитесь с нею…
За печкой больная догорающая Власьиха билась в навозе, покрытая гнойными струпьями, мокрицами и червями. Шепотом звала Марию из-под мусора. А Мария, ощерившись, жуткий ловила голос чернеца, извивавшегося под божницей и как-то извнутри блеявшего:
— Дух живет, где хощет… Облаву!.. С энтими молодцами, да дремать?.. Ать?.. Это дело мое… я за все отвечаю!.. Человеки просили с Людой штоб познакомить… Ой! Наделаем мы делов!.. Эй, молодцы!.. Энту ночь Людмила будет у отца своево Поликарпа… Выжег себе глаза который… Ну! За Людмилой!.. Спасать надо.
Крутнул головой. Сучьи кинул глаза свои на Марию. Буркнул вкрадчиво, тонкую вытянув, длинную шею.
— И Марию спасать… Гм…
— Погибели мне — не спасенья!.. — ощерилась вдруг та. — Да вы, гады, и погубить-то по-людски не погубите… А так… убьете только…
— Я же, понимаешь, за тебя… — съежился Вячеслав. — Я — демократ… И тебя возьмем с собою… в битву… то есть.
О порог грохнулась, закатилась Мария. Как раненый и истравленный зверь, что дергал под лавкой размелюзженной лапой, замерла. Смуглое, опаленное лицо ее под черными, отливающими вороненым серебром кольцами застыло. В глазах огненные круги пошли… Не выдержала — зазвягала по-собачьи, закукарекала, тошно и мутно прислушиваясь, как загудели бури и земля поплыла зыбкой волной…
* * *
Опомнившись, открыла глаза кликуша. Отовсюду скуластые обхаживали ее хари. Чернец жадно трогал ее обросшими рыжим волосом руками. Вилял зрачком:— А отец-то твой где?.. Ать?..
— Ох… Какой… отец?.. — больно и пугливо охнула Мария. — Ага!.. Вот чего вы сюда приструнули… Так лучше ж я замерзну в снегу!.. Пустите!.. Оглоеды!..
Изгибаясь, проскочила сквозь толпу. Скрылась за дверью… белкой закружилась в снежном дыму леса…
Медленно водил Андрон тяжелыми серыми глазами. Гудел на Вячеслава едко водовоз:
— Ты, зныть, кх… того?.. Ну, да змеерода я… Гедевонова-то… скоро прикончу…
— Хе-хе-хе!.. — заюлил, хохоча, Вячеслав: — Гедевонов — папенька нам с тобою… Незаконнорожденные мы. А ты про него такое… Ать?.. Я ничего, я так… Дух живет, где хощет… Ну, ты посиди тут… — спешил уже чернец, извиваясь. — Ать?.. Я счас…
— Куда?.. — топнул Андрон.
— Я ничего… Я так… — отскочил чернец к двери. Ушел — вслед за Марией следопыт. За ним нырнули куда-то и хари. В землянке остались только Андрон да Власьиха.
— Ну… так!.. за Марией… — грохотал Андрея, хватаясь за грузную набрякшую голову. — Разорвут, смерды!.. Сгрызут живьем… Обгадят!..
В мутном натыкаясь чаду на валяющиеся бревна и стукаясь лбом в подставки, пополз по земляной скользкой обвалившейся лестнице вверх, раздетый, в продранной, замашной рубахе.
— Маре-я!.. — гукал Андрон, точно громовой раскат, в глубоком топком снегу, взметаемом свирепым гудящим ветром. — Марея!.. Вернись!..
Но густой голос глох и пропадал в снежном сумраке. А над помутнелой чадной головой, в вершинах оледенелых, перегнувшихся берез, с угрюмым проходил скрипом ветер, осыпая частым колючим снегом растрепанные жесткие Андроновы волосы. Разозлившись, гудящий снежной вихорь падал с вершин камнем под корни деревьев. И, взрыв рыхлые свежие сугробы, бил ими в открытую горячую грудь Андрона да в слипшиеся глаза…
Перед рассветом буря утихла. Но кликуши пробродивший целую ночь полузамерзший Андрон так и не нашел…
XIV
В этот год ждали конца света.
Все так же лютовала зима. У седобурунного слепца, у Поликарпа, в молельне, над крутым хвойным берегом затерянного снегами озера, отыскали Марию дровосеки, в Знаменском.
Но трогать беглянку уже больше никто не трогал. Там она и осталась зимовать, подружившись с дочерью слепого лесовика — с жуткой Людмилой — навеки.
В зимнем темном лесу скиты, молельни и избушки дровосеков под саванами снегов маячили огнями да сизыми дымами труб в долгие лунные ночи, точно жуткие знаки из глухих, неведомых миров.
Одиноко кто-нибудь из скита в скит пробирался лесной тропой. Пропадая под снегами. А звезды колдовали, переговаривались с огнями скитскими и молитвами — непонятным, только им ведомым языком тайн и угроз.
В обители Пламени, созидая Град солнца и готовя обновление мира, не унимались пламенники. Работали: писали послания, рассылали их тайно с верными и посвященными. Неугомонная била ключом жизнь даже и под саваном скитов. О красоте неистовствовали пламенники, копили молнии. Лунными ночами прознавали по звездам и вещим знакам — о грядущем, о судьбах человечества и духов…
И Крутогорова все так же мучила любовь — любовь попаляющая и ненавидящая, любовь — огонь, — загадка, и откровение извечного. Над загадками своими проводил он бессонные ночи. И готовил очищение. И ждал знака. А в солнечные, алмазные, зимние недели уходил, как и все, в лес на лесопилку, а то и к дровосекам в дебри непроходимые.
Испокон веков надозерное лесное мужичье кряжистое жило лесным промыслом. Валили лес, выпиливали доски да брусья, сплавляли весной по озерам и рекам… У пламенников своя была обительская лесопилка… Туда и ходил на работу Крутогоров в ясные розово-сизые зимние дни.
А по праздникам скрытники приходили к Крутогорову в башню, в гости. И уж не выведывали тайн друг у друга. Но трепетали у двери извечного попаляющим трепетом. И расходились в лунном зимнем свете благоговейные, с сердцами, полными ожиданий…
Только Козьма-скопец по-прежнему громил всех и вся, ни от кого ничего не ждал, клял криводушяиков…
В пургу и мороз блукал он, как и летом, по селам, неугомонный, страшный со своей верой. Испытывал черным огнем, казнил муками от духа, кудесничал…
Не слепцы ли духа ищут знаков самомучительств и света в откровениях звездных? Не из земли ли животворящей и подспудной, не из недр ли ее идет свет к звездам?
Ключ от звездной тайны подарил ему Крутогоров. Золотой ключ от зазвездий. И отверженец хранил этот ключ в бездонном колодце самоуглубления и извечного.
Покинули его все. Близкие — злыдотники. Жена — молчальница строгая: нет ему от нее пощады (да и не нужно). Только бы разгадал ее… Неонилу
— Вячеслав-чернец сманил куда-то. Кружились слепцы в дебрях, запутывали друг друга… Андрон-красносмертник, Власьиха — недужная, Стеша — сирота… Феофан ждал знака от сына.
Запутала-замучила искателей жизни — жизнь…
Слепой Поликарп вязал рыбачьи сети на ощупь, да и за скотиной по двору ходил, корм ей задавал — не хуже зрячего. А дрова охаживал хлеще любого дровосека. И тропы лесные, зимние ведомы ему были. Старик-слепец веселился и славил единый, только ему зримый свет радости и жизни…
А девушки, за прялками да пяльцами, под вой вьюги и треск лесных морозов безумствовали о любви, о неутолимой ревности… Вместе ходили по лесным звериным тропам, вместе хлопотали по хозяйству, да и вышивали на пяльцах, и кружева вязали — вместе: мастерица, искусница была на вышивные Людмила, ну и Марию научила.
Душа в душу жили. Но ни одна из них за зиму не спросила у другой — кто ее возлюбленный.
Только Людмила как-то раз, в звездную ночь у окна, затихнув и понизив голос, спросила, будто у звезд:
— А Крутогоров… Правда ль, будто он тебе, Марья, брат нареченный?
Все так же лютовала зима. У седобурунного слепца, у Поликарпа, в молельне, над крутым хвойным берегом затерянного снегами озера, отыскали Марию дровосеки, в Знаменском.
Но трогать беглянку уже больше никто не трогал. Там она и осталась зимовать, подружившись с дочерью слепого лесовика — с жуткой Людмилой — навеки.
В зимнем темном лесу скиты, молельни и избушки дровосеков под саванами снегов маячили огнями да сизыми дымами труб в долгие лунные ночи, точно жуткие знаки из глухих, неведомых миров.
Одиноко кто-нибудь из скита в скит пробирался лесной тропой. Пропадая под снегами. А звезды колдовали, переговаривались с огнями скитскими и молитвами — непонятным, только им ведомым языком тайн и угроз.
В обители Пламени, созидая Град солнца и готовя обновление мира, не унимались пламенники. Работали: писали послания, рассылали их тайно с верными и посвященными. Неугомонная била ключом жизнь даже и под саваном скитов. О красоте неистовствовали пламенники, копили молнии. Лунными ночами прознавали по звездам и вещим знакам — о грядущем, о судьбах человечества и духов…
И Крутогорова все так же мучила любовь — любовь попаляющая и ненавидящая, любовь — огонь, — загадка, и откровение извечного. Над загадками своими проводил он бессонные ночи. И готовил очищение. И ждал знака. А в солнечные, алмазные, зимние недели уходил, как и все, в лес на лесопилку, а то и к дровосекам в дебри непроходимые.
Испокон веков надозерное лесное мужичье кряжистое жило лесным промыслом. Валили лес, выпиливали доски да брусья, сплавляли весной по озерам и рекам… У пламенников своя была обительская лесопилка… Туда и ходил на работу Крутогоров в ясные розово-сизые зимние дни.
А по праздникам скрытники приходили к Крутогорову в башню, в гости. И уж не выведывали тайн друг у друга. Но трепетали у двери извечного попаляющим трепетом. И расходились в лунном зимнем свете благоговейные, с сердцами, полными ожиданий…
Только Козьма-скопец по-прежнему громил всех и вся, ни от кого ничего не ждал, клял криводушяиков…
В пургу и мороз блукал он, как и летом, по селам, неугомонный, страшный со своей верой. Испытывал черным огнем, казнил муками от духа, кудесничал…
* * *
Феофан, замурованный в лесном снежном скиту, не подавал голос о себе. Только крепкую хранил неизбывную думу, мучился муками смертными о дочери своей, несчастной, отверженной Марии, да… о себе думал думу Духа.Не слепцы ли духа ищут знаков самомучительств и света в откровениях звездных? Не из земли ли животворящей и подспудной, не из недр ли ее идет свет к звездам?
Ключ от звездной тайны подарил ему Крутогоров. Золотой ключ от зазвездий. И отверженец хранил этот ключ в бездонном колодце самоуглубления и извечного.
Покинули его все. Близкие — злыдотники. Жена — молчальница строгая: нет ему от нее пощады (да и не нужно). Только бы разгадал ее… Неонилу
— Вячеслав-чернец сманил куда-то. Кружились слепцы в дебрях, запутывали друг друга… Андрон-красносмертник, Власьиха — недужная, Стеша — сирота… Феофан ждал знака от сына.
Запутала-замучила искателей жизни — жизнь…
* * *
В светелке лесной, тесовой, большой и крепкой — жили трое: Поликарп, Мария и Людмила.Слепой Поликарп вязал рыбачьи сети на ощупь, да и за скотиной по двору ходил, корм ей задавал — не хуже зрячего. А дрова охаживал хлеще любого дровосека. И тропы лесные, зимние ведомы ему были. Старик-слепец веселился и славил единый, только ему зримый свет радости и жизни…
А девушки, за прялками да пяльцами, под вой вьюги и треск лесных морозов безумствовали о любви, о неутолимой ревности… Вместе ходили по лесным звериным тропам, вместе хлопотали по хозяйству, да и вышивали на пяльцах, и кружева вязали — вместе: мастерица, искусница была на вышивные Людмила, ну и Марию научила.
Душа в душу жили. Но ни одна из них за зиму не спросила у другой — кто ее возлюбленный.
Только Людмила как-то раз, в звездную ночь у окна, затихнув и понизив голос, спросила, будто у звезд:
— А Крутогоров… Правда ль, будто он тебе, Марья, брат нареченный?
КНИГА ВТОРАЯ. ИСТИНА ИЛИ ВЕЧНОСТЬ?
I
Звездноголубым обдавала Людмила сердце Крутогорова ураганом, словно дьявол, раскрывший синие бездны. И любовь ее была — как удар ножа, как яд и огонь. Пораженные ею, точно мором, корчились в ужасе старики, сгорали юноши. А Гедеонов жег, губил и осквернял все, что радовало Люду, — так люта была его зависть и ревность. Кровь, огонь и трупы оставались на путях любви Люды. Но душа ее была — словно Заряница.
В весеннем лесу кто-то нашептывал сказку земле, голубые_ навевал сны. Разбрасывал алые капли крови — цветы, светлые, как звезды, жемчуга рос и зажигал зори — неопалимые купины. А в ночном свете проходили, бросая сумрак, облака, запахи, смешанные с шумом. И падали, словно сорванные златоцветы, сизые зарницы. Полузабытая, как сон, приплывала лазурь. Обдавала землю пышной чарой. Долы были дики и обнаженны, а она в светлые наряжала их, в брачные одежды. Леса были пустынны и темны, а она озаряла их огнями цветов. Песнями птиц наполняла и гулом свежей зелени…
Над чистыми росами белый курился ладан. Багряный расцвет венчал с Крутогоровым — красным солнцем — Люду — синеокую Заряницу. Венец из лучей, усыпанный росными алмазами, надевал ей на голову, фиалковое ожерелье — на шею, запястья из диких роз — на руки и перстни лилий — на пальцы… И, шелковые расстилая перед ней ковры трав, шитые золотом анютиных глазок и серебром ромашек, пел ей хвалу голосами рощ и лесов…
А будто сердце, истекающее кровью, утренняя догорала над лазурью звезда. И искрились серебряные степи, заливаемые алым светом…
С распущенными, огненно-пышными волосами, в светлой, дикой лучевой порфире, неся синие бездны, шла Люда, — за нежными и жемчужными туманами, в голубой час ароматов, тишины и золотого сна, когда на темный изумруд листвы падали рубины огня, — по травам, белым от рос, в плавном кружась огневом плясе, рассыпая искры грозного солнечного смеха и горним опаляя огнем мир… А с нею горел и ликовал Крутогоров — красное солнце, светлый, огненный Бог…
До багряного, расточающего сизый огонь заката кружились и исходили страстью Крутогоров и Люда, землей повенчанные и рассветом лесным. Звездобурунным носились буюном-вихрем, давая волю всем бушевавшим в них демонам.
И вскрикивал он, держа ее на груди своей и не отрываясь от багряного ее крестообразного рта:
— Вот люба моя!..
И огненно стонала она — ликовала, обвиваясь вокруг него языками пламени:
— Вот любый мой!..
— Хто такой?.. — взметнул стогом серебряных волос старик, весь в белом ракитовом пуху, с челом, пересеченным темными глубокими шрамами.
А вместо глаз, выжженных раскаленным железом, у него жутко открывались под седыми густыми, нависшими, как лес, ресницами круглые черные провалы.
В пляске, хохоча и безумствуя, трясла его за плечи Люда.
— Я с любым пришла!.. С Крутогоровым!..
— Ты-ы?.. — откидывал лесовик голову, сверкая белыми, как снег, зубами. — Огонь мой!.. Людмила!.. Ты?..
И, широко раздвигая над черным провалами брови-космы, хохотал раскатисто-радостно:
— Эге-ге!.. Хо-хо!.. Крутогоров!.. Людмилу подцапал?.. Огня мово?.. Подойди ближе… Перекрутились ужо?.. В лесу?.. Радуйтесь!.. Веселитесь!.. Так-тось… Эх, што ж вы ето?.. Свадьбу сыграли, а мене ни гугу?.. Я б браги наварил!.. А теперь тюрей угостить?.. Людмила!.. Тюри!..
Но, не слыша ничего и не видя, впивалась Людмила в огневые губы Крутогорова, страстно сжимая черную его голову. Погружала синие свои бездны в его темно-светлые глаза:
— Любый мой!.. Радость-солнце!..
— Жонка моя!.. Песня моя!.. — стонал Крутогоров. В широком грозовом плясе носилась с Крутогоровым, сплетаяся, Люда по моленной, выгибая тонкий свой страстный стан…
И, залихватски приседая и пристукивая грушевым костылем с оправой из кованого серебра, ходил ходуном лесовик:
Горячей, горячей, горячей!..
Веселей, веселей, веселей!..
Веял седой пургой. Хохотал:
— Хо-хо! А и у меня жонка есть… Ненила!.. У Фофана отбил. Духиня евонная… А злыдота не дает житья… Крутигоров!.. Хо-хо!.. Сокрушим злыдоту!.. Сердцо! Тюрю-то, тюрю будешь есть?
Но и Крутогоров ничего не слышал и не помнил. Только пил страсть, бессмертный напиток из багряных, сладких Людиных губ.
— Да люблю ж я его!.. — вскрикивала Люда, извиваясь, как дьявол, и подскакивая к хохочущему, гордо закинувшему голову отцу. — Отец!.. Да люблю ж я Круто-горова!.. Али я такая счастливая?.. Али ты?..
— Хо!.. счастлива ты у меня, Людмила… — обнимал дочь пурговый лесовик. — Огонь мой!.. Люблю я с тобой Крутигорова… так-тось…
— Смучило меня счастье… — вздыхала томно, вскидывая золотые волны волос, Люда. — Нету моченьки…
А опомнившийся Крутогоров, глядя на того, кто правдив был, мудр и беззлобен, жил как Бог, не связывая себя ничем, ибо слеп был для того, чтобы брать жизнь такою, какою берут ее зрячие, — Крутогоров, безмерным ликуя ликованием, пел мудрого вешнего лесовика…
И звал его:
— Эй, лесовик-радовик!.. Вешний кудесник!.. Ты — радость!.. Красота!.. Я люблю тебя. Ты будешь встречать со мною духа!.. Весну!
Вея седой пургой, протягивал Поликарп к Крутого-рову руки:
— Ты не знаешь… А у меня-то радость!.. Марея-дева!.. Хо! Дух на ей будет сходить тожеть… А Фофан окрысился, душегуб, из-за ей!.. Рад я Мареи-деве, ой, рад!.. Крутигоров!.. Береги огня мово, Людмилу… целуйтесь тут!.. Так-тось… А я пойду к Нениле, к жонке моей… Ух!.. И рад же я!.. Ух! — ухал Поликарп, проходя в сени.
И, гремя грушевым посеребренным костылем о порог, вихрился ухарем и плясал:
Веселей, веселей, веселей!..
Горячей, горячей, горячей!..
В весеннем лесу кто-то нашептывал сказку земле, голубые_ навевал сны. Разбрасывал алые капли крови — цветы, светлые, как звезды, жемчуга рос и зажигал зори — неопалимые купины. А в ночном свете проходили, бросая сумрак, облака, запахи, смешанные с шумом. И падали, словно сорванные златоцветы, сизые зарницы. Полузабытая, как сон, приплывала лазурь. Обдавала землю пышной чарой. Долы были дики и обнаженны, а она в светлые наряжала их, в брачные одежды. Леса были пустынны и темны, а она озаряла их огнями цветов. Песнями птиц наполняла и гулом свежей зелени…
Над чистыми росами белый курился ладан. Багряный расцвет венчал с Крутогоровым — красным солнцем — Люду — синеокую Заряницу. Венец из лучей, усыпанный росными алмазами, надевал ей на голову, фиалковое ожерелье — на шею, запястья из диких роз — на руки и перстни лилий — на пальцы… И, шелковые расстилая перед ней ковры трав, шитые золотом анютиных глазок и серебром ромашек, пел ей хвалу голосами рощ и лесов…
А будто сердце, истекающее кровью, утренняя догорала над лазурью звезда. И искрились серебряные степи, заливаемые алым светом…
С распущенными, огненно-пышными волосами, в светлой, дикой лучевой порфире, неся синие бездны, шла Люда, — за нежными и жемчужными туманами, в голубой час ароматов, тишины и золотого сна, когда на темный изумруд листвы падали рубины огня, — по травам, белым от рос, в плавном кружась огневом плясе, рассыпая искры грозного солнечного смеха и горним опаляя огнем мир… А с нею горел и ликовал Крутогоров — красное солнце, светлый, огненный Бог…
До багряного, расточающего сизый огонь заката кружились и исходили страстью Крутогоров и Люда, землей повенчанные и рассветом лесным. Звездобурунным носились буюном-вихрем, давая волю всем бушевавшим в них демонам.
И вскрикивал он, держа ее на груди своей и не отрываясь от багряного ее крестообразного рта:
— Вот люба моя!..
И огненно стонала она — ликовала, обвиваясь вокруг него языками пламени:
— Вот любый мой!..
* * *
А когда подошла голубая росистая мгла вечера — они ушли в лесную моленную, что над озером. Там встретил, вея мхом и полынью, седой, взрезанный глубокими морщинами слепец-лесовик, отец Люды.— Хто такой?.. — взметнул стогом серебряных волос старик, весь в белом ракитовом пуху, с челом, пересеченным темными глубокими шрамами.
А вместо глаз, выжженных раскаленным железом, у него жутко открывались под седыми густыми, нависшими, как лес, ресницами круглые черные провалы.
В пляске, хохоча и безумствуя, трясла его за плечи Люда.
— Я с любым пришла!.. С Крутогоровым!..
— Ты-ы?.. — откидывал лесовик голову, сверкая белыми, как снег, зубами. — Огонь мой!.. Людмила!.. Ты?..
И, широко раздвигая над черным провалами брови-космы, хохотал раскатисто-радостно:
— Эге-ге!.. Хо-хо!.. Крутогоров!.. Людмилу подцапал?.. Огня мово?.. Подойди ближе… Перекрутились ужо?.. В лесу?.. Радуйтесь!.. Веселитесь!.. Так-тось… Эх, што ж вы ето?.. Свадьбу сыграли, а мене ни гугу?.. Я б браги наварил!.. А теперь тюрей угостить?.. Людмила!.. Тюри!..
Но, не слыша ничего и не видя, впивалась Людмила в огневые губы Крутогорова, страстно сжимая черную его голову. Погружала синие свои бездны в его темно-светлые глаза:
— Любый мой!.. Радость-солнце!..
— Жонка моя!.. Песня моя!.. — стонал Крутогоров. В широком грозовом плясе носилась с Крутогоровым, сплетаяся, Люда по моленной, выгибая тонкий свой страстный стан…
И, залихватски приседая и пристукивая грушевым костылем с оправой из кованого серебра, ходил ходуном лесовик:
Горячей, горячей, горячей!..
Веселей, веселей, веселей!..
Веял седой пургой. Хохотал:
— Хо-хо! А и у меня жонка есть… Ненила!.. У Фофана отбил. Духиня евонная… А злыдота не дает житья… Крутигоров!.. Хо-хо!.. Сокрушим злыдоту!.. Сердцо! Тюрю-то, тюрю будешь есть?
Но и Крутогоров ничего не слышал и не помнил. Только пил страсть, бессмертный напиток из багряных, сладких Людиных губ.
— Да люблю ж я его!.. — вскрикивала Люда, извиваясь, как дьявол, и подскакивая к хохочущему, гордо закинувшему голову отцу. — Отец!.. Да люблю ж я Круто-горова!.. Али я такая счастливая?.. Али ты?..
— Хо!.. счастлива ты у меня, Людмила… — обнимал дочь пурговый лесовик. — Огонь мой!.. Люблю я с тобой Крутигорова… так-тось…
— Смучило меня счастье… — вздыхала томно, вскидывая золотые волны волос, Люда. — Нету моченьки…
А опомнившийся Крутогоров, глядя на того, кто правдив был, мудр и беззлобен, жил как Бог, не связывая себя ничем, ибо слеп был для того, чтобы брать жизнь такою, какою берут ее зрячие, — Крутогоров, безмерным ликуя ликованием, пел мудрого вешнего лесовика…
И звал его:
— Эй, лесовик-радовик!.. Вешний кудесник!.. Ты — радость!.. Красота!.. Я люблю тебя. Ты будешь встречать со мною духа!.. Весну!
Вея седой пургой, протягивал Поликарп к Крутого-рову руки:
— Ты не знаешь… А у меня-то радость!.. Марея-дева!.. Хо! Дух на ей будет сходить тожеть… А Фофан окрысился, душегуб, из-за ей!.. Рад я Мареи-деве, ой, рад!.. Крутигоров!.. Береги огня мово, Людмилу… целуйтесь тут!.. Так-тось… А я пойду к Нениле, к жонке моей… Ух!.. И рад же я!.. Ух! — ухал Поликарп, проходя в сени.
И, гремя грушевым посеребренным костылем о порог, вихрился ухарем и плясал:
Веселей, веселей, веселей!..
Горячей, горячей, горячей!..
* * *
В узкие темные слюдяные окна красные били мечи заката. И в сумраке вечера Крутогоров и Люда, люто носясь по моленной, исходили лесной, непочатой страстью.
II
В обитель Пламени смятенные души приносили огонь чистых сердец и гнев. Дыхание бурь близилось. Крутогоров, в дикие уйдя леса, пил хмель любви, радости и солнца. Не унимаясь, мучила его исступленно, жгла безднами своими и знойными, кровавыми ласками Люда.
Долгий вскинул Крутогоров солнечный взгляд свой на девушку в черном, молвил нежно:
— Ах, уж это мое сердце… Кто ты? Грустно и медленно подняла девушка серые непонятные глаза. Уронила упавшим голосом:
— Ты любишь… ее.
— Да, — сказал Крутогоров.
— Она… колдунья… — с ужасом прошептала девушка.
Шире раскрыла зрачки. Положила на плечи Крутогорову нежные белые руки, вздохнув, поникла горько:
— Я тебя… ждала. Я тебе молилась…. Мне ничего не нужно… я хочу только молиться… тебе.
— Кто ты?.. — шевелил красные ее волосы Крутогоров. — Ах, мое сердце… Ах, счастье…
— Милый!.. Ми-лый!.. Люблю… Люблю. Из-за хвои, пошатываясь, пьяная от лесов, страсти и бурь, с низко опущенной в короне русых волос головой, жуткая вышла Люда. Подошла к Крутогорову вплотную.
— Со мной шутки плохи… — скосила она на него синие недобрые глаза.
А девушка в черном, уходя, вскрикивала:
— Не забуду!.. Нежный… Люблю… А-ах, люблю-ю…
— Кто же ты? — спрашивал ее Крутогоров.
И вздыхал, провожая ее тайным взглядом любви.
Люда уловила взгляд. Прокляла Крутогорова, канув в глухую мглу.
В ночи искал Крутогоров Люду. И не находил. А за ним загадочная бродила девушка в черном.
В саду роз, в душистом росном шуме, гибкая тонкая девушка шестнадцати лет, в коротком черном платье, упав в траву, звонким заливалась трепетным смехом… Страстно откинув назад голову, так, что из алмазного ее ожерелья сыпались искры, вскрикивала вкрадчиво перед Крутогоровым:
— Ну и напасть!.. За что несчастье такое на меня — любовь?..
А купающиеся в серебряной росе белые и темно-алые розы, хрупкие бледные лилии и желтые, с золотистой пылью тюльпаны осторожно дотрагивались до стройных ее открытых ног, розового горячего лица, тонких нежных рук. Но девушка знала, что даже цветы и травы влюблены в жуткую ее, немилосердную красоту. Знала, что платье у нее — по колена, ноги открыты, стройны и горячи, грудь атласиста, знойна и туга. Перед ней ведь возлюбленный ее! Как же ей не быть прекрасной?
Шелестели лепестки. Вздыхал томно сад. А девушка в черном, к странным голосам сада прислушиваясь, шептала вдохновенно и страстно прильнувшими к дрогнувшей руке Крутогорова сладкими нежными устами:
* * *
Как-то неведомая встретила Крутогорова под хвойными сводами девушка в черном. Вплотную к нему подойдя, воткнула за пояс ему белые росные цветы, разливавшие густой аромат…Долгий вскинул Крутогоров солнечный взгляд свой на девушку в черном, молвил нежно:
— Ах, уж это мое сердце… Кто ты? Грустно и медленно подняла девушка серые непонятные глаза. Уронила упавшим голосом:
— Ты любишь… ее.
— Да, — сказал Крутогоров.
— Она… колдунья… — с ужасом прошептала девушка.
Шире раскрыла зрачки. Положила на плечи Крутогорову нежные белые руки, вздохнув, поникла горько:
— Я тебя… ждала. Я тебе молилась…. Мне ничего не нужно… я хочу только молиться… тебе.
— Кто ты?.. — шевелил красные ее волосы Крутогоров. — Ах, мое сердце… Ах, счастье…
— Милый!.. Ми-лый!.. Люблю… Люблю. Из-за хвои, пошатываясь, пьяная от лесов, страсти и бурь, с низко опущенной в короне русых волос головой, жуткая вышла Люда. Подошла к Крутогорову вплотную.
— Со мной шутки плохи… — скосила она на него синие недобрые глаза.
А девушка в черном, уходя, вскрикивала:
— Не забуду!.. Нежный… Люблю… А-ах, люблю-ю…
— Кто же ты? — спрашивал ее Крутогоров.
И вздыхал, провожая ее тайным взглядом любви.
Люда уловила взгляд. Прокляла Крутогорова, канув в глухую мглу.
В ночи искал Крутогоров Люду. И не находил. А за ним загадочная бродила девушка в черном.
* * *
Падали ночные росы. За башней голубые доцветали росистые зори. Ладаном дымились ароматы сада роз.В саду роз, в душистом росном шуме, гибкая тонкая девушка шестнадцати лет, в коротком черном платье, упав в траву, звонким заливалась трепетным смехом… Страстно откинув назад голову, так, что из алмазного ее ожерелья сыпались искры, вскрикивала вкрадчиво перед Крутогоровым:
— Ну и напасть!.. За что несчастье такое на меня — любовь?..
А купающиеся в серебряной росе белые и темно-алые розы, хрупкие бледные лилии и желтые, с золотистой пылью тюльпаны осторожно дотрагивались до стройных ее открытых ног, розового горячего лица, тонких нежных рук. Но девушка знала, что даже цветы и травы влюблены в жуткую ее, немилосердную красоту. Знала, что платье у нее — по колена, ноги открыты, стройны и горячи, грудь атласиста, знойна и туга. Перед ней ведь возлюбленный ее! Как же ей не быть прекрасной?
Шелестели лепестки. Вздыхал томно сад. А девушка в черном, к странным голосам сада прислушиваясь, шептала вдохновенно и страстно прильнувшими к дрогнувшей руке Крутогорова сладкими нежными устами: