Страница:
— Эль-Халиль — центр незамутненной исламской веры. По-арабски это означает «друг Господа».
Жители Эль-Халиля, или Хеврона, считаются среди палестинцев элитой. Я поделюсь с тобой шуткой, действительно, весьма забавной. Существует поверье, что единственным местом, откуда евреев так и не удалось изгнать, была гора к югу от Хеврона. Таким образом, не исключено, что и в моих жилах течет еврейская кровь. Но я не стыжусь этого. Я не антисемит, а всего лишь антисионист. Ты мне веришь?
Но он не ждал ее уверений, он в них не нуждался.
— Я был младшим из четырех братьев и двух сестер. Вся семья занималась земледелием. Отец мой был мухтаром, избранным мудрыми старцами. Деревня наша славилась инжиром и виноградом, воинственными мужчинами и женщинами, прекрасными и кроткими, как ты. Обычно деревня славится чем-нибудь одним, наша же славилась сразу многим.
— Да уж конечно, — пробормотала она, но он был увлечен и пропустил мимо ушей эту шпильку.
— А больше всего славилась она мудрым руководством моего отца, верившего, что мусульмане должны жить в мире и согласии с христианами и евреями точно так же, как живут на небесах пророки. Я много рассказываю тебе о моем отце, моей семье и моей деревне. Сейчас и после. Мой отец восхищался евреями. Он изучал их веру, любил приглашать их в деревню и беседовать с ними. Он велел моим старшим братьям выучить иврит. Мальчиком я слушал вечерами воинственные песни о древних походах. Днем я водил на водопой дедушкиного коня и слушал рассказы странников и бродячих торговцев. Когда я описываю тебе эту райскую жизнь, то поднимаюсь до высот истинной поэзии. Я умею это делать. У меня есть этот дар. Рассказываю, как плясали дабкена деревенской площади, как слушали ауд, в то время как старики играли в трик-трак, покуривая наргиле.
Слова эти были для нее пустым звуком, но у нее хватало ума не прерывать его.
— В действительности же, как я охотно признаю, я мало что помню из этого. В действительности я передаю тебе то, что вспоминали старшие, потому что именно этими воспоминаниями в лагерях беженцев поддерживается традиция. Для новых поколений родиной все больше становится лишь то, о чем вспоминают старики. Сионисты скажут, что у нас нет культуры и потому мы не существуем. Скажут, что мы вырождаемся, живя в грязных землянках и одеваясь в вонючие тряпки. Все это точь-в-точь повторяет то, что говорили о евреях европейские антисемиты. А на самом деле в обоих случаях речь идет о людях благородных.
Темноволосая голова кивнула, подтверждая, что обе его ипостаси согласны с этим очевидным фактом.
— Я описываю тебе нашу сельскую жизнь и хитроумную систему, поддерживавшую нашу общность. Сбор винограда, когда вся деревня дружно шла на виноградники, повинуясь приказу мухтара — моего отца. Как мои старшие братья пошли в школу, построенную англичанами во времена Мандата. Ты можешь смеяться, но отец верил в англичан. Как кофе в нашей деревенской гостинице был горячим все двадцать четыре часа в сутки, чтобы никто не сказал про нас: «Эта деревня нищая, ее жители негостеприимны к чужестранцам». Хочешь знать, что сталось с дедушкиным конем? Дед продал его, чтобы купить пулемет и стрелять в сионистов, когда они нападут на деревню. Но случилось наоборот: сионисты застрелили деда. И поставили моего отца рядом, чтобы он все видел. Отца, который верил в них.
— Это тоже было?
— Конечно.
Она так и не поняла, к то отвечал ей: Иосиф или Мишель, и она знала, что он не хочет, чтобы она это поняла.
— Войну сорок восьмого года я всегда называю Катастрофой. Катастрофа сорок восьмого года выявила фатальную слабость нашего мирного сообщества. У нас не было организации, мы оказались не способны защитить себя от вооруженного агрессора. Наша культура зависела от маленьких замкнутых общин, наша экономика также. Как и евреям Европы перед великим истреблением их во время второй мировой войны, нам не хватало политического единства, что и предопределило наше поражение; слишком часто наши общины воевали друг с другом — в этом проклятие арабов, как и евреев. Знаешь, что они сделали с моей деревней, эти сионисты? За то, что мы не обратились в бегство, как наши соседи?
Она знала и не знала. Это не имело значения, потому что он не обращал на нее внимания.
— Они наполняли бочки взрывчаткой и керосином и скатывали их с холма, сжигая наших женщин и детей. Я мог бы неделями рассказывать тебе о страданиях моего народа. Об отрубленных руках. Об изнасилованных и сожженных женщинах. О детях, которым выкололи глаза.
Она попыталась еще раз выяснить, верит ли во все это он сам, но он не дал ей ни малейшего ключа к разгадке, храня торжественную непроницаемость лица — выражение, которое подходило обеим его ипостасям.
— Я шепну тебе: «Дейр-Ясин». Ты когда-нибудь слышала это название? Знаешь, что оно означает?
— Нет, Мишель, не слышала.
Он словно бы остался доволен.
— Тогда спроси меня: «Что такое Дейр-Ясин?»
Она спросила:
— Скажите, пожалуйста, что такое Дейр-Ясин?
— И я опять отвечаю тебе так, словно это случилось вчера на моих глазах. В маленькой арабской деревушке Дейр-Ясин девятого апреля 1948 года сионистский карательный отряд замучил двести пятьдесят четыре жителя — стариков, женщин и детей, — в то время как молодые мужчины были в поле, они убивали беременных женщин вместе с еще не рожденными детьми. Почти все трупы они сбросили в колодец. Спустя несколько дней страну покинули около полумиллиона палестинцев. Отцовская деревня составляла исключение. «Мы остаемся, — заявил отец, — если мы отправимся на чужбину, сионисты ни за что не разрешат нам вернуться». Он даже верил, что англичане опять придут, чтобы помочь нам. Он не понимал, что империалистам требуется на Ближнем Востоке безропотный союзник.
Почувствовав на себе его взгляд, она подумала, понимает ли он, что она как бы внутренне отдаляется от него, и безразлично ли ему это. Лишь потом она догадалась, что он намеренно толкал ее в противоположный лагерь.
— Потом двадцать лет после Катастрофы отец хранил верность тому, что осталось от деревни. Одни называли его упрямцем, другие глупцом. Его товарищи, жившие вне Палестины, называли его коллаборационистом. Они ничего не знали. Не чувствовали на собственной шкуре, что такое оккупация. Кругом по соседству жителей выгоняли, избивали, арестовывали. Сионисты захватывали чужую землю, сравнивали с землей чужие жилища, а на обломках строили свои деревни, где не разрешали селиться арабам. Но отец мой был миролюбив и мудр, и до поры до времени ему удавилось ладить с сиониста ми-
И опять ей захотелось спросить его, правда ли это все, и опять она не успела.
— Но во время войны шестьдесят седьмого года, когда в деревне подошли танки, мы тоже перебрались на другой берег Иордана. Отец позвал нас и со слезами на глазах велел складывать пожитки. «Скоро начнутся погромы», — сказал он. Я спросил его — я. младший, несмышленыш: «Что такое погром, папа?» Он ответил: «Все, что европейцы творили с евреями, сионисты сейчас творят с нами. Они одержали великую победу и могли бы проявить великодушие. Но в их политике нет места добру». До самой смерти не забуду, как мой гордый отец переступил порог жалкой хижины, которой предстояло теперь зваться нашим домом. Он долго медлил. собираясь с силами, чтобы войти. Но он не плакал. Целыми днями сидел он на ларе с книгами и ничего не ел. Думаю, за эти несколько дней он постарел лет на двадцать. «Это моя могила, — сказал он. — Хижина станет моим надгробием». С момента переселения в Иорданию мы превратились в людей без родины, лишились документов, прав, будущего и работы. Школа, в которой я учился? Это была хибара из жести, где жужжали сотни жирных мух и гомонили голодные дети. Наукой мне была фатиха[10]. Но есть и другая наука. Как стрелять. Как бороться с сионистскими агрессорами.
Он замолчал, и на минуту ей показалось, что он улыбается ей, но лицо его было невеселым.
— «Я борюсь и, следовательно, существую», — негромко проговорил он. — Знаешь, кто это сказал, Чарли? Сионист. Миролюбец, патриот и идеалист. Используя террористические методы, он убил много англичан и много палестинцев. Но оттого, что он сионист, он считается не террористом, а героем и патриотом. Он стал премьер-министром страны, которая зовется Израиль. Знаешь, откуда он родом, этот сионистский премьер-министр-террорист? Из Польши. Объясни, пожалуйста, ты. образованная англичанка, мне, простому бездомному крестьянину, объясни, как могло случиться, что моей страной, моей Палестиной, правит поляк, поляк, который существует, потому что борется? Ты можешь втолковать мне, на основе каких принципов, какой английской справедливости, английского беспристрастия и честности этот человек правит моей страной? И почему он называет настеррористами.
И тут, прежде чем она успела опомниться, у нее вырвался вопрос. Она не хотела бросать этим вызов. Вопрос возник сам собой, выплыл из хаоса, в который Иосиф погрузил ее.
— А ты сам-томожешь?
Он не ответил ей — но не потому, что хотел избежать этого вопроса. Вопрос он принял. Ей даже показалось, что он ожидал его. Он засмеялся, не слишком приятным смехом, потянулся к бокалу и поднял его.
— Выпей за меня, — приказал он. — Давай сюда твой бокал. Историю делают победители. Ты что, забыла эту простую истину? Давай выпьем!
Помешкав, она подняла бокал.
— За крошечный храбрый Израиль! — сказал он. — За его поразительную жизнеспособность, подпитываемую американской помощью в семь миллионов долларов в день и всей мощью Пентагона, пляшущего под его дудку! — Не отпив, он опустил бокал. Она сделала то же самое. К ее облегчению, жест этот, казалось, на время прекращал мелодраму. — А ты, Чарли, ты слушаешь. С благоговением. Изумлением. Перед его романтической восторженностью, перед его красотой, его фанатическим энтузиазмом. Для него не существует препон. В нем нет западноевропейской сдержанности. Тебе это нравится? Или воображение отвергает раздражающую тебя чужеродную сущность?
Взяв его за руку, она водила по его ладони кончиком пальца.
— А его английский не лимитирует его во всем этом? — спросила она, чтобы выиграть время.
— Речь его пересыпана жаргонными словечками, уснащена картинными ораторскими оборотами, сомнительной статистикой и утомительными цитатами. Но тем не менее ему удается заразить тебя своей молодой страстной верой, раскрывающей перед тобой будущее.
— А что делает Чарли все это время? Просто торчит там и ошарашенно ловит каждое его слово? Я как-нибудь вмешиваюсь в разговор, поддерживаю его? Что я делаю?
— Согласно сценарию, реагируешь ты довольно странно. Вот как ты описываешь это позднее в одном из писем: «Сколько буду жить, не забуду твое лицо, освещенное пламенем свечи в тот вечер, когда мы впервые оказались вместе». Или, может быть, по-твоему, это чересчур цветисто, чересчур безвкусно?
Она выпустила его руку. .
— Какие письма? Что за письма, которыми мы все время обмениваемся?
— Пока давай договоримся лишь о том, что позднее ты ему напишешь. Еще раз спрашиваю тебя: «Тебе это нравится? Или пошлем к черту автора пьесы и отправимся домой?»
Она отпила глоток вина. Потом второй глоток.
— Нравится. Пока что нравится.
— А письмо — не слишком? Ты одобряешь это?
— Ну, если нельзя объясняться в любовном письме, то как же тогда объясниться?
— Прекрасно. Вот так и случилось, что ты написала ему, и легенда подтверждает все это. За исключением одной детали. Это не первая твоя встреча с Мишелем.
Неуклюже, вовсе не по-актерски она чуть не уронила бокал.
А им опять овладело возбуждение.
— Слушай меня, — сказал он, подавшись вперед. — Слушай цитату. Из французского философа. «Величайшее преступление — бездействовать из страха сделать слишком мало». Тебе она знакома, правда?
— О господи, — еле слышно выговорила Чарли и порывисто прижала к груди руки, как бы обороняясь.
— Мне продолжить? — Но он уже продолжал. — Тебе это кого-нибудь напоминает? «Существует одна война классов — война колониалистов и колоний, поработителей и порабощенных. Наша задача — обратить оружие против тех, кто развязал войну. Против миллионеров-расистов, считающих „третий мир“ своей вотчиной. Против развращенных нефтяных магнатов, продавших арабское первородство». — Он глядел, как она схватилась за голову.
— Осси, перестань, — пробормотала она. — Это слишком. Иди домой.
— Против империалистов, спровоцировавших эту войну и пособляющих сионистским агрессорам. Против безмозглой западной буржуазии, которая и сама рабски зависит от системы, ею увековеченной.— Он говорил почти шепотом, и поэтому голос его проникал в самую душу. — Нас учат, что мы не должны убивать невинных женщин и детей. А я скажу, что невинных в наши дни не осталось. За каждого ребенка, умирающего от голода в странах «третьего мира», ответит ребенок на Западе, укравший у него еду.
— Перестань, — твердила она, закрыв лицо руками. — Довольно. Сдаюсь.
Но он продолжал свой монолог:
— «Когда мне было шесть лет, меня согнали с моей земли. Когда мне исполнилось восемь, я вступил в ашбал. Объясните, пожалуйста, что такое ашбал». — Помнишь. Чарли? Этот вопрос задала ты. Что я ответил тебе?
— Детская милиция, — сказала она, по-прежнему уткнувшись в ладони. — Мне сейчас будет плохо, Осси. Прямо сейчас.
— «Когда мне было десять, я лежал, скорчившись в непрочном убежище, в то время как сирийцы обстреливали ракетами наш лагерь. Когда мне было пятнадцать, .мои мать и сестра погибли под бомбами сионистов...»Продолжай ты, Чарли. Заверши мою биографию.
Она опять завладела его рукой: на этот раз, схватив ее обеими руками, она легонько, словно с упреком, постукивала ею по столу.
— «Если детей можно бомбить, то можно и посылать их в бой», — напомнил он ей. — А если эти дети захватывают твою землю? Что тогда? Продолжай!
— Их следует убить, — невольно вырвалось у нее.
— А если матери, вскармливая их, учат вторгаться в наши жилища и бомбить изгнанников?
— Значит, эти матери находятся на передовой, как и отцы. Осси...
— И что нам с ними делать?
— Убивать и их. Но я не согласилась тогда с ним, и сейчас я не согласна.
Он не обратил внимания на эти протесты, он был занят иными протестами, собственными, рожденными вечной любовью.
— Слушай. Выступая с вдохновенной речью на семинаре, я сквозь прорези для глаз разглядываю твое лицо — взволнованное, увлеченное. Твои рыжие волосы. Энергичные черты революционерки. Не забавно ли, что во время первой нашей встречи на сцене находился я, а ты была в зале?
— Вовсе я не была увлечена! Я решила, что ты малость перегибаешь палку, и собиралась сказать тебе об этом.
Но он был неумолим.
— Что бы ты тогда ни решила, сейчас в ноттингемском мотеле под моим гипнотическим взглядом ты стала сомневаться и пересматривать тогдашнее свое впечатление. Хоть ты и не видела моего лица, ты признаешься, что мои слова так врезались тебе в память, что ты будешь вечно помнить их. Почему бы и нет! Брось, Чарли! Все это есть в твоем письме!
Она не хотела, чтобы ее втягивали в это. Не пришло время. Неожиданно, впервые с тех пор, как Иосиф начал рассказывать свою историю, Мишель отделился от него, став для нее живым человеком. До этого момента она чувствовала, что, воображая своего любовника, безотчетно придает ему черты Иосифа и слышит голос Иосифа, представляя себе его речи. Теперь же, как разделившаяся надвое клетка, оба героя стали существовать независимо и противостоя друг другу, а Мишель обрел к тому же и реальные очертания и пропорции. Она опять увидела неубранную аудиторию, фотографию Мао с загибающимися краями, обшарпанные школьные скамейки. Перед ней опять возникли ряды разномастных голов — от африканских до европейских, — и Длинный Ал, сгорбившийся возле нее в тяжелой похмельной тоске. А на возвышении одинокая и непонятная фигура храброго посланца Палестины — он ниже, чем Иосиф, и, может быть, немного коренастее, но точно сказать трудно, потому что лицо его закрыто черным, а тело облачено в мешковатую гимнастерку цвета хаки и черно-белую куфию. Но он моложе, определенно моложе и фанатичнее. Она помнила, как по-рыбьи шлепали его губы, невыразительные за сетчатой завесой. Помнила вызывающе яркий красный платок на шее, жесты упрятанных в перчатки рук, подкреплявшие его слова. А лучше всего ей запомнился голос — не гортанный, как можно было ожидать, а ясный и спокойный, так жутко контрастировавший с людоедским содержанием его речи. Но это не был голос Иосифа. Она помнила, как прерывался этот голос, совсем не так, как у Иосифа, когда он подбирал слова, перестраивая неуклюжую фразу: «Винтовка и Возвращение — это для нас одно целое... империалисты — это все те, кто не оказывает нам помощи в нашей революционной борьбе, потому что бездействие закрепляет несправедливость...»
— Я сразу же полюбил тебя, — объяснял ей Иосиф все тем же тоном, как бы вспоминая, — по крайней мере, я это говорю тебе сейчас. Как только кончилась лекция, я расспросил о тебе, но не осмелился подойти к тебе в присутствии стольких людей. А еще я помнил, что не могу показать тебе свое лицо, а лицо — это один из главных моих козырей. Поэтому я решил разыскать тебя в театре. Я навел справки и выследил тебя в Ноттингеме. И вот я здесь. И люблю тебя бесконечно. Подпись — «Мишель».
Как бы извиняясь, Иосиф засуетился, изображая заботу о ней, — наполнил ее бокал, заказал кофе. Не очень сладкий, какой ты любишь. Может, хочешь освежиться? Нет, спасибо. Все в порядке. Телевизор показывал хронику — какой-то политический деятель скалился, спускаясь по самолетному трапу. До земли он добрался благополучно.
Завершив свои ухаживания, Иосиф многозначительно огляделся по сторонам, потом взглянул на Чарли; голос его был сама деловитость.
— Итак, Чарли, ты его Иоанна. Его любовь. Наваждение. Официанты разошлись, теперь мы вдвоем. Твой откровенный поклонник и ты. Уже за полночь, я говорил слишком долго, хотя и не начинал еще ни делиться тем, что у меня на сердце, ни расспрашивать тебя мою несравненную Иоанну, которой я увлечен, как никем дотоле. Завтра воскресенье, ты свободна. Я снял номер в мотеле, я не делаю попыток уговаривать тебя, это не в моих правилах. Кроме того, я, должно быть, слишком горд и не хочу думать, что тебя следует уговаривать, ты отдашься мне как свободный человек, верный товарищ по оружию, или же этого не произойдет. Как ты отнесешься к подобной идее? Не захочется ли тебе вдруг и немедленно вернуться в свою привокзальную гостиницу?
Она внимательно посмотрела на него, затем отвела глаза. На языке вертелись десятки шутливых ответов, но она сдержалась. Закутанная непонятная фигура на семинаре опять превратилась в абстракцию. Вопрос задал не тот незнакомец, а Иосиф. И что она могла ответить, если в воображении своем уже не раз держала его в объятиях? Если коротко стриженная голова Иосифа не раз покоилась на ее плече, а сильное искореженное пулями тело прикрывало ее собственное, пока она пробуждала в нем его истинную сущность?
— В конце концов, Чарли, как ты сама нам рассказывала, ты не раз спала с мужчинами и за меньшую плату.
— О, куда как меньшую, — отвечала она, неожиданно очень заинтересовавшись пластмассовой солонкой на столике.
— На тебе дорогое украшение, которое он тебе подарил. Ты одна в хмуром, неприветливом городе. Идет дождь. Мишель очаровал тебя, польстил тебе как актрисе, разбудил в тебе радикалку. Так как же ты можешь отказать ему?
— И накормил меня, — напомнила она. — Хоть я и постилась.
— Я бы даже сказал, что он и есть тот идеал, о котором мечтает скучающая европейская девица.
— Осси, ради бога... — пробормотала она, не смея поднять на него глаза.
— Итак, мои поздравления, — сухо сказал он, жестом показав официанту, что желает расплатиться, — наконец-то ты встретила своего принца!
Слова эти прозвучали почему-то грубо. Странно, но ей показалось, что ее согласие рассердило его. Она глядела, как он платит по счету, а потом опускает счет в карман. Вслед за ним она вышла на вечернюю улицу.
«Я предназначена двоим, — думала она. — Если любишь Иосифа, бери Мишеля. Иосиф сосватал меня призраку из театра реальной жизни».
— В постели он говорит тебе, что по-настоящему его зовут Салим, но этого никто не должен знать, — мимоходом бросил Иосиф, когда они сели в машину. — Он хочет зваться Мишелем, частично из соображений конспирации, частично потому, что уже немного поддался развращающему влиянию Европы.
— Мне больше нравится «Салим».
— Но называешь ты его «Мишель».
«Как прикажете», — подумала она. Но ее покорность была обманчивой, обманчивой даже для нее самой. В глубине души она чувствовала, как в ней растет ярость. Еле заметные ростки, но они пробуждались к жизни.
Мотель напоминал одноэтажное фабричное здание. Сначала даже не было места поставить машину, но потом белый фургончик «фольксвагена» продвинулся вперед, и они встали. Чарли заметила, что за рулем был Димитрии. Иосиф надевал свой красный пиджак, а Чарли ждала, как он велел, ждала, держа в руках орхидеи, потом прошла за ним по двору ко входу — нехотя, чуть поодаль. Иосиф нес ее сумку на ремне и свой щегольской баул. «Отдай, это мое!» В холле она увидела Рауля и Рахиль — они стояли под безобразной голой лампочкой, читая на доске объявлений расписание завтрашних экскурсий. Чарли хмуро покосилась на них. Иосиф подошел к стойке .портье, и Чарли шагнула поближе, чтобы увидеть, как он будет регистрироваться, хотя он и не велел ей смотреть. Имя арабское, национальность — ливанец, адрес — Бейрут.
Рассыльный погрузил их вещи на необъятную тележку больничного типа. Иосиф взял Чарли за руку, ладонь его жгла как огнем. Она отдернула руку. Отстань! Сопровождаемые льющейся из музыкального автомата церковной мелодией, они заспешили вслед за тележкой по серому туннелю с мелькавшими по бокам окрашенными в блеклые гона дверями. Кровать в спальне была двойная, роскошная, кругом чистота, как в анатомическом театре.
— Боже! — воскликнула Чарли, с холодной враждебностью оглядывая все вокруг.
Рассыльный посмотрел на нее удивленно. Ну и пускай себе! Возле кровати стояла ваза с фруктами, рядом с ней два стакана и ведерко со льдом, а в нем бутылка водки. Ваза для орхидей. Чарли сунула туда цветы. Иосиф дал на чай рассыльному, тележка, прощально скрипнув, укатила, и они остались одни — наедине с кроватью шириною с футбольное поле, двумя выполненными углем весьма эротическими изображениями минотавров, в рамках под стеклом, и балконом, с которого открывался широкий вид на автомобильную стоянку. Вытащив из ведерка со льдом бутылку водки, Чарли плеснула себе в стакан и плюхнулась на кровать.
— Твое здоровье, старина, — сказала она.
Иосиф продолжал стоять и бесстрастно глядеть на нее.
— Твое здоровье, Чарли, — ответил он, хотя стакан в руки не взял.
— Так чем займемся? Сыграем в «Монополию»? Может быть, ради этого мы сюда и приехали? — Голос ее зазвенел. — Иными словами, интересно знать, какого черта и в каком качестве мы здесь? Просто для информации. Кто?Ладно? Кто мы здесь такие?
— Ты отлично знаешь, Чарли, кто мы. Мы любовники, проводящие в Греции свой медовый месяц.
— Но я считала, что мы в ноттингемском мотеле!
— Мы исполняем обе роли одновременно. Я думал, ты это поняла! Мы восстанавливаем прошлое и тут же создаем настоящее.
— Потому что очень спешим.
— Вернее, потому, что человеческим жизням грозит опасность.
Она налила себе еще водки, рука ее была совершенно твердой, точной и твердой, как всегда, когда на душе у нее скребли кошки.
— Жизням евреев, — уточнила она.
— Разве «человеческая жизнь» и «жизнь еврея» понятия разные?
— Еще бы! Бог мой! Подумать только: Киссинджер может засыпать бомбами несчастных кампучийцев, и никто пальцем о палец не ударит, чтобы остановить его! Израильтяне могут сколько угодно издеваться над палестинцами. Но стоит кокнуть парочку раввинов где-нибудь во Франкфурте — и готово: это тут же объявляется всемирным бедствием! Разве я не права?
Она не смотрела на него, устремив взгляд на какого-то воображаемого противника, но краем глаза видела, как он решительно направился к ней. На секунду в ней. вспыхнула надежда, что право выбора сейчас будет отнято у нее. Однако вместо того чтобы подойти, он прошел к окну и отпер балконную дверь, словно желая, чтобы ворвавшийся уличный шум поглотил звук ее голоса.
— Бедствия, конечно, и то и другое, — спокойно ответил он, выглядывая наружу. — Можешь узнать у меня, что чувствовали обитатели Кирьят-Шмонах, видя, как падают палестинские снаряды. Или попросить кибуцников рассказать тебе, как воют снаряды «катюш», по сорок штук одновременно, а они ведут детей в убежище, делая вид, что все это веселая игра. — Он замолчал и тоскливо вздохнул, словно устал от подобных размышлений и споров с самим собой. — Однако, — прибавил он уже более деловым тоном, — в следующий раз, когда обратишься к этому примеру, советую помнить, что Киссинджер тоже еврей. В политике Мишель знаток не большой, но это то немногое, что ему известно.
Она прикусила костяшки пальцев и вдруг поняла, что плачет. Он подошел, сел рядом с ней на кровать. Она ожидала, что он обнимет ее за плечи, найдет какие-то иные, мудрые слова или же просто займется любовью, что, надо сказать, было бы ей всего приятнее, но ничего подобного не произошло. Он не мешал ей плакать, но мало-помалу ей стало казаться, что и он готов расплакаться вместе с ней. И его молчание утешало лучше всяких слов. Казалось, целую вечность они провели так, рядом, потом она вздохнула — глубоко, сдавленно, прерывисто. Но и тогда он не пошевелился, не сделал ни единого движения ни к ней, ни от нее.
Жители Эль-Халиля, или Хеврона, считаются среди палестинцев элитой. Я поделюсь с тобой шуткой, действительно, весьма забавной. Существует поверье, что единственным местом, откуда евреев так и не удалось изгнать, была гора к югу от Хеврона. Таким образом, не исключено, что и в моих жилах течет еврейская кровь. Но я не стыжусь этого. Я не антисемит, а всего лишь антисионист. Ты мне веришь?
Но он не ждал ее уверений, он в них не нуждался.
— Я был младшим из четырех братьев и двух сестер. Вся семья занималась земледелием. Отец мой был мухтаром, избранным мудрыми старцами. Деревня наша славилась инжиром и виноградом, воинственными мужчинами и женщинами, прекрасными и кроткими, как ты. Обычно деревня славится чем-нибудь одним, наша же славилась сразу многим.
— Да уж конечно, — пробормотала она, но он был увлечен и пропустил мимо ушей эту шпильку.
— А больше всего славилась она мудрым руководством моего отца, верившего, что мусульмане должны жить в мире и согласии с христианами и евреями точно так же, как живут на небесах пророки. Я много рассказываю тебе о моем отце, моей семье и моей деревне. Сейчас и после. Мой отец восхищался евреями. Он изучал их веру, любил приглашать их в деревню и беседовать с ними. Он велел моим старшим братьям выучить иврит. Мальчиком я слушал вечерами воинственные песни о древних походах. Днем я водил на водопой дедушкиного коня и слушал рассказы странников и бродячих торговцев. Когда я описываю тебе эту райскую жизнь, то поднимаюсь до высот истинной поэзии. Я умею это делать. У меня есть этот дар. Рассказываю, как плясали дабкена деревенской площади, как слушали ауд, в то время как старики играли в трик-трак, покуривая наргиле.
Слова эти были для нее пустым звуком, но у нее хватало ума не прерывать его.
— В действительности же, как я охотно признаю, я мало что помню из этого. В действительности я передаю тебе то, что вспоминали старшие, потому что именно этими воспоминаниями в лагерях беженцев поддерживается традиция. Для новых поколений родиной все больше становится лишь то, о чем вспоминают старики. Сионисты скажут, что у нас нет культуры и потому мы не существуем. Скажут, что мы вырождаемся, живя в грязных землянках и одеваясь в вонючие тряпки. Все это точь-в-точь повторяет то, что говорили о евреях европейские антисемиты. А на самом деле в обоих случаях речь идет о людях благородных.
Темноволосая голова кивнула, подтверждая, что обе его ипостаси согласны с этим очевидным фактом.
— Я описываю тебе нашу сельскую жизнь и хитроумную систему, поддерживавшую нашу общность. Сбор винограда, когда вся деревня дружно шла на виноградники, повинуясь приказу мухтара — моего отца. Как мои старшие братья пошли в школу, построенную англичанами во времена Мандата. Ты можешь смеяться, но отец верил в англичан. Как кофе в нашей деревенской гостинице был горячим все двадцать четыре часа в сутки, чтобы никто не сказал про нас: «Эта деревня нищая, ее жители негостеприимны к чужестранцам». Хочешь знать, что сталось с дедушкиным конем? Дед продал его, чтобы купить пулемет и стрелять в сионистов, когда они нападут на деревню. Но случилось наоборот: сионисты застрелили деда. И поставили моего отца рядом, чтобы он все видел. Отца, который верил в них.
— Это тоже было?
— Конечно.
Она так и не поняла, к то отвечал ей: Иосиф или Мишель, и она знала, что он не хочет, чтобы она это поняла.
— Войну сорок восьмого года я всегда называю Катастрофой. Катастрофа сорок восьмого года выявила фатальную слабость нашего мирного сообщества. У нас не было организации, мы оказались не способны защитить себя от вооруженного агрессора. Наша культура зависела от маленьких замкнутых общин, наша экономика также. Как и евреям Европы перед великим истреблением их во время второй мировой войны, нам не хватало политического единства, что и предопределило наше поражение; слишком часто наши общины воевали друг с другом — в этом проклятие арабов, как и евреев. Знаешь, что они сделали с моей деревней, эти сионисты? За то, что мы не обратились в бегство, как наши соседи?
Она знала и не знала. Это не имело значения, потому что он не обращал на нее внимания.
— Они наполняли бочки взрывчаткой и керосином и скатывали их с холма, сжигая наших женщин и детей. Я мог бы неделями рассказывать тебе о страданиях моего народа. Об отрубленных руках. Об изнасилованных и сожженных женщинах. О детях, которым выкололи глаза.
Она попыталась еще раз выяснить, верит ли во все это он сам, но он не дал ей ни малейшего ключа к разгадке, храня торжественную непроницаемость лица — выражение, которое подходило обеим его ипостасям.
— Я шепну тебе: «Дейр-Ясин». Ты когда-нибудь слышала это название? Знаешь, что оно означает?
— Нет, Мишель, не слышала.
Он словно бы остался доволен.
— Тогда спроси меня: «Что такое Дейр-Ясин?»
Она спросила:
— Скажите, пожалуйста, что такое Дейр-Ясин?
— И я опять отвечаю тебе так, словно это случилось вчера на моих глазах. В маленькой арабской деревушке Дейр-Ясин девятого апреля 1948 года сионистский карательный отряд замучил двести пятьдесят четыре жителя — стариков, женщин и детей, — в то время как молодые мужчины были в поле, они убивали беременных женщин вместе с еще не рожденными детьми. Почти все трупы они сбросили в колодец. Спустя несколько дней страну покинули около полумиллиона палестинцев. Отцовская деревня составляла исключение. «Мы остаемся, — заявил отец, — если мы отправимся на чужбину, сионисты ни за что не разрешат нам вернуться». Он даже верил, что англичане опять придут, чтобы помочь нам. Он не понимал, что империалистам требуется на Ближнем Востоке безропотный союзник.
Почувствовав на себе его взгляд, она подумала, понимает ли он, что она как бы внутренне отдаляется от него, и безразлично ли ему это. Лишь потом она догадалась, что он намеренно толкал ее в противоположный лагерь.
— Потом двадцать лет после Катастрофы отец хранил верность тому, что осталось от деревни. Одни называли его упрямцем, другие глупцом. Его товарищи, жившие вне Палестины, называли его коллаборационистом. Они ничего не знали. Не чувствовали на собственной шкуре, что такое оккупация. Кругом по соседству жителей выгоняли, избивали, арестовывали. Сионисты захватывали чужую землю, сравнивали с землей чужие жилища, а на обломках строили свои деревни, где не разрешали селиться арабам. Но отец мой был миролюбив и мудр, и до поры до времени ему удавилось ладить с сиониста ми-
И опять ей захотелось спросить его, правда ли это все, и опять она не успела.
— Но во время войны шестьдесят седьмого года, когда в деревне подошли танки, мы тоже перебрались на другой берег Иордана. Отец позвал нас и со слезами на глазах велел складывать пожитки. «Скоро начнутся погромы», — сказал он. Я спросил его — я. младший, несмышленыш: «Что такое погром, папа?» Он ответил: «Все, что европейцы творили с евреями, сионисты сейчас творят с нами. Они одержали великую победу и могли бы проявить великодушие. Но в их политике нет места добру». До самой смерти не забуду, как мой гордый отец переступил порог жалкой хижины, которой предстояло теперь зваться нашим домом. Он долго медлил. собираясь с силами, чтобы войти. Но он не плакал. Целыми днями сидел он на ларе с книгами и ничего не ел. Думаю, за эти несколько дней он постарел лет на двадцать. «Это моя могила, — сказал он. — Хижина станет моим надгробием». С момента переселения в Иорданию мы превратились в людей без родины, лишились документов, прав, будущего и работы. Школа, в которой я учился? Это была хибара из жести, где жужжали сотни жирных мух и гомонили голодные дети. Наукой мне была фатиха[10]. Но есть и другая наука. Как стрелять. Как бороться с сионистскими агрессорами.
Он замолчал, и на минуту ей показалось, что он улыбается ей, но лицо его было невеселым.
— «Я борюсь и, следовательно, существую», — негромко проговорил он. — Знаешь, кто это сказал, Чарли? Сионист. Миролюбец, патриот и идеалист. Используя террористические методы, он убил много англичан и много палестинцев. Но оттого, что он сионист, он считается не террористом, а героем и патриотом. Он стал премьер-министром страны, которая зовется Израиль. Знаешь, откуда он родом, этот сионистский премьер-министр-террорист? Из Польши. Объясни, пожалуйста, ты. образованная англичанка, мне, простому бездомному крестьянину, объясни, как могло случиться, что моей страной, моей Палестиной, правит поляк, поляк, который существует, потому что борется? Ты можешь втолковать мне, на основе каких принципов, какой английской справедливости, английского беспристрастия и честности этот человек правит моей страной? И почему он называет настеррористами.
И тут, прежде чем она успела опомниться, у нее вырвался вопрос. Она не хотела бросать этим вызов. Вопрос возник сам собой, выплыл из хаоса, в который Иосиф погрузил ее.
— А ты сам-томожешь?
Он не ответил ей — но не потому, что хотел избежать этого вопроса. Вопрос он принял. Ей даже показалось, что он ожидал его. Он засмеялся, не слишком приятным смехом, потянулся к бокалу и поднял его.
— Выпей за меня, — приказал он. — Давай сюда твой бокал. Историю делают победители. Ты что, забыла эту простую истину? Давай выпьем!
Помешкав, она подняла бокал.
— За крошечный храбрый Израиль! — сказал он. — За его поразительную жизнеспособность, подпитываемую американской помощью в семь миллионов долларов в день и всей мощью Пентагона, пляшущего под его дудку! — Не отпив, он опустил бокал. Она сделала то же самое. К ее облегчению, жест этот, казалось, на время прекращал мелодраму. — А ты, Чарли, ты слушаешь. С благоговением. Изумлением. Перед его романтической восторженностью, перед его красотой, его фанатическим энтузиазмом. Для него не существует препон. В нем нет западноевропейской сдержанности. Тебе это нравится? Или воображение отвергает раздражающую тебя чужеродную сущность?
Взяв его за руку, она водила по его ладони кончиком пальца.
— А его английский не лимитирует его во всем этом? — спросила она, чтобы выиграть время.
— Речь его пересыпана жаргонными словечками, уснащена картинными ораторскими оборотами, сомнительной статистикой и утомительными цитатами. Но тем не менее ему удается заразить тебя своей молодой страстной верой, раскрывающей перед тобой будущее.
— А что делает Чарли все это время? Просто торчит там и ошарашенно ловит каждое его слово? Я как-нибудь вмешиваюсь в разговор, поддерживаю его? Что я делаю?
— Согласно сценарию, реагируешь ты довольно странно. Вот как ты описываешь это позднее в одном из писем: «Сколько буду жить, не забуду твое лицо, освещенное пламенем свечи в тот вечер, когда мы впервые оказались вместе». Или, может быть, по-твоему, это чересчур цветисто, чересчур безвкусно?
Она выпустила его руку. .
— Какие письма? Что за письма, которыми мы все время обмениваемся?
— Пока давай договоримся лишь о том, что позднее ты ему напишешь. Еще раз спрашиваю тебя: «Тебе это нравится? Или пошлем к черту автора пьесы и отправимся домой?»
Она отпила глоток вина. Потом второй глоток.
— Нравится. Пока что нравится.
— А письмо — не слишком? Ты одобряешь это?
— Ну, если нельзя объясняться в любовном письме, то как же тогда объясниться?
— Прекрасно. Вот так и случилось, что ты написала ему, и легенда подтверждает все это. За исключением одной детали. Это не первая твоя встреча с Мишелем.
Неуклюже, вовсе не по-актерски она чуть не уронила бокал.
А им опять овладело возбуждение.
— Слушай меня, — сказал он, подавшись вперед. — Слушай цитату. Из французского философа. «Величайшее преступление — бездействовать из страха сделать слишком мало». Тебе она знакома, правда?
— О господи, — еле слышно выговорила Чарли и порывисто прижала к груди руки, как бы обороняясь.
— Мне продолжить? — Но он уже продолжал. — Тебе это кого-нибудь напоминает? «Существует одна война классов — война колониалистов и колоний, поработителей и порабощенных. Наша задача — обратить оружие против тех, кто развязал войну. Против миллионеров-расистов, считающих „третий мир“ своей вотчиной. Против развращенных нефтяных магнатов, продавших арабское первородство». — Он глядел, как она схватилась за голову.
— Осси, перестань, — пробормотала она. — Это слишком. Иди домой.
— Против империалистов, спровоцировавших эту войну и пособляющих сионистским агрессорам. Против безмозглой западной буржуазии, которая и сама рабски зависит от системы, ею увековеченной.— Он говорил почти шепотом, и поэтому голос его проникал в самую душу. — Нас учат, что мы не должны убивать невинных женщин и детей. А я скажу, что невинных в наши дни не осталось. За каждого ребенка, умирающего от голода в странах «третьего мира», ответит ребенок на Западе, укравший у него еду.
— Перестань, — твердила она, закрыв лицо руками. — Довольно. Сдаюсь.
Но он продолжал свой монолог:
— «Когда мне было шесть лет, меня согнали с моей земли. Когда мне исполнилось восемь, я вступил в ашбал. Объясните, пожалуйста, что такое ашбал». — Помнишь. Чарли? Этот вопрос задала ты. Что я ответил тебе?
— Детская милиция, — сказала она, по-прежнему уткнувшись в ладони. — Мне сейчас будет плохо, Осси. Прямо сейчас.
— «Когда мне было десять, я лежал, скорчившись в непрочном убежище, в то время как сирийцы обстреливали ракетами наш лагерь. Когда мне было пятнадцать, .мои мать и сестра погибли под бомбами сионистов...»Продолжай ты, Чарли. Заверши мою биографию.
Она опять завладела его рукой: на этот раз, схватив ее обеими руками, она легонько, словно с упреком, постукивала ею по столу.
— «Если детей можно бомбить, то можно и посылать их в бой», — напомнил он ей. — А если эти дети захватывают твою землю? Что тогда? Продолжай!
— Их следует убить, — невольно вырвалось у нее.
— А если матери, вскармливая их, учат вторгаться в наши жилища и бомбить изгнанников?
— Значит, эти матери находятся на передовой, как и отцы. Осси...
— И что нам с ними делать?
— Убивать и их. Но я не согласилась тогда с ним, и сейчас я не согласна.
Он не обратил внимания на эти протесты, он был занят иными протестами, собственными, рожденными вечной любовью.
— Слушай. Выступая с вдохновенной речью на семинаре, я сквозь прорези для глаз разглядываю твое лицо — взволнованное, увлеченное. Твои рыжие волосы. Энергичные черты революционерки. Не забавно ли, что во время первой нашей встречи на сцене находился я, а ты была в зале?
— Вовсе я не была увлечена! Я решила, что ты малость перегибаешь палку, и собиралась сказать тебе об этом.
Но он был неумолим.
— Что бы ты тогда ни решила, сейчас в ноттингемском мотеле под моим гипнотическим взглядом ты стала сомневаться и пересматривать тогдашнее свое впечатление. Хоть ты и не видела моего лица, ты признаешься, что мои слова так врезались тебе в память, что ты будешь вечно помнить их. Почему бы и нет! Брось, Чарли! Все это есть в твоем письме!
Она не хотела, чтобы ее втягивали в это. Не пришло время. Неожиданно, впервые с тех пор, как Иосиф начал рассказывать свою историю, Мишель отделился от него, став для нее живым человеком. До этого момента она чувствовала, что, воображая своего любовника, безотчетно придает ему черты Иосифа и слышит голос Иосифа, представляя себе его речи. Теперь же, как разделившаяся надвое клетка, оба героя стали существовать независимо и противостоя друг другу, а Мишель обрел к тому же и реальные очертания и пропорции. Она опять увидела неубранную аудиторию, фотографию Мао с загибающимися краями, обшарпанные школьные скамейки. Перед ней опять возникли ряды разномастных голов — от африканских до европейских, — и Длинный Ал, сгорбившийся возле нее в тяжелой похмельной тоске. А на возвышении одинокая и непонятная фигура храброго посланца Палестины — он ниже, чем Иосиф, и, может быть, немного коренастее, но точно сказать трудно, потому что лицо его закрыто черным, а тело облачено в мешковатую гимнастерку цвета хаки и черно-белую куфию. Но он моложе, определенно моложе и фанатичнее. Она помнила, как по-рыбьи шлепали его губы, невыразительные за сетчатой завесой. Помнила вызывающе яркий красный платок на шее, жесты упрятанных в перчатки рук, подкреплявшие его слова. А лучше всего ей запомнился голос — не гортанный, как можно было ожидать, а ясный и спокойный, так жутко контрастировавший с людоедским содержанием его речи. Но это не был голос Иосифа. Она помнила, как прерывался этот голос, совсем не так, как у Иосифа, когда он подбирал слова, перестраивая неуклюжую фразу: «Винтовка и Возвращение — это для нас одно целое... империалисты — это все те, кто не оказывает нам помощи в нашей революционной борьбе, потому что бездействие закрепляет несправедливость...»
— Я сразу же полюбил тебя, — объяснял ей Иосиф все тем же тоном, как бы вспоминая, — по крайней мере, я это говорю тебе сейчас. Как только кончилась лекция, я расспросил о тебе, но не осмелился подойти к тебе в присутствии стольких людей. А еще я помнил, что не могу показать тебе свое лицо, а лицо — это один из главных моих козырей. Поэтому я решил разыскать тебя в театре. Я навел справки и выследил тебя в Ноттингеме. И вот я здесь. И люблю тебя бесконечно. Подпись — «Мишель».
Как бы извиняясь, Иосиф засуетился, изображая заботу о ней, — наполнил ее бокал, заказал кофе. Не очень сладкий, какой ты любишь. Может, хочешь освежиться? Нет, спасибо. Все в порядке. Телевизор показывал хронику — какой-то политический деятель скалился, спускаясь по самолетному трапу. До земли он добрался благополучно.
Завершив свои ухаживания, Иосиф многозначительно огляделся по сторонам, потом взглянул на Чарли; голос его был сама деловитость.
— Итак, Чарли, ты его Иоанна. Его любовь. Наваждение. Официанты разошлись, теперь мы вдвоем. Твой откровенный поклонник и ты. Уже за полночь, я говорил слишком долго, хотя и не начинал еще ни делиться тем, что у меня на сердце, ни расспрашивать тебя мою несравненную Иоанну, которой я увлечен, как никем дотоле. Завтра воскресенье, ты свободна. Я снял номер в мотеле, я не делаю попыток уговаривать тебя, это не в моих правилах. Кроме того, я, должно быть, слишком горд и не хочу думать, что тебя следует уговаривать, ты отдашься мне как свободный человек, верный товарищ по оружию, или же этого не произойдет. Как ты отнесешься к подобной идее? Не захочется ли тебе вдруг и немедленно вернуться в свою привокзальную гостиницу?
Она внимательно посмотрела на него, затем отвела глаза. На языке вертелись десятки шутливых ответов, но она сдержалась. Закутанная непонятная фигура на семинаре опять превратилась в абстракцию. Вопрос задал не тот незнакомец, а Иосиф. И что она могла ответить, если в воображении своем уже не раз держала его в объятиях? Если коротко стриженная голова Иосифа не раз покоилась на ее плече, а сильное искореженное пулями тело прикрывало ее собственное, пока она пробуждала в нем его истинную сущность?
— В конце концов, Чарли, как ты сама нам рассказывала, ты не раз спала с мужчинами и за меньшую плату.
— О, куда как меньшую, — отвечала она, неожиданно очень заинтересовавшись пластмассовой солонкой на столике.
— На тебе дорогое украшение, которое он тебе подарил. Ты одна в хмуром, неприветливом городе. Идет дождь. Мишель очаровал тебя, польстил тебе как актрисе, разбудил в тебе радикалку. Так как же ты можешь отказать ему?
— И накормил меня, — напомнила она. — Хоть я и постилась.
— Я бы даже сказал, что он и есть тот идеал, о котором мечтает скучающая европейская девица.
— Осси, ради бога... — пробормотала она, не смея поднять на него глаза.
— Итак, мои поздравления, — сухо сказал он, жестом показав официанту, что желает расплатиться, — наконец-то ты встретила своего принца!
Слова эти прозвучали почему-то грубо. Странно, но ей показалось, что ее согласие рассердило его. Она глядела, как он платит по счету, а потом опускает счет в карман. Вслед за ним она вышла на вечернюю улицу.
«Я предназначена двоим, — думала она. — Если любишь Иосифа, бери Мишеля. Иосиф сосватал меня призраку из театра реальной жизни».
— В постели он говорит тебе, что по-настоящему его зовут Салим, но этого никто не должен знать, — мимоходом бросил Иосиф, когда они сели в машину. — Он хочет зваться Мишелем, частично из соображений конспирации, частично потому, что уже немного поддался развращающему влиянию Европы.
— Мне больше нравится «Салим».
— Но называешь ты его «Мишель».
«Как прикажете», — подумала она. Но ее покорность была обманчивой, обманчивой даже для нее самой. В глубине души она чувствовала, как в ней растет ярость. Еле заметные ростки, но они пробуждались к жизни.
Мотель напоминал одноэтажное фабричное здание. Сначала даже не было места поставить машину, но потом белый фургончик «фольксвагена» продвинулся вперед, и они встали. Чарли заметила, что за рулем был Димитрии. Иосиф надевал свой красный пиджак, а Чарли ждала, как он велел, ждала, держа в руках орхидеи, потом прошла за ним по двору ко входу — нехотя, чуть поодаль. Иосиф нес ее сумку на ремне и свой щегольской баул. «Отдай, это мое!» В холле она увидела Рауля и Рахиль — они стояли под безобразной голой лампочкой, читая на доске объявлений расписание завтрашних экскурсий. Чарли хмуро покосилась на них. Иосиф подошел к стойке .портье, и Чарли шагнула поближе, чтобы увидеть, как он будет регистрироваться, хотя он и не велел ей смотреть. Имя арабское, национальность — ливанец, адрес — Бейрут.
Рассыльный погрузил их вещи на необъятную тележку больничного типа. Иосиф взял Чарли за руку, ладонь его жгла как огнем. Она отдернула руку. Отстань! Сопровождаемые льющейся из музыкального автомата церковной мелодией, они заспешили вслед за тележкой по серому туннелю с мелькавшими по бокам окрашенными в блеклые гона дверями. Кровать в спальне была двойная, роскошная, кругом чистота, как в анатомическом театре.
— Боже! — воскликнула Чарли, с холодной враждебностью оглядывая все вокруг.
Рассыльный посмотрел на нее удивленно. Ну и пускай себе! Возле кровати стояла ваза с фруктами, рядом с ней два стакана и ведерко со льдом, а в нем бутылка водки. Ваза для орхидей. Чарли сунула туда цветы. Иосиф дал на чай рассыльному, тележка, прощально скрипнув, укатила, и они остались одни — наедине с кроватью шириною с футбольное поле, двумя выполненными углем весьма эротическими изображениями минотавров, в рамках под стеклом, и балконом, с которого открывался широкий вид на автомобильную стоянку. Вытащив из ведерка со льдом бутылку водки, Чарли плеснула себе в стакан и плюхнулась на кровать.
— Твое здоровье, старина, — сказала она.
Иосиф продолжал стоять и бесстрастно глядеть на нее.
— Твое здоровье, Чарли, — ответил он, хотя стакан в руки не взял.
— Так чем займемся? Сыграем в «Монополию»? Может быть, ради этого мы сюда и приехали? — Голос ее зазвенел. — Иными словами, интересно знать, какого черта и в каком качестве мы здесь? Просто для информации. Кто?Ладно? Кто мы здесь такие?
— Ты отлично знаешь, Чарли, кто мы. Мы любовники, проводящие в Греции свой медовый месяц.
— Но я считала, что мы в ноттингемском мотеле!
— Мы исполняем обе роли одновременно. Я думал, ты это поняла! Мы восстанавливаем прошлое и тут же создаем настоящее.
— Потому что очень спешим.
— Вернее, потому, что человеческим жизням грозит опасность.
Она налила себе еще водки, рука ее была совершенно твердой, точной и твердой, как всегда, когда на душе у нее скребли кошки.
— Жизням евреев, — уточнила она.
— Разве «человеческая жизнь» и «жизнь еврея» понятия разные?
— Еще бы! Бог мой! Подумать только: Киссинджер может засыпать бомбами несчастных кампучийцев, и никто пальцем о палец не ударит, чтобы остановить его! Израильтяне могут сколько угодно издеваться над палестинцами. Но стоит кокнуть парочку раввинов где-нибудь во Франкфурте — и готово: это тут же объявляется всемирным бедствием! Разве я не права?
Она не смотрела на него, устремив взгляд на какого-то воображаемого противника, но краем глаза видела, как он решительно направился к ней. На секунду в ней. вспыхнула надежда, что право выбора сейчас будет отнято у нее. Однако вместо того чтобы подойти, он прошел к окну и отпер балконную дверь, словно желая, чтобы ворвавшийся уличный шум поглотил звук ее голоса.
— Бедствия, конечно, и то и другое, — спокойно ответил он, выглядывая наружу. — Можешь узнать у меня, что чувствовали обитатели Кирьят-Шмонах, видя, как падают палестинские снаряды. Или попросить кибуцников рассказать тебе, как воют снаряды «катюш», по сорок штук одновременно, а они ведут детей в убежище, делая вид, что все это веселая игра. — Он замолчал и тоскливо вздохнул, словно устал от подобных размышлений и споров с самим собой. — Однако, — прибавил он уже более деловым тоном, — в следующий раз, когда обратишься к этому примеру, советую помнить, что Киссинджер тоже еврей. В политике Мишель знаток не большой, но это то немногое, что ему известно.
Она прикусила костяшки пальцев и вдруг поняла, что плачет. Он подошел, сел рядом с ней на кровать. Она ожидала, что он обнимет ее за плечи, найдет какие-то иные, мудрые слова или же просто займется любовью, что, надо сказать, было бы ей всего приятнее, но ничего подобного не произошло. Он не мешал ей плакать, но мало-помалу ей стало казаться, что и он готов расплакаться вместе с ней. И его молчание утешало лучше всяких слов. Казалось, целую вечность они провели так, рядом, потом она вздохнула — глубоко, сдавленно, прерывисто. Но и тогда он не пошевелился, не сделал ни единого движения ни к ней, ни от нее.