"Но если я и выну, - размышлял Петр, как слезу вниз? Али прыгнуть в воду? Нет, расшибусь, не допрыгнуть мне до моря - оттолкнуться никак нельзя, да и волной о камни может изрядно ударить. Надобно добыть веревку да, дождавшись штиля, спуститься к морю потихоньку, в воду соскользнуть и в сторону отплыть. Тамо вылезу на берег, в лес какой войду - и поминай, как звали! Вечером бежать придется, опосля того, как унесут объедки. Во время оное меня никто не хватится, а утром заметят, что я убег, так поздно будет. До Стекольного дойду пешком - отсель, я мыслю, по прямой верст двести будет с лишним. За неделю доберусь, а там к Хилкову, к резиденту моему пройду. Да токмо прежде, чем отвезет меня в Москву, окажет мне Хилков одну услугу. Я сему мальчишке, шведскому царю, сей афронт великий прощать не собираюсь отплачу Карлуше щедро, по-царски..."
   Так думал, и в душе кипело все, и на глазах блестели слезы радости в предчувствии скорой свободы и скорого отмшенья.
   Тихо-тихо, по ночам, стал рвать на полосы постельное белье, рубахи запасные, портки, снял с балдахина шнур. Ссучивал веревку неторопливо, знал, как плетут корабельные канаты из пеньки и конопли. Опробовал на прочность - выдержит, длину измерил, раз пять в окно взглянув, - вроде подойдет. Только и осталось, так дождаться штиля, и утром как-то раз увидел, что море спокойно, будто морская чаша наполнена и не водой совсем, а ртутью.
   В тот день не поднимался с колен - Спасителю молился. К вечеру стал собираться. Из-под тюфяка достал заготовленные сухари - всю прошлую неделю хлеб не доедал, а прятал у себя в постели, подсушенное мясо, печенье. Все сложил в кожаную мошонку, что хранилась в комоде, - пуговицы, пряжки, разные булавки в ней лежали. Когда до захода солнца оставался час, после вечерней трапезы, отодвинул в сторону дубовую панель, вынул осторожно камни. Решетка уж расшатана была, и, не звякнув железом о камень, извлек её и поставил на пол, к стенке. Над рамой потрудился с полчаса. Веревку, привязанную к опоре балдахина, выбросил в окно, впустившее в покои свежий ветер, пьянящий, пропитанный морской водой. Еще раз взглянул на скорбное лицо Спасителя, перекрестился и, точно летучая мышь, неуклюже пропихивающая, прячась от врагов, свое кожистое тело в узкую нору, стал пролезать в окно, неловко и с трудом.
   Ища разутыми ногами выступы между камнями стен, стал спускаться по веревке вниз, моля Бога, чтобы выдержала она, чтобы остаться незамеченным. От окна до плескавшихся внизу невысоких волн было саженей семь, и можно было б прыгнуть, но опасался, что упадет на невидимые сверху камни, разобьется, опасался всплеска, способного привлечь внимание солдат. И падение Петра случилось против его воли - веревка, где-то там, вверху, не выдержав, наверно, тяжести двухсаженного мужчины, оборвалась, и, не преодолев и половины пути, Петр стремглав понесся вниз, падая на вспененную, шумящую волну спиной. То ли от неожиданности, то ли от неловкого удара плашмя, всем телом, беглец, не успев вдохнуть в себя побольше воздуха, с головою погрузился в воду. Тотчас налетевшая волна с легкостью подняла его тело на свой гребень, приподняла повыше, швырнула на узкую кромку берега, засыпанного мелким камнем, шуршащим и ползучим, снова схватила Петра в свои объятья. Бесчувственное тело с мотающимися в разные стороны руками уже готово было уйти под воду вместе с убегающей назад волной, но вдруг промокший до нитки Петр был накрыт чьей-то тенью, сильные руки оторвали его от шуршащей гальки, и грузное, костистое тело, лишенное силы и воли от ударов волн, перевалилось через борт лодки, минуты две назад ткнувшейся носом о каменистый берег.
   * * *
   Что за чудное, фантастическое зрелище представлял из себя парк императора Священной Римской империи Леопольда в тот вечер! В середине каждого куста, каждой куртины были спрятаны разноцветные китайские фонарики, в кронах деревьев - тоже, и поэтому казалось, что кто-то наполнил их изнутри клюквенным, апельсиновым, виноградным соком, на каждом листе трепетал разноцветный блик, все было живым, но каким-то потусторонним. Все это разноцветье отражалось в зеркальной поверхности неподвижных прудов, по которым скользили лодки, беззвучно опуская в воду легкие весла. Музыка, звучавшая откуда-то с небес, казалась по-райски блаженной, пары ходили по усыпанным мелким песком дорожкам парка с изящной грациозностью, и только короткий дамский смех, как звон хрустального бокала, ненадолго разрушал гармонию празднества, устроенного в честь русского посольства, в честь русского царя, продолжавшего и в Вене сохранять инкогнито.
   - Хорошо здесь, экселенц, благодатно! - говорил Петру Меншиков, когда, улучив наконец момент и отойдя от Леопольда и его свиты, углубились в парк и присели на белую скамью, увитую по спинке гирляндой из цветов. - Токмо соскучился я малость по стерлядке провесной, страсть как изголодался. Ах, и любовался же я тобою, мин херц! Хоть и фрисландского пейзанина ты ныне костюм надел, а уж царскую стать не спрячешь - так и прет из тебя великий государь. Токмо не пойму, какого дела ради ты с кесарем сегодня беседовал со снятой шляпой? Из-за сего и Леопольду шляпу снять пришлось, так и стояли друг против друга с обнаженными главами...
   - Тебе какое дело? - нахмурился Лже-Петр. - Что, государю своему указывать станешь, как себя держать? Чай, не с курфирстом каким разговоры разговаривал, а с императором. Сам знаешь, что император градус выше, чем любой король, имеет...
   Но запнулся, больше Алексашке про это ничего толковать не стал. Сам же зарубку сделал в своем уме: "Надо быть осторожней. Вот уж такую-то оплошность малую, а приметил сей шельма Александр Данилыч. Глазастый он, глазастей, наверно, чем Лефорт, токмо пока молчит, если и видит что. Понятно, без меня ему не жить в Московии. Если прогоню, мало того, что лишится кормов богатых и положения - жизни лишат те, кто завидует недавнему пирожнику али конюхову сыну".
   Шенберг, не знавший прежде, когда соглашался стать русским государем, как тяжко ему придется, полагавшийся лишь на необыкновенное сходство, на ум и смелость, входил в роль московского царя с трудом, точно ненавощенная суровая дратва в руках сапожника пролезает сквозь толстую свиную кожу. Лефорт ежечасно подсказывал ему - без швейцарца Шенберг не смог бы сделать ни правильного шага, ни верного слова молвить. Но в Европе, - благо, что не поспешил уехать, - ему было довольно просто. Можно было плюнуть на посольских, оставив решение всех дел Головину, Возницыну, Лефорту, а на приемах с участием высоких лиц в Нидерландах, в Англии и в Австрии он ощущал себя свободно, потому что видел даже в особах царственных родственных по крови и по воспитанию людей. Он отчего-то полагал, что если даже кто-то из них и проникнет в его тайну, то разоблачать её не станет. Только сегодня, на маскараде, вздрогнул, когда кесарь Леопольд в костюме харчевника подал ему, Шенбергу, бокал с вином, как-то странно улыбнулся и сказал почти на ухо: "Мне ведомо, что русский царь вам хорошо знаком, так выпьем же за него". Лже-Петр тогда нашелся, сказав перед тем, как пригубил вино: "Да, ваше величество, я его хорошо знаю, впрочем, как и то, что он ваш друг, а всем вашим врагам - неприятель".
   И вот из-за куртины, за которой скрывались Лже-Петр и Меншиков, полыхнуло пламя, и тысячи ракет, лопаясь, заискрились в густо-синем ночном небе.
   - Экселенц! - вскочил на ноги Данилыч. - Да погляди ты, как превосходно! У императора, сказывают, лучшие фейерверки во всей Европе. Ну, завертело - точно пожар! Эка, свечи римские, ракетные букеты, сиречь павелионы, павлиньи хвосты, снопы, а вот каскады, китайские колеса!
   Но Лже-Петр не поднимался и не отвечал. Ему страшно было уезжать в Россию, хоть и хотелось поскорее ощутить себя не каким-то Михайловым, а русским государем, увидеть коленопреклоненных подданных, покорно стоящего перед ним главу всей православной церкви. Он стремился поскорее ощутить в своих объятиях царицу Евдокию, потому что ещё ни разу не был женат, и лишь случайные ласки, дарованные ему в походах маркитантками, продажными девицами, не остывшими ещё от любви простых драгунов или солдат, изредка тешили его длинное тело, всегда охочее до любовных забав.
   - Ваше величество, ваше величество! - раздался совершенно неожиданно голос Лефорта. - Насилу вас нашел - разыскиваю по всему оному парку!
   - Чего надобно, Франц? - встрепенулся Лже-Петр, предчувствуя недоброе. В Лефорте Шенберг постоянно видел не только своего покровителя, защитника и наставника, но и великую для себя опасность как от человека, знавшего его тайну.
   - Письмо явилось от князя Ромодановского!
   - Ну так что с того? - нахмурился Лже-Петр, в общении с Лефортом напуская на себя в присутствии других строгость особую. - После бы и побеспокоил!
   - Государь, неотложные дела! - настаивал Лефорт. - Князь пишет, что стрельцы четырех полков, что стоят в Великих Луках, взбунтовались, начальников своих прогнали, к Москве идут. От себя прибавлю: уверен, что не своим умом они богаты в сем деле были, а научены сестрицей вашей, Софьей Алексеевной! Она же спит да видит себя правительницей. Ехать нужно! Без вашей милости никто в Москве не разберется толком, что со стрельцами делать. Али забыл, как на твоих глазах стрельцы бояр на копьях поднимали, как рубили их бердышами на мелкие куски? Твое, великий государь, там дело, твоя забота!
   Лже-Петр, слыша в словах Лефорта настоятельную просьбу ехать, понимая, что совет он свой дает в тревоге за свою личную судьбу, заволновался, но смолчал. Данилыч лениво подал голос:
   - Экселенц, не слушай ты сего совета. Что ж, генералиссимуса боярина Шеина в Москве, али Патрика Гордона не хватит, чтоб сей бунт унять? Не тебе же руки в крови стрелецкой там марать? Разберутся! Мню, что и князь-кесарь заботу о сем бунте давно имеет, уж по острогам сидят бунтовщики. Да и в Софье ль дело? На границе-то литовской стрелецкое житье не сладко, корму им дают мал-мало, да и от жениной титьки далече, вот и тронулись в Москву.
   Лже-Петр, в душе боявшийся нахрапистого и бесцеремонного Меншикова, в горячности схватил его за обшлаг кафтана, с силой дернул на себя так, что оторвался кружевной манжет. Бросив кружево на землю, сказал зло:
   - Завтра же возвращаемся в Москву! Я смутьянам покажу, кто в России царь. Людям служивым своих начальников смещать - неведомое дело. Пока живу в Европе, не слыхал, чтоб войско бунтовало. Станет теперя мой подданный тише срубленной и поваленной березы!
   Сказал так и пошел по парку, не замечая фейерверка, что был устроен в его честь, чтобы распрощаться с Леопольдом, с Европой, и отдать приказ посольству собираться в обратный путь.
   Уезжали из Вены через три дня. В каретах, рыдванах, колымагах, в окружении гарцующих гайдуков в кафтанах с двуглавыми орлами, ехал царь, послы, его сокольничие, стольники, прислуга. На крытых возах везли имущество - котлы, посуду, пуховики, одежду обыденную и праздничную, накупленную на рынках снедь, приобретенные картины, диковинки, образцы товаров, карты, глобусы, заморских птиц в клетках, уродов в спирту. Все было куплено согласно распоряжению Петра ещё в начале великого посольства, и хоть Лже-Петр мало интересовался новыми приобретениями, Данилыч исправно тратил посольскую казну, благо досугу было достаточно, денег - тоже, а доставить государю плезир новой какой диковинкой ему казалось делом приятным и совсем не хлопотным. Главное - полезным для своей персоны.
   "Что там мне толковал Лефорт о том, что русский царь не тиран, а покровитель подданных? Если подданные, его воинские слуги, начинают бунтовать, как у нерадивого отца младенцы балуют, ни в грош не ставя его увещеванья, то надобно прибегнуть к плети. Токмо строгостью одной, а если нужно, так и жестокостью, можно восстановить порядок в государстве али же в семье. О, я наведу порядок! Я слышал, что стрельцы бунтуют часто, и посему и нужно так их застращать, чтоб впредь неповадно было..."
   Так думал Лже-Петр, весь погруженный в тяжкие мрачные думы, покуда его карета катила по сухим по причине летней теплой погоды дорогам Германии, Польши, где у него состоялась встреча с курфюрстом Августом, всего лишь год назад ставшим польским королем. Красивый, могучий и нарядный Август, обожатель и любимец женщин, показал Лже-Петру свое вышколенное, с иголочки обмундированное войско, и Шенберг с восхищением глядел, как нарядные полки маршируют с такой точностью, будто это и не люди, а облаченные в сукно механизмы, как солдаты делают артикулы с ружьем, сдваивают, страивают шеренги, какие стройные, колеблющие воздух звуки вылетают из их отверстых глоток при приветствиях, выражениях готовности служить и при прощании, и Лже-Петр завидовал Августу, ставшему правителем куда менее варварской страны, чем Московия. В тот вечер они выпили немало прекрасного вина, были пьяны и говорили только по-немецки, причем польский король заметил Шенбергу, что пребывание за границей, как видно, пошло русскому царю на пользу.
   "О да! - кивнул Лже-Петр. - Теперь я твердо знаю, каким должен стать русский народ, и как надобно повелевать этим народом".
   И рука его сжалась так крепко, что затряслась, а костяшки пальцев стали белыми, как мел.
   И снова мчался по дорогам царский поезд, покуда в дождливый, серый день не остановился близ каких-то приземистых, покрытых соломой домиков.
   - Великий государь, ну, переехали рубеж! - не с радостью, а со скукой, с печалью даже, объявил Лже-Петру красивый стольник, Гришка Троекуров, осторожно отодвинув кожаную занавеску на оконце кареты. - До Пскова верст осмьдесят осталось.
   Лже-Петру вдруг очень захотелось выйти. Он спрыгнул на сырую, размоченную дождем землю, зачем-то пошел в сторону домишек. Рядом с одним из них стоял старик в обуви, которой прежде никогда не видал Лже-Петр: невысокие, разлапистые туфли, сплетенные из каких-то узких жестких полос. На голенях до колен намотаны полоски ткани, грубой, грязной. Туфли, видел, с ног не спадают оттого, что поверх обмоток пущена от них крест-накрест нетолстая веревка.
   Лже-Петр глаз не сводил с ног старика, часто-часто кланявшегося Петру и двум его товарищам, Лефорту с Меншиковым.
   - Дед, что у тебя за обувь? - спросил Лже-Петр растерянно, не в силах понять, как можно ходить в таких "туфлях".
   Старик открыл беззубый рот, улыбка изобразилась на тонких, ввалившихся губах.
   - Так лапти ж, барин...
   - Зело... странно. Неспособно, верно, в таких ходить?
   - И-и, куда как способно!
   - Да лучше б в сапогах. Эй, Александр Данилыч, принеси-ка мужику сапоги. В обозе есть.
   - Не надобно нам, барин, - качал головой старик. - В лаптях-то способней нам: в поле за сохою как идешь, так ноги в землице не вязнут. Зимою тоже в холод теплыми онучками ноги убережешь быстрее, чем в сапогах. Нет, русскому крестьянину в лаптях родиться да и помереть.
   Лже-Петр, не ответив, в дом прошел. Сквозь окошко, затянутое какой-то полупрозрачной кожей, еле-еле пробивался свет пасмурного дня. Плетеная из ивовых прутьев люлька со спящим младенцем привязана веревками к низкому, черному от копоти потолку. В копоти же и стены. Лже-Петр подошел, провел рукою по бревнам - на пальцах остался черный, жирный след.
   - Разве дым у вас не уходит через трубу? - удивленно спросил у женщины лет двадцати, что качала люльку.
   Та посмотрела на барина потухшим взором, мотнула головой:
   - А нет у нас трубы. "По-черному" избу топим. Дым из очага - вон, видишь - прямо в горницу идет, а как наполнится дымом горница, мы быстро двери отворяем, вот дым-то и уходит...
   - Так сие, наверно, худо для живущих? - оторопело произнес Лже-Петр.
   - Не-а, притерпеться можно. Зато уж никто из малых хворать и перхать горлом никогда не будет, - возразила женщина, оставила в покое люльку, поднялась, и Лже-Петр рассмотрел, как хороша она: в просторном сарафане с вышивкой по подолу и на груди, с волосами, убранными на затылок, с широкой лентой, пущенной по лбу, женщина выглядела стройной, величественной, проплыла по вымытому дощатому полу избы, еле шевеля ногами, но быстро. С полки взяла деревянную миску, что-то плеснула из неё в такую же тарелку, с ложкой подала Лже-Петру, без улыбки сказала:
   - Вот, барин, тюрька, хлебни с дороги да пирожком моим заешь, с морковкой. Мужик-то в поле, а то б он для тебя достал и пива из погреба его хозяйство...
   Лже-Петр молча принял деревянную тарелку, съел несколько ложек невкусной квасной похлебки с размоченным в ней хлебом, отдал тарелку хозяйке, поклонился в знак благодарности и вышел. За его каретой долго бежали босые деревенские ребятки, а он думал о том, что напрасно согласился стать царем этой бедной, дикой земли, где живут почти одни крестьяне, носящие странные плетеные из лыка туфли, живущие в грязных закопченных избах и угощающие гостей незамысловатой и невкусной тюрькой. На душе Лже-Петра лежал тяжкий камень обиды на свою судьбу.
   5
   РЕКА КРОВИ
   Когда Петр очнулся, то почувствовал, что у него сильно болит затылок. Вокруг было темно, точно в бочке. Он провел рукой по груди, покрытой чем-то шершавым и пахнущим то ли овцами, то ли козлищем - вроде бы сукно или войлок, только очень грубый. Застонал от боли, и тотчас неяркий свет раздвинул темноту и осветил два лица, склонившиеся над ним, старое и молодое.
   "Снова шведы? Тот филин и король?" - со страхом подумал Петр, живо вспоминая, как спускался по веревке вниз, как сорвался и упал, после чего сознание оставило его.
   - Лежи, лежи, - разобрал он понятное шведское слово, кто-то провел грубой, шершавой рукой по его заросшей щеке, и снова мрак ночи или забытье накатило на него.
   Через три дня он уже мог садиться на своем жестком дощатом ложе, застеленном лишь войлоком, кусок которого служил Петру и одеялом. Дом, куда попал он, был похож скорее на сарай или рыбацкую хибару - повсюду в стенах, сложенных из кривых бревен, были щели, впускавшие свежий морской воздух, что, впрочем, было кстати, потому что сильно и невыносимо пахло рыбой. Пол земляной засыпан рыбьей чешуей, от стены к стене висят просмоленные сети.
   - А-а, спасенный! - улыбается хозяин Петру, видя, что тот проснулся. Святой Николай помог тебе, не я, не я! Скоро вернется мой сын, он разогреет тебе суп, а пока лежи...
   Еще в Саардаме, а потом в своей темнице, в замке, Петр, общаясь со шведами, кое-как освоил их язык, и теперь приветливая, простая и понятная речь рано состарившегося человека, чинившего без роздыху свои сети, обрадовала и успокоила Петра.
   - Где я нахожусь? - только и спросил он. - Где вы нашли меня?
   - О, там, где живут только рыбы, - скалил беззубый рот рыбак. - В тот вечер мы с сыном забросили сети под самыми стенами замка. Вдруг видим, что по стене кто-то спускается. Вовремя я поднял якорь, это, кстати, помешало нам тогда вернуться домой с уловом, но зато тебя спасли. Ты свалился прямо в море и ударился о камень. Сам бы не выплыл никогда. Конечно, можно было отнести тебя туда, откуда ты пытался выбраться, но мы не стали этого делать - у нас с господином Левенротом свои счеты. Вот потому-то ты у нас. Как зовут тебя?
   - Питер.
   - Хорошее имя! - продолжал чинить сеть рыбак. - По вечерам мы любим с сыном читать Евангелие, так вот апостол Петр мне нравится больше всех других учеников Христа, хоть и отказался трижды от Него.
   "Гляди-ка, - удивлялся про себя Петр, - грамоте обучены, а живут, как свиньи, ей-Богу. У них даже трубы нет, один очаг, все стены закопчены".
   Когда подали еду - лепешку из серой, невкусной муки, вареную рыбу, Петр ел и удивлялся снова. Он раньше думал, что лишь крестьяне его страны могут жить так бедно, да и то не все, теперь же получалось, что в Европе тоже вне городов царила бедность.
   Явился сын хозяина - плечистый, белокурый, с широким, грубым, точно вырубленным из дубового корня лицом. Петр, уже чувствуя себя здоровым, хоть голова все ещё болела, расспрашивал крестьян об их житье. Оказалось, что все поселяне, что арендуют у графа Левенрота, живут так же бедно, как они. Другое дело жители государственных земель, но и те еле сводят концы с концами, да и то лишь когда живут большой семьей и имеют промысел на стороне - делают телеги, бочки, ловят рыбу, занимаются охотой.
   Петр слушал, дергал шеей и щекой, потом сказал:
   - Хозяин, мне нужен большой, хороший, крепкий нож и пищи на неделю пути, до Стокгольма. Сколько дней я должен отработать на тебя, чтобы ты снабдил меня ножом и пищей, а также дал крестьянскую одежду?
   Крестьянин призадумался. Он понимал, что человек, спасенный им, бежал из замка ненавистного ему графа Левенрота. Но подарить Петру свой нож, одежду и еду крестьянину было не под силу, даже если бы он любил Петра так же, как своего собственного сына.
   - Ты должен будешь работать на меня месяц. Кормежка за мой счет. Косить умеешь?
   Петр знал, что в Германии, Голландии и Швеции крестьяне косят косами, а не жнут рожь, овес и траву для коров и овец серпами, как в Московии.
   - Нет, я не умею косить, - прямо ответил Петр. - Я никогда не был крестьянином. Хочешь, я буду рубить тебе дрова, а прежде срублю в лесу деревья. Я заготовлю для тебя много хороших дров.
   И хозяин согласился. Он понимал, что человек, бежавший из замка, не простолюдин - на Петре была отличная нижняя рубашка и портки из самого тонкого голландского холста. Такого белья никогда не носил ни он сам, ни его сын. Крестьянин подозревал, что имеет дело с каким-то плененным и бежавшим из плена вельможей, и ему было приятно, что знатный господин спасен им и теперь вынужден не только есть его скудную крестьянскую пищу, но и работать на него, чтобы получить взамен кафтан из серого домашнего сукна, простой нож и нехитрую еду на несколько дней.
   Но вот месяц прошел, и хозяин в присутствии сына рассчитался с Петром. Нож был большим, тяжелым. Петр вынул его из грубо сшитых ножен и тщательно рассмотрел клинок, кованный деревенским кузнецом: сталь оказалась прочной, а деревянная рукоять - удобной, вполне годной для большой руки Петра. Понравилась ему и одежда - грубые башмаки, полосатые чулки, короткий кафтан и штаны из сермяги, такой же колпак и рогожная накидка, способная укрыть от дождя. В холщовом мешке, приготовленном хозяином, лежали ржаные лепешки и вяленая рыба.
   - Питер, если ты собрался идти в Стокгольм, то ступай прямо на восток. Восходящее солнце укажет тебе дорогу, - посоветовал крестьянин. - Но если ты намерен покуситься на жизнь господина Левенрота, не делай этого. Я говорю тебе так не потому, что начитался Евангелия. Просто, если ты его убьешь, на его место обязательно придет другой Левенрот, и все повторится. Дело не в том или другом человеке, а в любви к власти. Чтобы она могла приносить удовольствие, - а к этому все стремятся, - нужно, чтобы были подданные или просто подвластные. А ты не из тех, кто правит, раз уж побывал в Халландгольме и... поработал на меня, смерда.
   Петр ничего не ответил крестьянину, только улыбнулся, обнял его и сына и пошел в ту сторону, где заходило солнце.
   Шел он быстро, желая преодолеть расстояние от Каттегата до Стокгольма за две недели, иначе ему бы не хватило еды. Идти быстрее Петру помогали слова его спасителя о том, что он не тот, кто правит. "Нет, - думал Петр и даже смеялся вслух, идя по безлюдным дорогам или по лесу, - это он меня-то называл неспособным править? Злокозненные враги вырвали из моих рук власть хитростью, коварством змеиным и мерзким, и я иду сейчас в Стокгольм как раз для того, чтобы усладить себя местью. Я сумею пробраться к королю, и тогда пусть пеняет на себя! Или я поступлю с ним точно так, как он со мною, или же разделаюсь с обидчиком ударом ножа, или пусть в поединке сам Бог решит, кто виноват!"
   Петр помнил, как на его глазах взбунтовавшиеся стрельцы секли бердышами бояр, грозили расправой его родным, ему самому, а чернь попирала верховную власть, и сейчас ощущал такую же ненависть к тем, кто лишил его царства. С детства приучали его к мысли о помазанничестве, об избранности, и то обстоятельство, что судьба была к нему благосклонна, поставив над братом Иваном, который должен был занять трон по старшинству, говорило Петру об особом расположении к нему Высших сил. Именно поэтому он пренебрегал охраной, ходил по Голландии свободно, пил пиво с простым людом, заходил в их дома, принимал из их рук угощение. Но теперь Петр чувствовал, что остался одинок, без поддержки друзей и тех, кто был обязан беречь его как государя Руси, без денег, без защиты Бога. Оставалось лишь одно надеяться на силу своих рук да ещё на уверенность в том, что возмездие за причиненные ему унижения не минует его врагов.
   Он быстро шел сквозь негустые сосновые леса, пересекал аккуратные, засеянные рожью, ячменем, овсом поля, проходил через деревеньки, облепившие церквушки с островерхими колокольнями. Лишь когда он съел все свои лепешки и рыбу, уже неподалеку от Стокгольма, Христа ради попросил хлеба у крестьян, и ничуть не унизил себя этим, потому что хоть и выглядел нищим странником, но продолжал считать себя царем, который вправе брать у людей, поставленных судьбой куда ниже по положению, чем он сам.
   Спал Петр обычно в лесу, обогревая себя костром, ибо огниво и кремень, подаренные крестьянином, всегда были при нем в кожаном мешочке, на поясе. И вот однажды, проснувшись и выйдя из лесу, увидел, что верстах в пяти от него лежит большой город с множеством царапавших небо колоколен и черепичных крыш. Напившись воды из ручья, он зашагал туда, где жил шведский король и была гавань с кораблями, способными доставить его на родину.