Трактирщик пожал плечами:
   - Да где же ему быть? В той комнате, должно быть, и находился...
   - Ну ладно... - как-то странно, будто себе под нос, буркнул Лефорт, махнул рукой, и Артюшка размотал конец веревки, что держала дочь трактирщика над полом. Обмякшее, обессиленное тело девушки, точно мешок с отрубями, упало на пол, и к нему, рыдая, проклиная себя в душе за жадность, бросился отец, чтобы поскорей укрыть валявшейся поодаль одеждой.
   Когда голландцев, счастливых оттого, что удалось так легко избавиться от пытки, увели, чтобы в карете отвезти обратно в Саардам, Возницын осенил себя широким, медленным крестом и промолвил в бороду:
   - Ну, Бога будем молить, чтоб государь наш Петр Лексеич поскорей очухался от зелья шведского. Надобно бы лекаря хорошего сыскать, чтоб противоотравных дал каких пилюль, кровь пустил али пиявок каких поставил позловредней. С царем недужным, испорченным нам в Москву возвращаться не с руки.
   - Ладно, подлечим государя, - согласился Головин, и "судьи" стали подниматься из подвала в покинутый ими зал. Только Лефорт немного задержался.
   "Ай да штука, - думал он про себя. - Не думаю я, что Левенрот только короткого обморока царю Петру желал. Да и как возможно человеку, впавшему в беспамятство, свалившемуся на пол, через четверть часа уже сидеть за кружкой пива, обнимать девчонку и выглядеть свежим и здоровым? Странная метаморфоза, под стать Овидиевой..."
   С пушечной, ружейной пальбой, с фейерверками и маскарадами, с громким пьяным пением на улицах и потоками темного, светлого, легкого, крепкого пива, вливаемого в широкие луженые глотки торгового и рабочего люда, встретили новый 1698 год. Амстердам, так и не увидевший снега, стоял с незамерзшими каналами, с блестящими от частых дождей булыжными мостовыми. Холодный ветер гнал прохожих к камельку, к горячему с имбирем и перцем вину, в пивную или трактир. Русские послы, устроив все дела в Нидерландах, только и ждали того, что не спешивший покидать саардамскую верфь Петр Алексеевич, русский властелин, скажет им наконец:
   "Все, бояре, с Голландией разделались - время дальше ехать".
   Но Петр, какой-то не такой, словно бы притихший, ушедший в глубокий подвал своих невысказанных размышлений, сниматься с места будто не хотел. Но вот однажды, когда послы корпели над составлением письма к королю французскому, в комнату, распахивая двери настежь, стремительно вошел сам Петр...
   - Батюшка, царь-государь, господин Михайлов... - заблеял от неожиданного появления царя обрадованный и испуганный разом Головин, бросился к руке царя, которую Петр охотно дал ему поцеловать. Подошли к руке монарха Возницын и Лефорт - Александр Данилыч в это время рыскал по Амстердаму в поисках диковинных вещиц для государя.
   - Ну что, послы, каким манером идут дела? - опускаясь на подставленный Лефортом стул и стаскивая с рук перчатки, спросил Лже-Петр, смотря то на Возницына, то на Головина, то на Лефорта строгим взглядом.
   Возницын протянул Петру черновик бумаги, пробасил:
   - Вот, второй уж пишем раз к королю франчужскому. Спрашиваем, каковы его желания и потенции против турок с нами заключить альянс...
   Лже-Петр с полминуты бегал по письму быстрым, острым взглядом, после положил листок на стол, лоб подпер рукой и молчал довольно долго. Потом вздохнул, и услышали послы:
   - Сердце мое источило одно сомнение...
   - Какое же, всемилостивейший государь? - не утерпел Лефорт.
   - А о том, что не дело мы затеяли...
   Снова замолчал. Молчали и послы. Никто из них в душе не сомневался, что Петр, в котором они уж больше месяца видели человека переменившегося очень, явится к ним с диковинкой, с новостью какой-то, сильно удивит. Предположения их оправдались.
   - В чем же... не дело? Али мы как-то вашему величеству не потрафили? развел руками Возницын.
   - Нет, - ударил перчаткой по колену Лже-Петр. - На вас вины никто не сыщет. Токмо одного себя виню. Забыл, какими невзгодами для русских обернулись походы Василия Голицына в Крымскую землю - Азов затеял воевать! Сколько денег, народа на сию ребяческую безделку положил. Разве не нажил я оным предприятием одни лишь убытки? Нажил! Ну, взяли мы Азов, а не подумали, что теперь все заботы наши токмо о войне с турками и будут. Разве победить нам Турцию, которую сам кесарь Римский боится?
   Послы молчали. Каждый знал, что Петр говорит сейчас вещи разумные, но поздно он заговорил об этом. После долгого раздумья слово взял Возницын:
   - Петр Алексеич, государь, что ж ты предлагаешь?
   - А вот что. Поелику один Всевышний судьей моим быть может, - начал Лже-Петр веско и наставительно, - все прежние начинания свои желаю я оставить втуне. Флот воронежский, столь великих затрат требующий, вернувшись домой, сожгу или продам иноземцам по самой низкой цене. Ни о Черном, ни о Балтийском море помышлять боле не стану. О войне с Портой тоже забыть придется. Да и неметчиной я недоволен остался - народ здесь каверзный, лукавый - как с такими людьми союзные трактаты подписывать? Нет, неразумно с ними договоры иметь, ибо альянсы они вскоре нарушат да нас с турком лицо к лицу оставят, так что ни в Англию, ни к кесарю Римскому я посольству ехать не позволю! Возвратимся в Москву да и заживем по-прежнему, по старине, по-христиански, как мои отчичи и дедичи живали, и Господь не оставит нас!
   Послы, ошеломленные донельзя речью царя, увидели, что Петр благоговейно перекрестился и даже прошептал губами какую-то молитву Иисусову, подумалось некстати Возницыну. Посидели, покряхтели. Только Лефорт не кряхтел и не напускал на себя вид озабоченной задумчивости напротив, смотрел на Петра с какой-то задиристой радостью, хотя там, в Москве, был первым советчиком Петра, зазывая его с посольством в европейские земли. Наконец слово взял Возницын:
   - Великий государь, нам спорить с тобой нельзя - все мы холопы твои, слуги подневольные. Можешь вначале одну думать думу, а после взять её да и переменить, мы же тебя токмо слушаться станем. Но позволь свое мнение сказать...
   - Что ж, говори, Прокопий Богданыч. На то ты у меня в посольстве один из первых, - согласился Лже-Петр, довольный учтивостью посланника.
   - А молвлю я тебе вот что, государь. - Огладил Возницын бороду сразу двумя руками, нахмурился, готовясь к недоброму приему своих слов. - Хоть ты и царь всея Руси и можешь единолично все дела вершить, но токмо и сам бойся оплошать: как же ты теперь будешь в глаза торговым русским людям глядеть, кои едва ль не разорились, давая тебе деньги на флот, что ты в Воронеже ладил; что европейским королям скажешь, коих взбаламутил на турка вместе подниматься? Твое право отменять замыслы прежние, но в Европе таких вертлявых не больно чествуют. Вдругорядь тебе твой отказ помянут, скажут, что слово русского царя ненадежно есть...
   Ждал Возницын, что накликает на свою седую голову гнев царя, но не мог представить, как обойдется с ним государь. Лже-Петр поднялся со стула неторопливо, будто раздумчиво, с вялостью в ногах, но потом с резвой ловкостью ухватил Прокопия Богданыча за бороду, под самый корень, притянул его к себе. Старик же с выпученными от боли и бесчестия глазами лапал руками воздух, за руки царя хвататься не решался, что-то лепетал. Лже-Петр, когда лица их почти соприкоснулись, громким, страшным шепотом сказал, деля слова на слоги:
   - Старик, ты знаешь, кого ты уп-ре-ка-ешь? Я - царь, помазанник, я токмо Богу одному ответ даю! Али тебе речь моя темной показалась? Так я её огнем в застенке просветлить могу!
   - Помилуй... не казни... - только и промолвил насмерть перепуганный старик.
   Петр же Возницына в грудь рукой пихнул - Прокопий Богданыч упал на стул, дыша, как выброшенный на землю лещ. Царь послов оглядел победным, жарким взором и затопал к выходу, не замечая между тем, что Франц Лефорт улыбается ему вслед презрительной улыбкой. Поулыбался так совсем недолго, потом сорвался с места, удивляя своей молодецкой прытью и без того уже пораженных послов, и бросился вдогонку за царем.
   Он остановил его уже во вдоре, когда Лже-Петр, застегивая под подбородком епанчу, стоял перед распахнутой гайдуком дверцей кареты, собираясь снова в Саардам.
   - Всемилостивейший государь, повремените совсем уж малость. Два слова хочу вам молвить, - учтиво раскланялся Лефорт.
   Лже-Петр недовольно глянул на того, кого настоящий Петр любил безмерно, кому мог доверить государственное дело, как самому себе.
   - Ну, чего желал? Тут говори!
   - Нет, здесь нельзя, нельзя, - смотрел Лефорт в глаза Лже-Петра открыто и смело да вдобавок кривовато улыбался, скрывая что-то.
   - Ладно, полезай за мной в карету. Там и потеплей маленько будет.
   Забрались в карету, затворили дверь. Лефорт, ежась от январской прохлады, пряча ноги в шелковых чулках в складках медвежьей полости, что валялась на полу, тихо заговорил по-шведски:
   - Я не имею чести знать, кто вы такой, но план господина Левенрота, который был предпринят к осуществлению им и вами с достойной удивления и восхищения отвагой, удался, как вижу, к славе вас обоих. Надеюсь, вам понятно то, о чем я говорю?
   Лже-Петр нахмурился, выставил вперед нижнюю челюсть, рука его задвигалась, уже готовая схватить Лефорта за горло или за шиворот, чтобы выбросить из кареты, но Франц, как бы предупреждая насилие, заговорил по-шведски ещё быстрее:
   - О, великий государь, не спешите изгонять меня! Я не тот, кто может причинить вам хоть какой-то вред. Напротив, только пользу, ведь я в России такой же иноземец, как и вы, кроме царя Петра меня никто не любит, я держался на высоте положения лишь благодаря своей близости к царю, но теперь, я вижу, настоящий Петр... исчез, а вместо него явился новый государь. О, поверьте, я окажу вам неоценимую услугу! Вы надеетесь на то, что сумеете провести русских благодаря поразительному сходству с царем Петром? Но вы ошибаетеь, этого мало! Послы уже заподозрили, что после припадка в трактире царя Петра погубили какие-то чары: он то ли заколдован, то ли был кем-то отравлен, и ваша недавняя речь о необходимости возвратиться домой и сжечь флот лишь укрепила их предположение. Случись такое - за вами бы следили очень внимательно, и я уверен, что рано или поздно вы бы наделали ещё массу ошибок, допустили бы просчеты, не смогли бы вести себя так, как подобает русскому царю.
   - Но русскому царю все подобает! - страшно прошептал Лже-Петр, говоря по-шведски, чем успокоил Лефорта, все ещё сомневавшегося в том, что видит перед собой самозванца.
   - О нет, господин, не все. У русских есть свой этикет, и русский царь не тиран, которому позволительно все. Он тоже подчинен, подчинен своим обязанностям быть покровителем, отцом своих подданных. Сегодня же вы решили вести себя не как отец, а как тиран. Хотите, я стану вашим поводырем в Московии? Я научу вас, что нужно делать в том или ином случае, стану подсказывать вам, где нужно быть жестоким, а где можно выказать и свое милосердие. Господин Левенрот - очень умный человек, но я знаю Россию лучше и стану вашей тенью, ибо покровительствовать хочу тому, кто близок мне по крови. Из царя Петра я усердно делал иноземца, но он воспринимал лишь внешнюю сторону моего учения, так и оставшись русским по натуре. Вы же, наоборот, станете русским царем лишь внешне, чтобы не раздражать туземцев нововведениями, а внутренне будете оставаться шведом. Ведь вы... швед, ваше величество?
   Лже-Петр ничего не ответил, лишь наклонил голову, а Лефорт, довольный отношением самозванца к своим словам, продолжил:
   - О, мой государь! Мы завоюем с вами всю Московию! Нет, я не претендую на корону, мне будет довольно лишь того положения, которое я займу рядом с вами. Уверен, что замысел Левенрота имел в виду сделать Московию покорной Швеции - да, Россия будет ей покорна, мы не будем ссориться со своими соседями. Мы станем отправлять в Швецию дешевые природные ресурсы Руси, мы разоружим крепости новогородской земли, мы перестанем лить пушки. Мы превратимся в мирную, беззлобивую страну, где живут одни лишь селяне, где нет ни промышленности, ни ремесел, ни ученых, ни художников. Зачем все это русским, если они не обладали искусствами и в прежние времена? Россия превратится в тихое, как кладбище, место, но мы с вами будем править этим народом, счастливейшим из всех смертных. Ведь не станете же вы спорить, что поистине счастлив тот, кто не имеет ни сильных желаний, ни разрушающих душу страстей. А какие там женщины, государь! Вспомнить хотя бы прелестную жену царя Петра Евдокию! Боже, я завидую вам, но только не надо спешить, не надо! Перемените решение - вы вправе сделать это. Отправимся в ближайшие дни в Англию, потом - к Римскому кесарю. В Венеции мы тоже обещали быть. Вам нужно научиться этикету, настоящий Петр уже немало преуспел в этом, а уж потом возвратимся в Москву. Что за чудное путешествие нас ожидает!
   Лже-Петр, слушавший Лефорта с горящими глазами, чуть приоткрыв рот, был так похож на настоящего Петра, что Лефорт, увлекшийся своей речью, даже засомневался на мгновенье: "А не царь ли Петр передо мной сидит и слушает изменнические речи своего друга, подданного?" Но когда сидевший рядом с Лефортом человек вдруг с горячностью пожал ему руку и сказал: "Да, мы будем вместе!", швейцарец уже не сомневался в том, что верно угадал в нем того, кто смело покусился на трон и шапку Мономаха русского кесаря.
   Когда Лефорт вышел из кареты, и она с грохотом покатила с посольского двора, его сердце колотилось от радости, а на умном лице блуждала улыбка довольства и скрытого торжества.
   "Нет, я на самом деле что-то да стою, правда, - думал он. - Фортуна подарила мне счастливый случай, и я сумел воспользоваться им, как и подобает мудрому человеку. Да, и прежде я был близок к власти, был любим Петром, выделен им, он часто слушался моих советов. Но что значит все это перед тем, что открывается передо мной сейчас! Настоящий Петр был беспорочен, и я не мог влиять на него в той степени, как мне хотелось. Сейчас же я уличил этого удивительно похожего на царя шведа в том, что он не Петр, я заставил его увидеть в себе помощника, незаменимого друга, и теперь я, зная, кто скрывается под маской царя Петра, буду всечасно пользоваться этим в своих личных целях. О, власть! Я, Франц Лефорт, бедненький швейцарец, стою на пороге рая, открываемого передо мной властью. Я буду править в Московии, хотя и прикроюсь личиной этого самозванца. Нет ничего слаще в жизни, чем власть, и я её почти достиг!"
   Поразмышляв так в вестибюле посольского дома, Лефорт с юной резвостью взлетел на второй этаж, где в комнате для тайных советов русских послов сидели все в той же неподвижной, свинцовой задумчивости ошеломленные Возницын и Головин.
   - Куда ж ты столь бойко бегал? - спросил Возницын у Лефорта.
   - А государю словечко молвил, - переводя дыхание, с улыбкой сказал Лефорт. - Направил-таки царя Петра по стезе умеренности и рассудительности. Дня два-три пробудем в Амстердаме, а после уж в Англию направим стопы.
   Возницын громко, с великим облегчением вздохнул, взглянул на образ Богоматери, перевозимый с посольством с места на место, и благоговейно перекрестился.
   4
   ДЫРКА В КАМЕННОМ МЕШКЕ
   Дни текли медленно, будто время из прозрачной, ключевой воды, взятой в ладонь и спешащей просочиться сквозь пальцы, превратилось в густую смолу истекало по капле, по самой малой мере, текуче и мертво. Вначале Петр все бегал по комнате, выл голодным, подраненным волком, колотил в дубовую дверь, катался по полу, с остервенением ломал вещи и рвал на себе одежду. Свобода, власть над людьми и собой все ещё кипела в нем, боролась с несвободой, явившейся внезапно, не подготовив царя, не предупредив его о своем приходе.
   Так он бился в своей клетке недели три. После присмирел, задумался, затосковал. Стал много плакать, много и страстно молился на переданный ему через оконце в двери русского письма образ Спасителя - не полегчало. Память настойчиво являла его внутреннему взору образы русской жизни - лица матери, жены, Алеши, приближенных, русский торговый люд, стрельцов. Все представлялось Петру сейчас таким благостно-приятным, будто каждый был ему по крайней мере братом.
   "Как же, - думал он, - мог я так часто гневаться на них, обзывал скотиной, иной раз бил, не щадил своих людей, когда ходили брать Азов. Зачем так мало являлся в спальню к Евдокии, почему так редко ласкал Алешу? Вот таперича их нет, и шведы мне устроили такой афронт, пленили, будто я какой-то смерд. Ну, видно, прогневил я Господа..." - и снова молился, плакал, почти что ничего не ел.
   Минул месяц. Какая-то свиная тупость одолела наконец его натуру, изголодавшуюся по животным чувствам. Принимал через оконце все, что ему давали, съедал, жадно чавкая, скуля, не стесняясь шведов, которые, он знал, стояли все время у него под дверью. Съедал и просил еще. Много пил вина, а напившись, громко распевал страшные стрелецкие песни, которым научился под Азовом. Веселый, возбужденный ходил по комнате со стулом, руку дудочкой сложив, изображал гудение трубы, шел на приступ неприятельской стены, карабкаясь на стол, громоздя на него ещё и стул, падал и поднимался, чтобы вновь пойти "на штурм".
   Раз дверь отворилась и в комнату с лукавой робостью во взоре вскользнула девица. Петр оторопел. Та же неверною рукою стала расшнуровывать корсет, вывалила наружу все свое богатство, смотрела пристально на то, как остолбенел высокий, худой мужчина, страшный, с кривым бешеным лицом. Подошел, рукой её груди коснулся, на руки поднял легко, точно былинку, стал с нею на руках по комнате ходить, укачивал, как малое дитя, баюкал. После на ноги поставил, сам осторожно, с легким осуждением во взоре, вправил её тугую грудь обратно в корсет, к двери легонько подтолкнул, кулаком по двери стукнул, призывая стражу - вывели смущенную и донельзя удивленную девчонку.
   На следующий день, решив, должно быть, что развенчанному русскому царю девушка с волосами цвета спелой ржи пришлась не по нраву, впустили в покои Петра чернявую, похожую на цыганку, обольстительную, с гибкой, сладострастной подвижностью стройного стана. Петр же, поднявшись с постели, на которой сидел, о чем-то крепко призадумавшись, в три шага подлетел к красавице, по щекам её ударил трижды крепкой своей ладонью. Красавица громко вскрикнула, зарыдала, он же за руку её схватил, к дверям направил и, когда открыли, вытолкнул плачущую женщину за дверь да ещё и крикнул по-немецки:
   - Еще раз подошлете девку - убью, не пожалею!
   Сам грохнулся на кровать, заплакал ещё более горько, чем плакала девица - женского тела рядом с собою он не мог принять, как раб, как подневольный, как жеребец, к которому приводят кобылу. Не мог забыть, как женили на Евдокии, до свадьбы не показав ни разу суженую. Он был царем, мог распоряжаться миллионами людей, а в такой безделке, как выбор девушки для брачной жизни, был не властен.
   Раз вечером к нему явились музыканты со скрипками, гобоем, флейтой. Учтиво поклонились, расселись на принесенных с собою табуретах, заиграли. Музыка то томная, то резвая, навевающая на сердце отраду и истому, тихую радость и мимолетную печаль, звучала долго, но чем дольше слушал её Петр, тем угрюмей становился - понимал, что играют для него лишь потому, что так приказал его хозяин, и вот уже Петру казалось, что он - бык, выведенный на поле щипать траву, а напротив сидит пастух и наигрывает на своей свирели. Неволя, осознание её мигом затмили разум. К музыкантам подбежал, вырвал у одного из них скрипку, о стену ударил - полетели щепки, жалобно пискнула струна. Бил несчастных, перепуганных музыкантов кулаками, избитых вытолкал за дверь, и больше к Петру ни разу не посылали ни женщин, ни музыкантов, только пища оставалась все такой же обильной, но Петр и от неё уже не получал услады, и слуги выносили прочь едва початые лакомства.
   Нет, в надежде обрести свободу на приходящих к нему холопов Петр не бросался, зная, что у дверей всегда дежурит крепкий караул, а в замке полно солдат, но шли месяцы, а сосущее, как пиявка, незаметно и небольно, чувство несвободы все пило кровь его духа. Но, странно, - как и пиявка облегчает страдание больного, высасывая дурную кровь, так и это чувство начинало все сильнее и сильнее ободрять Петра. Все чаще русский царь подходил к окну, смотрел сквозь плохо вымытые, радужные от старости стекла на море, то бурное, то спокойное, украшенное порой белым корабельным парусом, чаще отражением упавших в воду облаков. Там, у окна, он казался сам себе железной маленькой песчинкой, а море, заоконный мир представлялся ему магнитом, с силой тянувшим его к себе. Там, за окном, за этим морем он видел себя свободным, и не только вышедшим за пределы каменной темницы, но и наделенным прежней властью, без которой себя не мыслил. Быть подчиненным, подданным кого-то, кроме Бога, казалось для Петра мукой, пыткой похуже тех, что чинятся в застенках палачами. Сызмальства привыкший повелевать, а не подчиняться, он знал, что если в скором времени не снять с себя оковы заключенья, то жизнь в его огромном, нескладном теле угаснет сама собой. И жажда воли, соединенной с властью, потянула Петра наружу так сильно, что, казалось, он раздвоился на умирающее в застенке тело и выпорхнувшую на свободу душу.
   Жадно глядя на море, он раньше и не замечал решетку из толстых прутьев, вмурованных в каменные стены замка. Теперь же его взгляд упал на не поврежденное ржавчиной железо и остановился на нем.
   "Ах, кабы мне какой надпилок - дня за три управился бы с сей решеткой..." - подумал будто невзначай да и отошел подальше, чтоб не тревожить душу.
   Полежал и снова подошел. Теперь уж взгляд прошелся по решетке сознательно, осознанно и деловито. Концы прутьев прятались в толще стен, и Петр, внезапно заволновавшись, про себя сказал: "Стенка-то сложена из двух камней, меж коих вставлена решетка. Если наружный камень снять, то и до решетки добраться можно. Токмо с одной сторонки нужно камень убирать да снизу. Выну сии камни, а опосля из целых стен концы решетки выну, маленько расшатав".
   Сердце стучало громко. Он лег на постель, долго чесал отросшую, густую бороду, на окно нарочно не смотрел. Теперь к окну нужно было подходить без излишней прыти, чтоб не подсмотрели, что привлекло его. Подошел, рукой огладил дубовые панели, что закрывали камень каземата. Чтобы добраться до державших края решетки валунов, нужно было спервоначалу снять доски, обтянутые шелковыми обоями. Днем только присмотрелся, как крепятся они. Ночью же с масляным светильником, прикрытым фаянсовой чашкой, пошел к окну, на выступ амбразуры ночник поставил, отодрал обои, осторожно отодрал, нагнулся, чтобы снизу оторвать конец доски, прибитой к камню крупными гвоздями - в камне дырки, а в дырках - клинья для гвоздей. Меж камнем и доской кое-как просунул пальцы рук, ногами уперся в стены, напрягая руки, стан, видя в успехе дела путь на волю, доску потянул с такой огромной силой, что гвозди со скрипом вылезли из клиньев, а после верхний конец доски уж нетрудно было оторвать.
   Тихонько досочку к стене поставил, стал светильником водить туда-сюда, осматривая кладку - плотная, на совесть, на яичном белке раствор, гранит отесан ровно. Гвоздь вынул из оторванной доски, потом, в запас, три остальных. Стал острием выскребать раствор, полночи так возился, то и дело поглядывая на дверь - боялся стражи. Фитилек светильника, моргнув, погас иссякло масло.
   "Ладно, пускай, - подумал, - без света лучше, спокойней..."
   Ковырял и ковырял чуть не до самого утра. Кончик источенного чуть не до половины гвоздя просунул в выщербленный работой паз - оказалось, что раствора выбрал он немало, с десятую часть вершка*. Доску к стене прижал, обои расправил поровнее и, помолившись Богу, спать пошел, страстно мечтая об одном: скорей бы пришла другая ночь, чтобы продолжилась работа...
   Каждую ночь, подобно летучей мыши, вылетающей на охоту, или разбойнику, выходящему в город, чтобы подкараулить запоздалых прохожих, поднимался Петр с постели и шел к окну, выбирал окаменевший раствор не спеша, убирая крошки в чашку для питья - боялся, что увидят серый порошок и догадаются. После бросал его в ночную вазу, к нечистотам, ибо знал, что к ним особо приглядываться не будут.
   "Вона! - стучало его сердце в такт скребкам. - Идет, идет! Медленно ползет улита, но уж доползет, ей-ей!" - радовался Петр, замечая после каждой ночной работы, что щель между камнями становится все глубже. Но и гвозди, истираемые о камень, быстро кончились. Оловянной ложкой, что была в его распоряжении, крошить окаменевший раствор было невозможно. Долго искал какой-нибудь кусок железа и нашел-таки полосу, что крепила части балдахина над постелью. С неделю ковырялся, обдирая кожу рук и ломая ногти, но оторвал ту полосу. Три ночи стачивал об обнажившийся гранит её конец, чтобы можно было ввести его в открывшуюся щель. Снова стал ковырять раствор, и теперь дело пошло бойчее, проворнее пошло.
   * Вершок - 4,45 см.
   Счет времени Петр не вел, но когда солнечных дней стало больше и чайки полетели над замком стаями, а выбившийся из щели между камнями стены жалкий кустик, что был виден из окна, покрылся мелкими зелеными листочками, Петр, борода которого отросла до середины груди, догадался, что пришла весна. Один камень между тем был полностью освобожден и вынимался. Чтобы он не мешал работе по отделению второго камня, Петр вынимал его, а после вновь вставлял на место.
   Скоро вынимался и второй камень. Концы двух прутьев решетки уже были свободны. Вдохновленный надеждою на то, что скоро решетку можно будет снять, но боящийся лишь того, что кто-нибудь из стражей подсмотрит за его ночным бдением, Петр стал работать предельно осторожно, в часы глубокой ночи, всего по два - по три часа, не больше. Но и этого было вполне достаточно, чтобы убедиться в том, что вскоре можно будет снять решетку, а убрать раму со стеклами и вовсе не представляло труда.