В горле у Алексашки защекотало что-то, сердце забилось с тревожной, сладкой радостью, будто ему предназначался и медальончик этот, и локон. За письма взялся - там ещё чуднее: к Кенигсеку писала Анна, писала откровенно, без стыда, как к своему любовнику. Такие посланнику напоминала эпизоды, что Алексашка даже ерзал на стуле, ухмылялся, по-козлиному мычал. Прочтя все письма, откинулся на спинку стула, стал думать:
   "Дать или не дать их Шведу? Со стороны одной, он может мне и не простить того, что я оказался посвященным в тайну измены его возлюбленной. С другой же, может, и поблагодарит за то, что на измену глаза открыл. Но всего важнее, - с истомой сердечной думал Алексашка, - всего важнее Шведа уколоть, показать ему, что и царские особы на рога имеют право..."
   Это соображение пересилило прочие доводы рассудка, и вернувшись в пиршественную залу, где многие из гостей уже лежали под столом, другие же, допившись до самой крайности, о чем-то спорили невнятно, а третьи пытались плясать без музыкантов, под собственный напев, Данилыч, видя, что Лже-Петр довольно трезв и смотрит на царящее в зале безобразие и свинство с каким-то злорадным умилением, точно наслаждается унизительным состоянием своих гостей, подсел к нему и тихо так сказал:
   - А Кениксек-то, посол саксонский, того... помер...
   - Как помер? - повернулся к Алексашке Лже-Петр. - Еще три часа назад здесь сидел, рейнское дул, что шумница* заядлый.
   - Ну вот, а как домой пошел, так с мосточка в ручеек - бултых, да и захлебнулся. Нашли при нем бумаги... свойства весьма занимательного.
   - Политические, что ль, тайная переписка с Августом? - насупился Лже-Петр, пугаясь измены со стороны союзника.
   - Не с Августом, с другой особой, тебя, мин херц, касаются весьма те письма...
   - Где они? - вскинулся, подскакивая на стуле, "швед".
   - А у меня на квартире. Я как губернатор не мог не поинтересоваться.
   - Все верно! Тотчас к тебе идем!
   Лже-Петр при зажженных свечах долго вчитывался в письма, писанные по-немецки, разглядывал портрет любимой и не говорил ни слова, но Алексашка видел, как дрожали его пальцы, как дергалась щека, - Лже-Петр так натурально в роль царя Петра вошел, что судорога, которую он прежде произвольно вызывал, теперь являлась на его лице сама, все
   * Шумница - пьяница. - Прим. автора.
   чаще, все выразительней, так, что было не унять её. Данилыч, тайно самозванца ненавидевший, страдавший даже от того, что надобно служить, лебезить перед самозванцем, сейчас торжествовал.
   - Вот су-у-у-ка, - тихо, протяжно промолвил наконец Лже-Петр, прикрывая лицо руками. - Она меня, царя, отвергла... победителя!
   - Да брось ты, экселенц! - махнул рукою Алексашка, желая казаться великодушным. - Все они - чуть погладь по спинке, так сразу хвостики и поднимают...
   Но Лже-Петр, не слушая, с остекленевшими, мертвыми глазами, медленно вставал со стула, а поднявшись, руки воздевая к потолку, закричал визгливо, долго, страшно:
   - В монасты-ы-ырь!! Навечно-о-о! К Авдотье-е-е! На плаху-у-у-у!
   И вдруг, рухнув на Алексашкину кровать, зарыдал, захлюпал, застонал, и бился в рыданиях, не переставая, наверно, с полчаса...
   Лже-Петр с несколькими полками входил в Москву торжественно шестого декабря. Снег лежал на крышах и на мостовых - пришлось расчищать дорогу. Воздвигли арку триумфальную с девизом на латинском, мало кому понятном языке. Было морозно, но Лже-Петр шел без шляпы, с обнаженной шпагой. Народ приветствовал его, и Лже-Петру казалось, что если б не история с Кенигсеком и Монс, то не было бы сейчас счастливей человека на земле. Про себя же, видя ликование народа, он думал:
   "Ну, и кто же теперь осмелится называть меня Антихристом? Я воевал за российский интерес, я сам мог быть убит, покалечен, теперь же я любимый русским народом государь, и пусть радость торжества уменьшит мои страдания..."
   К большому каменному дому Монс, выстроенному на казенные деньги в виде итальянского палаццо, Лже-Петр подъехал в карете, без Меншикова, лишь в сопровождении шести драгун. Как видно, его уж ждали. Дверь распахнулась сразу, едва его нога коснулась очищенной от снега мостовой перед крыльцом. Медленными тяжелыми шагами прошел он сени, где низко кланялась ему старуха, мать Анны. Петр не ответил на поклоны, только походя спросил:
   - Где Анхен?
   - В своей спальне, наверху, великий государь! - все кланялась старуха, улыбаясь.
   Петр поднялся. В спальне, в которой немало он провел ночей, к нему на шею бросилась та, что ещё недавно была возлюбленной. Похорошела. Немного располнела, что Анне было и к лицу. Петр молча и решительно отстранил объятие. Сел за стол. Из кармана вынул пачку писем, стукнул о столешницу медальоном, проговорил, глядя Анне в лицо холодным взглядом:
   - Господин Кенигсек, вам известный, почить изволил в Бозе - пьяный утонул. Перед кончиной просил меня передать вам сии подарки. Здесь портрет ваш с волосами да и цидульки, вами писанные или самим Амуром...
   Анна побледнела сильно, ладошку поднесла к щеке. Смущена и напугана до крайности была.
   - Не понимаю... - только и пробормотала.
   - Непонятного ничего здесь нет. Вы, сударыня, презрели привязанность к вам самого государя Руси, помазанника, который снизошел в своей любви до ложа с простолюдинкой, почти с кабатчицей. Презираю... - сказал уж злым, еле слышным голосом.
   Глядя на Анну, увидел вдруг, что бледное, смущенное её лицо вдруг изменилось - порозовело, губки пухлые стянулись в нитку, брови сдвинулись, грудь стала ещё выше и пышнее, точно гордость приподняла её. Одну руку Анна горделиво уперла в стройный стан, другую сжала в кулачок, и Лже-Петр услышал:
   - Я - не кабатчица, а вы - не царь, не помазанник... чего уж...
   С минуту, в бешенстве кривя лицо, смотрел на красивое, смелое лицо женщины, так и не отведшей взгляда, потом с яростью дикой и страшной сказал:
   - Стерва! Казню немилосердно!
   - Казните, - услышал он в ответ спокойное.
   Но Лже-Петр не казнил Анну, потому что совесть, как видно, шептала ему, что, в сущности, женщина была права, не признавая его царем, к тому же Анхен была свободна и обладала правом выбирать возлюбленных. Но наказать изменницу Лже-Петр все-таки считал делом необходимым. Воспитанный на протестантских принципах, мелочный и скупой, он вначале держал Анну и её мать под домашним арестом, не давая женщинам посещать даже кирху. А после роскошный дом, построенный на счет казны, был отобран, как отобраны и пожалованные деревни, пенсионы. Правда, подаренные драгоценности и движимое имущество остались в распоряжении семейства Монс, но портрет Лже-Петра, осыпанный брильянтами, вернулся к тому, чей лик был изображен на нем.
   Так мстил "негосударь" той, кто презрела его ласки и внимание.
   * * *
   Весной того же, 1703 года на реке Неве, уже после того, как с легкостью была взята русскими крошечная шведская крепостица Ниеншанц, в ясный и теплый день государь стоял в окружении придворных на одном из островов невской дельты. Кругом - вода. С юга - широкое пространство быстро текущих, покрытых гребешками, как в море, серых вод. С севера - протока узкая, на востоке - чуть шире, а на западе главный проток реки как бы расширялся, раздваиваясь, будто раздвигалась река сопротивляющейся ей землей - другим островом. А повсюду за водным пространством, и направо, и налево, и впереди, и сзади - мелколесье, кустишки, рыжее болото. Ни строений, ни единой избушки, унылая, безлюдная пустыня. Тоска такая, что если б не искрящаяся бликами река, завыть бы волком да прочь бежать отсюда или, по крайней мере, глаза закрыть, чтобы не видеть этой мутящей сердце дичи.
   Но Лже-Петр как будто унывать и не думал. Влево-вправо головой крутил, то и дело, щуря один глаз, к другому окуляр трубы прикладывал, озирал пространства с какой-то воинственной радостью. Он был шведом, к тому же моряком, и ощущение близости моря будоражило его. Стоял он на уже завоеванной, им самим завоеванной земле, стоял как хозяин - в Москве отчего-то никогда не чувствовал себя таковым в полной мере.
   - Что за остров? - топнул ногою по земле, не убирая от глаз трубы.
   - Енисари, - кто-то подсказал.
   - Енисари? Что значит сие?
   - Заячий остров, по-чухонски.
   - Заячий! - отчего-то заулыбался Лже-Петр. - Но мы-то зайцами не будем! С острова сего не убежим!
   Быстро шагнул к гвардейцу, что стоял поближе, из ножен выхватил багинет, отбежал в сторонку, в сочную, ещё не просушенную после весеннего дождя лучами солнца землю вогнал клинок, стал взрезать дерн, трудился недолго, скоро снял полоску с аршин длиною, потом вторую. Одну на другую крест-накрест положил, руки отряхнул и с лицом решительным сказал:
   - Крепость на сем месте ставить будем, о шести больверках. Вначале земляную, а опосля - каменную. На том берегу, чуть ниже по реке - верфи построим, но тоже с бастионами, побережье шанцами укрепим, чтоб с моря швед не подошел. Город со временем здесь хочу построить, Питербурхом назову...
   - В честь вашей милости название сие? - с политесной улыбкой спросил в полупоклоне полковник Рен.
   Лже-Петр уже давно придумал название для города, который заложит он на отвоеванной у своих соплеменников земле, где навеки будет вписано его имя, отрицательно мотнул головой:
   - Нет, не в честь меня, а в честь ключаря небесного, апостола Петра! О, какой здесь будет город! Те, кто видел Амстердам, признают, что Питербурх гораздо краше. Десятки, сотни тысяч русских мастеровых, простых крестьян я призову сюда, переведу с их семьями. Строители-иноземцы выдумают для Питербурха планы, все здесь будет не так, как в обычных русских городах. Питербурх и не будет похож на русский город. Я создам парадиз, и оный останется памятью обо мне на многие столетия! Со всего света я свезу сюда самые лучшие памятники! Греческие, римские боги украсят сады его, ни единой церкви православной не выстрою на русский манер старинный - на европейский ставить будем! Людовику Французскому, Фридриху Бранденбургскому, Августу Саксонскому нос утру. Память о себе хочу оставить вечную...
   Все видели, что Лже-Петр расчувствовался даже, захлопал мокрыми от слез ресницами, губы покривил, и все смотрел на катящиеся перед ним холодные, ещё со льдинами плывущими воды, на дикий, покрытый редколесьем простор плоской, как пол в горнице, неприветливой, безлюдной низменности.
   ...В просторной полуземлянке, сооруженной плутонгом* гвардейцев для фельдмаршала Шереметева прямо на Заячьем острове, было, однако, уютно, потому что Бориса Петровича в кампаниях сопровождали несколько возов, на коих перевозились вещи, привычные в домашней жизни родовитого, богатого боярина. Стены полуземлянки были покрыты пестрыми коврами, просторная кровать устлана пышной периной с пирамидой разновеликих подушек, в центре помещения - стол большой с прекрасной походной посудой из серебра. Обогревает полуземлянку раскаленная жаровня - выкованная по особому заказу Бориса Петровича мастерами тульскими. На коврах - богатое оружие, в красном углу - драгоценные образа. Пол досками покрыт, а поверх них - ковер персидский. За столом, уже разгоряченные обильной едой, приготовленной походным поваром Шереметева, и постоянно подливаемой в серебряные чарки анисовой, сидели Борис Петрович и генерал-губернатор завоеванных земель, граф Римской империи (сам император его пожаловал титулом таким) Александр Данилыч Меншиков.
   - Да, как с цепи сорвался наш Шведик, - хрустел засахаренной редькой Алексашка, закусывая чарочку анисовой, - вожжами не остановишь. Вишь, город на сем болоте строить вознамерился!
   Шереметев неодобрительно крутил большой, плотно стриженой головой парик в своем дому никогда не надевал.
   - Да, черти его в бок рожнами шпыняют, точно, - сказал, нахмурясь, фельдмаршал. - Он шепнул мне по секрету, на ушко, что когда маленько Питербурх устроится, он его столицей России сделает, ибо Москва для столь пространного и знатного государства как град стольный не годится: грязна и не благолепна. Ему ж на европейский манер столицу иметь охота... эх!
   - Вот то-то, токмо "эх" и скажешь! - наставительно подняв вверх вилку с насаженной на ней соленым боровиком, сказал Данилыч. - В сем гиблом месте столицу
   * Плутонг - отделение. - Прим. автора.
   содеять возмечтал! Ведь ни единой дороги сюда через болота не идет, узнал доподлинно, леса строевого мало, земля поганая, торф да глина. Чо на такой взрастет-то? Один швед пленный из Ниеншанца мне толковал, что по весне да по осени здесь такие наводнения бывают, что хоть на крышах домов спасайся. Вечно дуют ветры, мокрота, лета долгого не бывает, вечно дождь да дождь. А он - столица! Сотни тысяч, говорил, народу русского созову сюда, чтоб строили мне Питербурх! Поморить он их токмо хочет, больше ничего! И, что главное, швед ведь здесь кругом: хошь, на кораблях придут от Стекольного - аж до Архангельска-то доходили! Хошь - от Выборга, хошь от Яма или от Копорья. Ведь не наши они еще!
   - Верно судишь, - кивал Борис Петрович, которому уж надоела анисовая, и он цедил помаленьку ренское. - Значит, нужно брать и Ям, и Копорье, и Ивангород, и Нарву...
   - Да не в оном дело, не в оном токмо! - горячился генерал-губернатор. - Порт он здесь ещё соорудить возмечтал, будто нам Архангельска для жиденькой торговли нашей не хватает. Корабли здесь хочет строить! У шведа-то под носом!
   - Пусть строит! - стукал Шереметев по столу. - России от затеи оной одна лишь прибыль. А вот насчет столицы я вот что тебе скажу: сам не ведаю, ради каких проделок он сие затеял. Лучше Москвы старинной нашей, что в самом пупке земли русской расположена, не сыскать, и никогда русак природный Питербурх столицей считать не будет, никогда к городу, на чужой манер построенному, не привыкнет. Быть ему пусту! Хотя постой...
   Борис Петрович даже задержал в руке чарку с вином, не донеся её на вершок до рта.
   - Постой, постой! Есть в сем Шведа расчет, для нас вельми пригодный. Надо самозванца поддержать в начинании его, понеже новая столица как бы... ложной станет.
   Меншиков глянул на Бориса Петровича с подозрительной ухмылкой:
   - Чтой-то не уразумею...
   - Да ты послушай! Уж не знаю, сам ли Швед хитростию змеиною проникся, нам ли прожект его случай дает хороший, но будут в России две столицы Москва да сей Питербурх, на болоте да на краю моря поставленный. Вот убедит он весь мир, что Руси столица - новый Питербурх, а посему, ежели новая война начнется, все силы неприятеля будут брошены сюда. Ну да и Бог с ним, с Питербурхом, пусть пропадает. В России же другая столица, первопрестольная Москва в сохранности останется и всегда новый Питербурх заменит. Недаром на Орле Российском две головы, вот и получается, что одною головою станет Питербурх, а второю - старинная Москва!
   Меншиков снова хмыкнул, теперь же одобрительно:
   - Светлой "баклажкой" обладаешь, Борис Петрович. Буду всечасно Шведа в прожекте питербурхском одобрять, поддерживать. - Потянулся устало и томно: - А он уж мне здесь землицы немало отписал, домом обзаведусь богатым, на манер голландский строенным. - И вдруг, что-то вспомнив, насупился, тянуться перестал, сказал: - Зело подкосила его сучка сия, Монсиха. Он и с лица спал, и злей стал, придирчивей. Зачем нам царь такой? Найти бы бабешку послаще да пошустрее, чтоб голубила его, а он - нас. А то иной раз так посмотрит, будто чует в себе настоящего Петра.
   Шереметев даже чарочку подальше отставил, давая знать движением таким, что к суждению Данилыча отнесся со всей серьезностью. Сказал:
   - Сам вижу. Любушка нужна ему. Но, Данилыч, не пожалей уж ради общего спокойствия...
   - О чем намек? Не разумею! - Тот сразу ожесточился, нахохлился.
   - Да как же! Катеньку, что в Мариенбурге подобрал, а после ты-то у меня и выкупил, вот и отдай ему. Она нас обоих знает, не продаст. Ежели придется, кой-что и шепнет нам, ежели у "шведа" вдруг новые, вредные для нас прожекты явятся. А уж то, что приглянется ему Катюша, сам знаешь, сомнений быть не может. Станет его ласкать, да и нам защитой будет.
   Меншиков, вспомнив тугогрудую, румянолицую и черноволосую Катю, оставленную в Москве, которую он так долго клянчил у Бориса Петровича, вначале долго и недружелюбно сопел, не глядя на фельдмаршала, а после, влив в себя одним глотком чарку проницательной, духовитой анисовой, хрупая крепкими зубами редьку, сказал:
   - Ну, будь по-твоему. Ублажим "шведа" по полному чину. Будет у нас защита.
   17
   ГРОДНЕНСКАЯ МЫШЕЛОВКА
   С воем и плачем отдавала крестьянская Россия по одному молодому мужику с каждых двадцати дворов во все увеличивающуюся армию - ненасытное чудовище жрало людей и тучнело при этом. Хорошо, если рекруты были не женаты, в случае ином никто женок не неволил отправляться к полкам с мужьями: или оставались одни и до смерти мужа считались солдатками, не имея права выйти замуж снова (только тайная любовь с односельчанами и могла быть теперь для них отрадою), или же на возах, получив от помещика нехитрый набор крестьянской одежды в дорогу на себя и на ребятишек, отправлялись к месту службы супругов своих, чтобы на зимних квартирах жить с ними вместе, как прежде стрельцы живали, и сыскивать себе на пропитание работами для нужд полка: то белье стирают, то одежду чинят, а то перебиваются кой-какой работенкой на стороне. Когда же снимались с зимних квартир солдаты, то оставались жены с ребятишками одни в избах-казармах, ожидая возвращения супруга, пусть даже покалеченного, или известия от командира полка, что мужья их там-то и там-то погибли на службе у великого государя Руси. Поплакав, отправлялись такие женщины снова в свои деревеньки и, если посчастливится, снова выходили замуж - теперь уж закон позволял. Другие оставались при полках, становились супругами других солдат, рожали им детей, но детей мужского пола никуда из части не отпускали, с возраста раннего приучали к службе строевой, к солдатскому быту, учили грамоте, чтобы лет с пятнадцати записать в строй на нехитрую должность - в барабанщики или гобоисты, а уж с восемнадцати лет получали юноши ружье и записывались в настоящие солдаты с полным денежным окладом и полной хлебной дачей. Девчонки же, родившиеся при полках, когда приходили в возраст, лучшей партии, чем все тот же солдат, не находили, и снова появлялись на свет Божий будущие солдаты, и натуральным тем приростом пользовалась армия, пользовалась страна, воевавшая с другой страною. Только не больно-то семьи солдатские спешили заводить детей, зная, какая их ждет доля. Если в обычных крестьянских семьях по четыре, по пять детишек, а то и больше было нормальным делом, то в солдатских - один, от силы два ребенка сообщали своим громким криком о появлении на свет. Половина же солдат и вовсе были бессемейными...*
   Но не только крестьянскими да посадскими мужиками питалась армия царя, но и серебром, что собиралось с каждого двора, а позднее и с каждой души. В запечатанных мешках передавались эти деньги полковым комиссарам, чтобы те раздали каждому солдату причитающееся ему жалованье. Главные же средства везли в Москву, где каждую деньгу считали, брали на учет, чтобы на собранные со всей страны деньги пошить на солдат мундиры, закупить для них провиант, то есть муку и крупу, выделить средства на делание пушек, ружей, пороха, ядер, гранат и бомб. Получалось, что вся страна, весь русский народ воевал в те годы со шведами... Но был в России один человек, который каждую победу приписывал себе, считая, что коль уж он затеял ту войну, то и слава достанется ему, и никто не вспомнит какого-нибудь офицера-героя, а тем более отличившегося в бою солдата, но каждый и спустя столетия назовет победителем лишь его одного.
   ...А побед у русского оружия после основания Петербурга было немало. Шереметев взял Копорье, Верден - Ям, рассеяли близ града Петрова корпус Крониорта, в Чудском озере захватили с боем тринадцать фрегатов шведских, вскоре взяли "на акорд" крепости Дерпт (древний русский Юрьев) и не поддавшуюся в 1700 году Нарву. Генерал Шлиппенбах, спешивший на помощь Нарве, был полностью разбит - из 2800 его конницы спались лишь четыре сотни человек. 14 декабря 1704 года Лже-Петр вновь торжественно въезжал в Москву через семь триумфальных арок, и вслед за "победителем" понуро шел нарвский комендант Горн, а с ним рядом - более полутораста шведских офицеров несли сорок склоненных
   * Архивные данные. - Прим. автора.
   знамен. Митрополит Стефан Яворский произнес прочувствованную речь, в которой славил победоносного царя, и народ московский, слушая владыку, постепенно укреплялся в мысли, что ими правит не Антихрист, а настоящий государь.
   В следующем году стали воевать Курляндию, с усилиями немалыми штурмовали замок города Митавы и трофеем взяли почти что триста пушек. Швед был отрезан от Лифляндии, а русским открывалась прямая дорога в Польшу, где находились основные силы Карла, но вскоре случилось то, что весьма огорчило Лже-Петра, уже ликовавшего и предвкушавшего скорую победу, - в Астрахани взбунтовались ненавидимые им стрельцы, а после и казаки гребенские - убили воеводу с детьми и триста офицеров. Бунт, как потом спознали, начался из-за того, что стрельцы боялись, как бы не погибло православие из-за бритья бород и переодевания в немецкие кафтаны. Борис Петрович Шереметев, посланный под Астрахань, бунт скоро усмирил и был пожалован за это титулом графа, сына же его, Михайлу, произвели в полковники...
   ...В том же году вышел указ в рекруты собирать уже не с двадцати дворов по человеку, а с десяти - армия-чудовище все больше нуждалась в жертвоприношениях. Но не все, кто становился рекрутом, соглашались быть жертвою войны - многие бежали. Тех, кого ловили, из трех человек одного по жребию казнили, двух же других "нещадно" били кнутом и отсылали на каторгу. Явившихся же "из бегов" добровольно тоже секли кнутом, ссылали на пять лет, а после снова принимали в строй: времени, чтобы послужить, довольно ещё оставалось - служили-то бессрочно, до самой смерти или до совершенной дряхлости, или до таких увечий, каковые службу в строю делали невозможной. Но и инвалидам в армии царя немало работенки находилось...
   * * *
   Коронация Станислава Лещинского, человека уже немолодого, с отвислыми щеками и грустно опущенными вниз длинными усами, проходила в присутствии того, кому был нужен Станислав, - Карла Двенадцатого, с унылым, постным лицом и со сцепленными внизу живота руками следившего за церемонией, которую он велел не делать слишком пышной. Когда Лещинский был коронован, Карл даже отказался обедать с ним по случаю церемонии, сославшись на важные дела. А дела и впрямь были серьезными, и о них он спешил поговорить со своими генералами здесь же, в королевском замке в Варшаве, где занимал лучшие покои.
   Прекрасно выполненная карта - неразлучная спустница Карла начиная с 1700 года, - висела на стене, а молодой король, возмужавший за четыре года (с тех самых пор, когда он отсылал Петра под Нотебург), ставший серьезней и осторожней, по обычаю своему вместо деревянной указки пользовался своей длинной шпагой. Вот и теперь, когда в его рабочем, довольно просторном кабинете собрались генералы, включая и Тейтлебена, Карл, сочно скрипя кожей своих огромных ботфортов, прохаживался перед картой с воинственным видом, вытащив из ножен шпагу. Все видели, что король радостно возбужден, и есть ему о чем сообщить своим генералам.
   - Господа, если хотите, в открытую назовите своего короля ослом, да, да, назовите, потому что я самый длинноухий осел из всех, что живут на земле. Я оставил в забвении главные силы царя Петра, решив придать большее значение разгрому Августа, посылал против русских войск недостаточно сил, совершенно выпустив из виду, - забыв, скорее, - что там, на востоке, в Лифляндии, в Ингерманландии воюет не неуклюжий и глупый русский медведь, а мой, мой офицер, воспитанник шведской военной школы, швед по национальности!
   Генералы заволновались. Большая их часть не знала ничего о Мартине Шенберге. Переглядывались, пожимали плечами, а король с улыбкой пожинал плоды своего неожиданного сообщения.
   - Да, да, именно швед! Человека, внешне очень похожего на царя Петра, мы ещё восемь лет назад посадили на русский престол, похитив настоящего самодержца. - Карл быстро взглянул на Тейтлебена, желая видеть его отношение к этим словам, но тот и бровью не повел. - И вот, представьте наш ставленник изменил мне, вознамерившись управлять Россией самостоятельно, и теперь приносит нам так много беспокойств, удачно воюя с небольшими партиями королевских войск.
   Раздались возмущенные и удивленные возгласы:
   - Да неужели нельзя найти управу на этого негодяя!
   - Убить его в конце концов, подослав ловкого человека!
   Но Карл поводил в воздухе шпажным клинком:
   - Это невозможно, господа! Уговорить этого мерзавца не удалось, убить тоже довольно трудно, ибо его особа тщательно охраняется. Остается один способ - разгромить его армию и войти в Москву. И тогда мы станем не только победителями над отщепенцем, изменником, которого я когда-нибудь казню на главной площади Стокгольма, но над всей Россией.
   Генералы, услышав уверенный тон их храброго короля, повздыхали то ли с облегчением, то ли с сомнением, не проронив, однако, ни слова, но через полминуты, когда Карл уже собирался продолжить, спокойно и уверенно заговорил Тейтлебен:
   - Ваше величество, вы так уверены в победе... Но не мы ли до сих пор терпели поражение за поражением? Поведайте, на что же вы надеетесь теперь?