Оглушенный кулаком, зашатавшись, грохнулся Ошарин на колени, под ноги тесной беспощадной толпы, закатив глаза под лоб…
   Мужики и рабочие — двинулись дальше. От серого дворца сквозь толпу, давя стариков, мчались автомобили.
   В последнем, черном автомобиле сидела Тамара с женщиной в черном. За зеркальным окном Крутогоров увидел, как, на миг, на один только миг, взглянула на него Тамара… И отшатнулась.
   Над вспененными, ярыми волнами бурый расстилался, едкий густой дым от пожаров. По мостам и улицам грохотали, несясь во весь дух, пожарные, конные жандармы, гудели мчащиеся автомобили оголтелых, обезумевших, мятущихся в предсмертной нуде ехидн.
   За городом, светлую грянув, вольную лесную песню, шумными ликующими хороводами ушли землеробы и рабочие к цветным полям и лесам, к красному солнцу и синим далям…
   Те, что остались в Старгороде, — были мертвецы.

КНИГА ПЯТАЯ. СВЕТЛЫЙ ГРАД

I

   За темными лесами, за синими реками, по залитому желтым солнцем зеленому полю, разбрасывая цветы алые и бело-розовые и голубому ветру отдаваясь страстно, красным неслась огневая Люда вихрем в шелках и алмазах. Обдавала беглого, помешанного Гедеонова синими глазами-безднами, жгла:
   — Ты — чудище!.. Ты — страхота!.. Как ты смеешь любить?.. Убей себя — не страши белый свет!.. Ой!.. Скорей убивай себя!..
   Но глядел на нее Гедеонов ненасытимо в упор и ненавистно, простирал костлявые руки, задыхаясь.
   — Подойди. Змея!.. А то убью. Подойди! Люда, склонив голову в золотой короной волос и перебирая цветы нежными пальцами, шире раскрывала синие бездны, таящие смерть.
   — Ой! Кто гаже тебя?.. Никто. Ты же гадок!.. Бросала цветы и шла — куда? За темные леса, за синие реки…
   Но, обернувшись, вскрикивала издали Люда страстно и больно:
   — Ой! Проклятый!.. Как же ты еще живешь на свете?..
   Извиваясь, звенела коротким ножом. Неслась над цветами, красным вея шелком-вихрем, губя и сожигая лепестки…
   В душном лесу настигла Гедеонова-Люда. Взмахнув ножом, ударила его в грудь, взвилась кровавым, слепым буруном, закрыла лицо руками и дико зарыдала…
* * *
   По полям и лесам шли светлыми хороводами пламенники, чистые сердцем сыны земли.
   За озером стоял потайной молчальницын скит. Туда пошел Крутогоров, солнце неся, радость, волю, последнее свое откровение огня.
   В овраге, выжженном суховеем, коптила, словно черная язва, на пути фабрика. Душная каменная клеть стен оковывала приземистые закуравленные лачуги рабочих неумолимо, как судьба. Острые трубы выхаркивали в небо смрад. Ахали и гудели машины, дрожала поруганная земля…
   Тревожные из-под каменных глыб-стен выползали закоптелые люди. Подымались на лесные холмы. Шли за Крутогоровым.
   И в гористом поле, в ярком желтом золоте солнца, — закоптелые, не видевшие за работой света белого, труженики, в радостной пляске, шумно ликовали:
   — Воля!.. Здравствуй!.. Радость!
   Но из кучи бродяг выполз вдруг на костылях куцый курносый горбун с гнойными красными глазами. Подступил лихо к Крутогорову.
   — Эй ты!.. Как тебя!.. Баб я люблю, как мед, вот што! Без бабы дня не проживу! Хорошо это, по-вашему? Вы, хлысты, тоже любите баб — хе-хе!
   Синее трупное лицо горбуна осклабилось; из гнилого вонючего рта забила желтая пена…
   Подошел востроглазый какой-то, с острой редкой бородой оборванец. Подмигнул ехидно.
   — Слушка прошла, будто вы город тайком сожгли…Гм… Сволочи! Ведь в городе только и жисть настоящая! В трак-тир зайдешь, в святое место к девчонкам заглянешь… Театры, вечера… А в деревне — какое тебе удовольствие?.. Даже публичного дома нету… У нас вот в посаде и то лучше… Эх, и когда я ето переберусь в город!.. Сволочи и есть.
   Ясным окинул Крутогоров взглядом толпу. Поднял светлый голос:
   — Где же воля?.. Солнце?.. Где радость?.. Братья мои! Кто хочет солнца?.. За мной. В Светлый Град!..
   Но толпа бродяг, странно и подозрительно утихнув, вернулась в овраг.
   А оборванец с вострыми глазами, редкой бородкой, на цыпочках семеня за Крутогоровым, ушедшим в цветную даль, лебезил вкрадчиво:
   — Все проходит!.. Не проходит только человек, так сказать… который поднялся над уровнем… Ведь пророки и святые не из-за ближних сгорали на кострах… гибли в темницах и пещерах… А так сказать, чтоб потом восславили их… Себя, свою славу они любили… Из-за этого и шли на костры… Отчего бы и нам не возвыситься над проклятой чернью?.. А? Ты пророк… Гм… И обо мне писали бы в газетах… А?
   Но Крутогоров молча шел. И оборванец, отстав, уже клял его в отчаянье и поносил. Да в душе солнцебога чистая цвела радость и небывалым, нетленным светом горело незаходящее солнце Града…
* * *
   Ночевал Крутогоров в заброшенной лесной избушке дровосеков. А назавтра, встав рано, вышел уже в день иными путями, чтоб в великом самоуглублении приготовиться к встрече великого Пламенного Града духа…
   Утро пело…
   Голубым цветоносным пламенем искрились лазоревые леса, степи. В горячем золоте света свежие купались сады; словно кадила, дымились голубые луга, светящие цветами, будто каменьями огнеметными. Даль тонула в алом тумане…
   Под лесным селом, в облитом белыми лучами солнечном березняке, праздновали русалий день. Мужики, бабы, девушки в яркобурунных хороводах вихрились по травам.
   В солнечный березняк вошел Крутогоров в белых одеждах. Хороводы, радостно и ликующе осыпав его пучками васильков и анютиных глазок, пели:
 
Радуйся, солнце красное!
Радуйся, воля вольная!
Радуйся, радость светлая!
Он, радуйся, царь наш!
Святи небу-землю!
 
   Крепко обнимали Крутогорова мужики. Целовались с ним неотнимно.
   — Не репеньтесь!.. Сами с усами, — выскочил вдруг из-за кустов, хорохорясь, неизвестно откуда забредший, щуплый жиган. — Эшь, взъерепенились, черти сиволапые. Мы… интеллигенты… И то молчим… ждем до поры — до времени!.. А вы — вон чего захотели? Власти!..
   — Мы не власти хотим, — бросил Крутогоров, полуобернувшись к нему. — Но солнца, совершенств. Ведь и Бог жил в солнечной пустыне… И принял лютую казнь… как проклятый… — за солнце совершенств.
   — То есть… какой же это Бог… Гм… — хмыкал востроглазый, скрываясь в кустах.
   В ярких ветвях мелькнула, пряча под черным платком лицо, девушка.
   Грозно и долго воззрилась на Крутогорова из-за хоровода, качая упругими, отливающими вороненым серебром кольцами волос.
   — Скажи, чем я тебя огорчил? — светлой улыбкой встретил взгляд ее Крутогоров.
   — Ах!.. Братцы мои!.. — взметнулась она. — Кляните его!..
   Опустила суровое, загорелое лицо, до бровей скрытое монашеской скуфьей… Упругие кольца волос закачались над алыми щеками…
   Вздрогнул Крутогоров, узнав Марию…
   Отошел за яркие ветви, к стволу, обливаемому солнцем. Ждал, не выйдет ли из-за берез мученица.
   Но ее уже не было в солнечном березняке.
   В горячем голубом свете метались, как в бреду, серебряные листья. Звенели, лили хрустальную струю. С горы в огненно-белую даль лазурного полдня глядели хороводы, и радовались животворящему свету, и пели светлые русальи песни…
* * *
   Земля цвела золотыми цветами, шептала-бредила: будь песнопевцем-поэтом.
   Пела земля: перед тобою склонились миры и царства, ибо покорил ты все, что доступно взору. Как небо, безмерна власть твоя. Цари покоренных тобою царств служат тебе в сердцах. И прекраснейшие из жен коленопреклоненно и трепетно ждут, когда осчастливишь ты их взглядом властителя миров…
   Но ты отвергни власть над мирами. Ибо не тот велик, кто покорил миры и властвует над сердцами, но тот, кто, горя и сгорая на костре жизни, постиг ликующе радость и вздох солнца, язык звезд и цветов, сердце земли и поет одиноко и недоступно…
   Здесь — песнь огня: пел ее Крутогоров.

II

   Белый аромат обдавал сердце сладким холодом, бил в голову, что крепкое вино. Над синим озером, шатая спутанные косы гибких ночных ив, шумел ветер. Переплескивались о чем-то с волнами шептуны-камыши. Цветистые горные травы дымились, словно жертвенники, и качались на стеблях вещие птицы.
   За озером дымные леса смешивались с златоцветной, бросившей сумрак под вершины берез ночью. Молчальницын скит маячил из темной дальней хвои. Нежной манил к себе майной.
   Из-за лесов, цепляясь за ветви шумящих ив, темные плыли, нежные малиновые звоны. Расстилались по горным лугам. А за серебряными звонами катились, перекликаясь и тая, светлые, жемчужные россыпи волн…
   Когда вошел Крутогоров в лесную глушь, его обдало, свежим крепким ароматом ладана и цветов. Под ноги ему, теряясь в ночной зелени, упал бледный свет: за старыми дуплистыми липами прошла с Зажженной свечой в руке монахиня в черной длинной рясе.
   Лесные цветы распускались под росой, и, словно херувимский ладан, курился их аромат, острый и крепкий, как вино, росная свежая земля, с горьким запахом смолы и березняка смешиваясь, веяла холодом и укропом. В зеленом сумраке пряный бродил, хмельной туман. Впитывая влагу рос, разбухали в сыром тепле ростки. За оградой сумно колыхалось глубокое темное озеро, и звезды упорно выплывали из него, качаясь на волнах.
   Над склоном берега смутным призраком подымалась воздушная; каменная, обвитая хмелем паперть, в ветвях берез и черешен, облитых светом синих хрустальных лампад.
* * *
   В молчальницын скит не смел никто и ступить ногой, боясь небесной кары. О приходящих и недугующих и жаждущих мановения прорицала молчальница на паперти — знаками, через приближенную послушницу. Жизнь свою она проводила в вечной молитве. По ее молчаливому предстательству Сущий щадил мир.
   Но она поклялась не говорить на земле не только с людьми, но и с Сущим.
   Толпы паломников стекались к ней, подобно горным истокам, жаждущим слиться с рекою. И каждый находил у ней утешение, радость, свет, ибо иные, неведомые миры открыты были ей и ясна ей была книга судеб.
   По ограде, сплетаясь в венки, спускались валы дикого виноградника. Вещая ночь одурманивала Крутогорова, околдовывала. И глаза бездны глядели на него: идти иди не идти?
   За обрывом плескались волны. Из тростников выплывали лебеди. Шумно били крыльями о темные волны, таинственно кого-то клича из синего далека. А с волнами сплетались цветы и звезды. И неведомые ночные зовы взрывали душу — пели: иди!
   О цветах лесных, о загадочной жизни лебедей грезил Крутогоров. И свежая земля поила его росной грудью…
   Тек рокот волн под белоснежными лебедиными крыльями. Вздыхал протяжно лес.
   Крутогоров пошел к скиту.
* * *
   Из сумрака, озираясь, выплыла все та же монахиня. Остановилась на дорожке, как вкопанная, увидев Крутогорова. Низко-низко опустила голову, прижав к щеке пальцы сомкнутых, смутно белеющих в сумраке рук. Проронила тихо:
   — Иди назад… Не знаешь разве? Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.
   И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:
   — Это ты!
   — Уйди.
   — Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.
   — Не уйдешь? — странно, вызывающе подняла голову Мария.
   И поникла горько:
   — Все на меня!.. На кого Бор, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне — самый родной человек на свете был… А теперь…
   Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее, высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.
   Молча упал перед ней Крутогоров. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы.
   — Я слышу зов ночи!
   Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавшие ее ноги.
   А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос, грозно дрожал и глухо:
   — Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты… — стиснула она горячими руками раскрытую его голову. — Ты… Одна я на свете…
   Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже ее зрачков темных — он их знал. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом, отошла прочь.
   Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:
   — Одна я на свете…
   Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:
   — Я схожу с ума. И пошла по дорожке к озеру. Но, вернувшись, с склоненной головой обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела.
   — Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?
   — Люди.
   В глухом темном ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:
   — Одна я!..
   Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:
   — А Светлый Град?
   — Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..
   — Я зову пить вино новое — как и Он. Вино совершенств.
   Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:
   — Я помолюсь за тебя…
   Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…
   Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.
   — А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.
* * *
   С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Гулко и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.
   Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:
   — Я поведу их в Светлый Град!
   Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.
   Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.
   В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.
   В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.
   Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.
   Кто-то отворил белую дверь.
   Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Марьина тела, обомлел. Замер.
   — Кто тут?
   — Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!
   — Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..
   Как Бог, властно и безраздельно Крутогоров замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: от Марии веяло огнем, и ландышами, и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как это он не знал раньше? — чёрная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…
   — Она… твоя… род-ная сестра-а!… - глухо поперхнулась смертно-черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестом смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.
   За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада. В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.
   — Пр-окли-на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!.. С Феофаном — духом низин — кляну!..
   Странная подошла и грозная тишина.
   И, тишине прислушиваясь, недвижным глядела, слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…
   На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…
   — А… а… а… — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.
   Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой, мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.
   Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударила о ствол головой. И распласталась на земле бездыханным трупом…
   По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.
   Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.
   Внутрь же скита так и не заглянул.

III

   В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга пленники, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…
   Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михаиле, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.
   В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер, и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?
   В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михаиле, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.
   Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.
   И ушли смельчаки ни с чем.
   А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шалтали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь во дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.
   Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого недоставало глаза, у кого — носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. За то и замыкали ее во дворце на ключ.
   Но в полночь, под хохот сов и шабаш нечисти на тысячелетнем дубу, замки во дворце отмыкались как бы по щучьему велению. И неведомую власть над душами получала волшебница, и шла губить, кого ни попадя, в леса Люда.
* * *
   А по дебрям и лесам, бросив пламенников, бродил обгоревший, помутившийся Никола. Искал Люду. И не находил.
   Уже под Знаменским дошла до него молва о загадочной и лютой красаве. Неладное что-то почуял Никола. Собрав мужиков, ночью двинулся на избушку попа облавой.
   Когда, выломав дверь, ввалились в хибарку мужики, их обдало затхлым, пыльным духом нежити. Тубареты, столы, полки, шкафы и углы заволакивал едкий, как яд, дым ересных трав. В облупленном красном углу, где прежде была божница с тремя ярусами икон, теперь висели чуть видные старые запсиневевшие картины: праматерь Ева, нагая, с сердцем, прободенным острыми мечами, и братоубийца Каин. Перед картинами коптила сальная свеча. Но в хате было темно и жутко.
   Никола, обшарив перегородки и углы, никого, не нашел. Мужики, матюкаясь и харкая на треножник с потухшим колдовским куревом, вывалили уже было из поповской избушки. Но вдруг в сенях, под рундуком, затрещало что-то, закряхтело. Никола поднял фонарь. Из-под рундука, закоптелый и запыленный, лез поп… Только по желтой, облезлой голове можно было узнать его: лицо было закрыто брахлом.
   — Ну-ко, поп-батько… Держи полы! — встряхнули его мужики.
   — В закроме он, в закроме… — дико озирался поп. — Держите его!.. Не уйти мне от него…
   Оборвал крючки поддевки, раскрывая рыжую свою волосатую грудь и впиваясь в нее когтями.
   — Тут он сидел. А теперь… А-а-а!.. — завыл поп, тараща безумные глаза на мужиков. — И вы, знать, им подосланы?.. Ну, решите меня! Я погубил свет… Нате мое сердце! Глядите, что там есть… О-ох! Некуда деться мне от него…
   — Га!.. Все кровопивство! — загремел смятенный, опаленный Никола. — Кто это он? — Говори, что тут завелось — в этом проклятом гнезде?.. Кого ты загубил?.. Га! а какая красава ворожит тут у вас? Держись, чертово семя…
   Откинул брахло поп. Забегал по сеням, колясь сумасшедшими белесыми зрачками.
   — Он тут… О-ох, избавительница, Владычица! Приди! Укроти его! Он меня забирать пришел…
   — Не Людмила — звать ее?.. — пытал Никола попа, и голова его мутилась. — Га! я ее еще в городе… видал… Разрядили ее ехидны! В шелк… А теперь… загнали вас сюда?.. Все кровопивство!.. Эй, отвечай, коли… Где Людмила?
   Но поп вдруг, перекрестившись широко, упал посреди сеней на колени:
   — Перед ним ответ буду держать!.. Благословен грядый! А ты — отыди от меня, чистый… Казнить меня пришел?! Судить? Недостоин! Ибо чист! Отыди! Последний день мой…
   Грозно как-то и глухо притих Никола.
   — Га! — сжал он крепкие кулаки. — Кого решать?.. Кого крушить?.. Кру-ши-ить! Эй!.. Не умру я так… отплачу!.. И ей… змее… И… все-м!.. Поп тут не виноват… Га! У кого рука не дрогнет? Востри топор! А попа — к черту! Бросьте его.
   Мужики вбросили попа в хату. Сами же, высыпав на двор, пропали в высоком непролазном бурьяне.
* * *
   Но попу зловещее запало в башку, грозное: мужики были присланы им, чтобы напомнить попу о последнем часе исповеди и смерти…
   Тайком, скрытыми тропами пробрался поп к церкви. Сорвал с двери печать. Достал в ризнице, за входом, облачение и, пройдя в предел, распластался перед престолом в смертном страхе. Завыл протяжно и кроваво…
   Была в вое попа боль, неизбывная и нескончаемая, и извечная нечеловеческая тоска…
   Головы поднять поп не посмел перед престолом. Ничком, закрыв глаза и сердце, пополз на локтях в притвор…
   Перед рассветом зловеще и гулко загудел окрест старый знаменский колокол.
   Православники, необычным удивленные звоном, тревожные и полусонные, шли, наспех одевшись, садами в церковь.
   Из узких решетчатых окон красные падали, сумные огни под черные купы каштанов и яблонь, налитых спелым золотом.
   В церкви зажженные лампады и свечи были уже перевиты травою и поздними цветами. Провославники, радуясь, что запретная печать с храма снята, и в нем впервые за год будет отслужена обедня, будут исповеданы и приобщены верующие тайнам — страстно молились и огненно, пав перед запыленными кивотами ниц…
   В алтаре, смертельно-бледный, безумный и шатающийся, с перекошенным, орошенным кровавой пеной ртом, с пустыми, белыми, расширенными до последнего предела глазами, глухо и страшно правил поп раннюю обедню. Окуривал себя ладаном. Посылал отравленные, безумные возгласы, безнадежно и мертво опустив облезлую сплющенную голову и не посмев взглянуть на запрестольный строгий лик Саваофа…
   Увидели Православники в ладанном дыму несчастного своего попа, поруганного и отверженного. И темный охватил их и немой ужас. Полоненные зловещим, взвахла-ченные и кряжистые, не знали они, за кем следить: за попом или за собою? Не шевелясь, притаив дух, ждали, что будет… Страшного ждали чего-то, небывалого.
   А поп брякал кадилом и гнусил. Тело его в похоронной черной ризе тряслось и коченело. Белые глаза глядели не мигая, пусто и мертво. Язык ломала судорога;
   голос обрывался и глох. Знал поп, что за ним следит он. Знал и торопился, как бы не опоздать с исповедью. И, выйдя мертвым призрачным шагом на амвон, лицом к лицу с паствой, горько заплакал:
   — Кай-тесь!.. Все!.. В последний раз!.. Родные мои… Всколыхнувшаяся толпа, рыдая, загудела:
   — Прости-и!.. Кормилец ты на-ш…
   С поднятым крестом и Евангелием, в черной епитрахили, исповедовал паству расстрига грозно и гневно, как власть и благодать имеющий. Лицо его было страшно, как смерть. Когда утихли крики и слезы исповеди, поп благословил и простил павшее ниц, сокрушенное мужичье:
   — Аз, недостойный иерей… властию, мне данной… прощаю и разрешаю.
   Перед причастием вышел поп из алтаря на середину церкви ни жив ни мертв, спотыкаясь. В свете смертного часа безумный поднял на оцепившую его толпу взгляд. Но не вынес живых человеческих глаз и, пав ниц, завыл истошным воем:
   — Прости-те!.. Погубил я… свет… Убил церковь — святую… Уби-ил! У-у…
   Дрогнула рыдающая толпа:
   — Бо-г простит… Прощаем и мы… Ты… не виноват…
   — О-ох!.. Тошно!.. Земля не носит!..
   Поднявшись, костлявым плечом раздвигая толпу, проковылял поп в алтарь. Тряскими руками взял чашу с престола. С трепетом, в холодном, немом ужасе, убитый кротостью простой чистой души, ее любовью, что вмещает и отверженных, прочитал поломанным косным языком предпричастную молитву…
   И причастил верующих тайнам.
   Когда, вернувшись с чашей в алтарь, воздел поп руки и сердце горе, моля Сущего о прощении перед концом и воссылая благодарственную песнь за чудо очищения тайнами, — кто-то неведомый подал клич: иди.