Страница:
Мишеля посадили за стол, положили перед ним перо и лист бумаги, но он почти ничего не смог написать. А Курцу это было неважно.
— Смотри, — говорил он, — как он держит перо. Смотри, как его пальцы естественно выводят арабские буквы. Вдруг ты проснулась бы среди ночи и увидела, что он что-то пишет. Вот так бы он выглядел.
А Чарли тем временем взывала к Иосифу, правда, мысленно: «Вызволи меня отсюда. Я умираю». Она услышала, как застучали по ступенькам ноги Мишеля, когда его поволокли назад — туда, где уже никто его не услышит, но Курц не дал ей передышки, как не давал передышки себе.
— Чарли, нам надо еще кое-что проделать. Думается, следует покончить с этим сейчас, хоть это и потребует некоторых усилий. Есть вещи, которые должны быть сделаны.
В гостиной наступила тишина, совсем как если бы это была обычная квартира. Вцепившись Иосифу в локоть, Чарли поднялась вслед за Курцем наверх. Сама не зная почему, она слегка волочила ноги — совсем как Мишель.
Деревянные перила были все еще липкими от пота. На ступеньках были наклеены полоски чего-то вроде наждачной бумаги, но когда Чарли ступала на них, хруста не было.. Она старательно запоминала эти детали, потому что порой только детали дают тебе ощущение реальности. Дверь в уборную была открыта, но, взглянув в ту сторону еще раз, Чарли поняла, что двери и нет, а есть лишь проем, и что с бачка не свешивается спусковая цепочка, и Чарли подумала, что если тут целый день таскают узника туда-сюда, даже одуревшего от наркотиков, надо все-таки, чтобы дом был в порядке. Она все еще размышляла над этим существенным обстоятельством, как вдруг поняла, что вошла в комнату, обитую специальной ватой, где стояла лишь кровать у дальней стены. На кровати лежал Мишель; на нем не было ничего, кроме золотого медальона; руками он прикрывал низ живота без единой складочки. Мышцы на его плечах были налитые, округлые, мышцы на груди — плоские, широкие и под ними — тени, словно очерченные тушью. По приказу Курца парни поставили Мишеля на ноги и заставили разнять руки. Обрезанный, до чего же он был скульптурно хорош. Бородатый парень, неодобрительно насупясь, молча указал на белое, словно капля молока, родимое пятно на левом боку, размытые очертания ножевой раны на правом плече и еще на милый ручеек черных волос, струившийся вниз от пупка. Все так же молча парни повернули Мишеля спиной — их взорам предстала поистине анатомическая карта, а Чарли вспомнила Люси, которой нравились такие спины — сплошные мускулы. Ни следов пуль, ничего, что портило бы красоту этой спины.
Ему снова велели встать, но тут Иосиф, видимо, решил — хватит, хорошенького понемножку, и быстро повел Чарли вниз, одной рукой поддерживая за талию, а другой так крепко обхватив запястье, что ей стало больно. Из прихожей она прошла в уборную и долго стояла там — ее рвало, а потом думала лишь о том, как побыстрее отсюда выбраться. Уйти из этой квартиры, уйти от них, уйти от своих мыслей, даже сбросить кожу.
Она бежала. Этот день был посвящен спорту. Бежала быстро — как только могла: бетонные зубья окружающих домов, подпрыгивая, проносились в другом направлении. Сады на крышах, казалось ей, соединялись друг с другом выложенными кирпичом дорожками; игрушечные указатели возвещали о местах, названия которых она не могла прочесть; над головой проносились синие и желтые пластмассовые трубы. Она бежала — вверх, потом вниз, с интересом, словно заядлый садовод, отмечая разные растения по пути: изящные герани и какие-то приземистые цветущие кусты, и валяющиеся окурки сигарет, и проплешины сырой земли — точно могилы без крестов. Иосиф бежал с ней рядом, и она кричала ему: «Уходи, убирайся!» Пожилая пара, сидевшая на скамейке, грустно улыбалась, глядя на размолвку влюбленных. Чарли пробежала вдоль всей длины двух платформ, впереди был забор и обрыв и внизу площадка для машин, но Чарли не совершила самоубийства, так как уже решила про себя, что это не для нее; к тому же она хотела жить с Иосифом, а не умирать с Мишелем. Она остановилась на краю обрыва, она почти не задыхалась. Пробежка пошла ей на пользу: надо почаще бегать. Она попросила у Иосифа сигарету, но сигарет у него не было. Он потянул ее к скамье; она опустилась на нее и тут же встала — так легче самоутверждаться. Она по опыту знала, что объяснения не получаются на ходу, поэтому она стояла как вкопанная.
— Советую тебе попридержать сочувствие для невиновных, — спокойно сказал Иосиф, не дожидаясь, когда она выплеснет на него поток брани.
— Но он же не был ни в чем виноват, пока ты все это не придумал!
Приняв его молчание за смущение, а смущение сочтя слабостью, она помолчала, сделала вид, будто засмотрелась на чудовищный силуэт города.
— "Это необходимо, — язвительно произнесла она, — я не был бы здесь, если б это не было необходимо". Цитата. «Ни один здравомыслящий судья на свете не осудит нас за то, что мы просим тебя сделать». Еще одна цитата. По-моему, это ты говорил. Хочешь взять эти слова назад?
— Да нет, пожалуй, нет.
— Значит, пожалуй, нет. Не лучше ли знать точно, а? Потому что, если кто-то в чем-то сомневается, я бы предпочла, чтоб это была я.
Она продолжала стоять, лишь перенеся внимание на то, что находилось прямо перед ней, где-то в недрах возвышавшегося напротив здания, которое она изучала сейчас с сосредоточенностью потенциального покупателя. А Иосиф сидел, и потому вся сцена выглядела фальшивой. Они должны были бы стоять лицом к лицу. Или он должен был стоять позади нее и глядеть на ту же далекую меловую мету.
— Не возражаешь, если мы подобьем бабки? — спросила она.
— Будь любезна.
— Он убивал евреев.
— Он убивал евреев и убивал ни в чем не повинных людей, которые не были евреями и не занимали никакой позиции в конфликте, а просто оказались поблизости.
— Хотелось бы мне написать книгу о том, в чем виноваты неповинные люди, которые оказались поблизости. И начну я с бомбежек Ливана, а затем расширю место действия.
Сидел ли Иосиф или стоял, но он отреагировал быстрее и резче, чем она предполагала.
— Эта книга уже написана, Чарли, и называется она «Полное истребление».
Из большого и указательного пальцев она сделала «глазок» и, прищурясь, посмотрела на далекий балкон.
— С другой стороны, насколько я понимаю, ты и сам убивал арабов.
— Конечно.
— Много ты их убил?
— Немало.
— Но конечно, только в порядке самообороны. Израильтяне убивают только в порядке самообороны, — Молчание. — «Я убил немало арабов», подпись: «Иосиф». — По-прежнему никакого отклика. — Вот это, очевидно, и будет гвоздем книги. Израильтянин, убивший немало арабов.
Клетчатая юбка на ней была из тех, что подарил ей Мишель. В юбке с обеих сторон были карманы, которые Чарли лишь недавно обнаружила. Сейчас она сунула руки в карманы и резко крутанулась, так что юбка взвихрилась вокруг нее.
— Вы все-таки мерзавцы, верно? — небрежно произнесла она, — Настоящие мерзавцы. Вы так не считаете? — Она продолжала смотреть на юбку, а та взлетала и опадала. — И ты — самый большой мерзавец из них всех, верно? Потому что тыиграешь двойную роль. Сейчас твое сердце исходит кровью, а через минуту ты уже выступаешь как безжалостный боец. На самом же деле, если уж на то пошло, ты всего лишь кровожадный маленький еврейчик, который только и думает, как бы заграбастать побольше земель.
Теперь он не только встал — он ударил ее. Дважды. Предварительно сняв с нее темные очки. Ударил крепко — такой пощечины ей еще никто не закатывал, — по одной и той же щеке. Первый удар был такой сильный, что она даже вызывающе выдвинула вперед подбородок. «Теперь мы квиты», — подумала она, вспомнив дом в Афинах. Второй удар был словно выплеск лавы из того же кратера; отвесив ей пощечину, Иосиф толкнул ее на скамейку — пусть выплачется, но гордость не позволила ей пролить ни слезинки. «Он ударил меня, возмутившись за себя или за меня?» — недоумевала она. И отчаянно надеялась, что за себя, из-за того, что в двенадцатом часу их сумасшедшего брака она все-таки пробила его броню. Но достаточно было одного взгляда на его замкнутое лицо и спокойные, невозмутимые глаза, и Чарли поняла, что потерпевший — она, а не Иосиф. Он протянул ей платок, но она вяло отстранила его.
— Забудем, — пробормотала она.
Она просунула руку ему под локоть, и он медленно повел ее по асфальтовой дорожке назад. Те же старички улыбнулись при виде их. «Дети, — заметили они друг другу, — такими были и мы когда-то. Ссорились до смертоубийства, а через минуту уже лежали в постели, и все было хорошо, как никогда».
Нижняя квартира была такая же, как верхняя, за тем небольшим исключением, что тут не было галереи и не было пленника, и порой, читая или прислушиваясь к звукам, Чарли убеждала себя. что никогда и не была там, наверху, в этой комнате ужасов, запечатленной на темном чердаке ее сознания. Потом сверху донесся стук опускаемого на пол ящика, в который ребята складывали свое фотографическое оборудование, готовясь к отъезду, и Чарли вынуждена была признать, что квартира наверху действительно существует, как и та, где она находится, причем там все более подлинное: здесь-то сфабрикованные письма, а там Мишель во плоти и крови.
Они сели втроем в кружок, и Курц начал со своей обычной преамбулы. Только на этот раз он говорил жестче и прямолинейнее, чем всегда, — возможно, потому что Чарли стала теперь уже проверенным солдатом, ветераном «с целой корзиной интереснейших разведданных, которые уже можно записать на ее счет», как он выразился. Письма лежали в чемоданчике на столе, и прежде чем открыть его, Курц снова напомнил Чарли о «легенде» — это слово они с Иосифом часто употребляли. Согласно легенде, она была не только страстно влюблена в Мишеля, но и страстно любила переписываться, это было для нее единственной отдушиной во время его долгих отсутствии. Курц говорил ей это, а сам натягивал дешевые нитяные перчатки. Следовательно, письма были не чем-то второстепенным в их отношениях. «Они были для тебя, милочка, единственным средством самовыражения». Они свидетельствовали — часто с обезоруживающей откровенностью— о ее все возрастающей любви к Мишелю, а также о ее политическом прозрении и готовности «действовать в любой точке земного шара», что подразумевало наличие «связи» между освободительными движениями во всем мире. Собранные вместе, письма составляли дневник «женщины с обостренным эмоциональным и сексуальным восприятием», перешедшей от смутного протеста к активной деятельности с вытекающим отсюда приятием насилия.
— А поскольку мы не могли при данных обстоятельствах быть уверенными в том, что ты выступишь в полном блеске своего литературного стиля, — сказал в заключение Курц, открывая чемоданчик, — мы решили написать письма за тебя.
Естественно, подумала она. Она взглянула на Иосифа — тот сидел выпрямившись, с невиннейшим видом, целомудренно зажав в коленях сложенные вместе руки, как если бы никогда в жизни никого и не бил.
Письма лежали в двух бумажных пакетах, один побольше, другой поменьше. Взяв пакет поменьше, Курц неловко вскрыл его руками в перчатках и разложил содержимое на столе. Чарли сразу узнала почерк Мишеля — черные старательно выведенные буквы. Курц вскрыл второй пакет, и Чарли, точно во сне, увидела письма, написанные ее рукой.
— Письма Мишеля к тебе — это фотокопии, милочка, — говорил в это время Курц, — оригиналы ждут тебя в Англии. А твои письма — это все оригиналы, так как они находились у Мишеля, верно, милочка?
— Естественно, — сказала она на этот раз вслух и инстинктивно покосилась на Иосифа, но на сей раз не столько на него, сколько на его руки, которые он намеренно крепко стиснул, как бы желая показать, что они не имеют к письмам никакого касательства.
Чарли прочла сначала письма Мишеля — она считала, что обязана проявить внимание к творению Иосифа. Писем была дюжина, и среди них были всякие — от откровенно сексуальных и пылких до коротких, отрывистых. «Пожалуйста, будь добра, нумеруй свои письма. Лучше не пиши, если не будешь нумеровать. Я не буду получать удовольствие от твоих писем, если не буду знать, что получил их все. Так что это для моего личного спокойствия». Восторженные похвалы по поводу ее игры перемежались нудными призывами браться только за «роли социально значимые, способные пробуждать сознание». В то же время ей «не следует участвовать в публичных акциях, которые ясно раскрывали бы ее политическую ориентацию». Она не должна больше посещать форумы радикалов, ходить на демонстрации или митинги. Она должна вести себя «как буржуйка» и делать вид, что приемлет капиталистические нормы жизни. Пусть думают, что она «отказалась от революционных идей», тогда как на самом деле она должна «непременно продолжать чтение радикальных книг». Тут было много алогичного, много ошибок в синтаксисе и правописании. Были намеки на «наше скорое воссоединение», по всей вероятности, в Афинах, раза два исподволь упоминалось про белый виноград, водку, и был совет «хорошенько отоспаться перед нашей будущей встречей».
По мере того как Чарли знакомилась с письмами, у нее начал складываться новый облик Мишеля, более близкий к облику узника наверху.
— Он же совсем младенец, — пробормотала она и осуждающе посмотрела на Иосифа. — Ты слишком его приподнял. А он еще маленький.
Не услышав ничего в ответ, она принялась читать свои письма к Мишелю, робко беря их одно за другим, словно они сейчас раскроют ей великую тайну.
— Школьные тексты, — произнесла она вслух с глуповатой ухмылкой, нервно пролистав письма, а реакция ее объяснялась тем, что благодаря архивам бедняги Неда Квили, старый грузин смог воспроизвести не только весьма своеобразную привычку Чарли писать на оборотной стороне меню, на счетах, на фирменной бумаге отелей, театров и пансионов, попадавшихся на ее пути, но и сумел — к ее возрастающему изумлению — воссоздать все варианты ее почерка — от детских каракулей, какими были нацарапаны первые грустные письма, до скорописи страстно влюбленной женщины; или строк, наспех набросанных ночью до смерти усталой актрисой, ютящейся в дыре и жаждущей пусть самой маленькой передышки; или четкой каллиграфии псевдо-образованной революционерки, не пожалевшей времени переписать длиннющий пассаж из Троцкого и забывшей в слове «странно» поставить два "н".
Благодаря Леону, не менее точно была передана и ее манера письма: Чарли краснела при виде своих диких гипербол, своих неуклюжих потуг к философствованию, своей неуемной ярости по адресу правительства тори. В противоположность Мишелю, о любви она писала откровенно и красочно; о своих родителях — оскорбительно; о своем детстве — с мстительной злостью. Она увидела Чарли-романтичную, Чарли-раскаивающуюся и Чарли-суку. Она увидела в себе то, что Иосиф называл арабскими чертами, — увидела Чарли, влюбленную в свою риторику, считающую правдой не то, какая она на самом деле, а то, какой ей хотелось бы себя видеть. Дочитав письма до конца, она сложила обе пачки вместе и, подперев голову руками, заново перечитала их, уже как корреспонденцию: каждое его письмо в ответ на свои пять писем, свои ответы на его вопросы, его уклончивость в ответах на ее вопросы.
— Спасибо, Осси, — наконец произнесла она, не поднимая головы. — Большущее тебе, черт побери, спасибо. Одолжи мне на минутку наш симпатичный пистолетик — я выскочу на улицу и застрелюсь.
Курц расхохотался, но никому, кроме него, не было весело.
— Послушай, Чарли, не думаю, чтобы ты была справедлива к нашему другу Иосифу. Это же готовила целая группа. Тут работала не одна голова.
У Курца была последняя к ней просьба: конверты, милочка. Они у него тут, с собой, смотри: марки не погашены и письма в них не вложены — Мишель ведь еще не вскрывал. их и писем не вынимал. Чарли не окажет им услугу? Это нужно главным образом для отпечатков пальцев, сказал он: твои, милочка, должны быть первыми, потом отпечатки пальцев того, кто сортирует письма на почте, и, наконец, отпечатки Мишеля. Ну и потом нужно, чтобы она своей слюной провела по заклейке: это должна быть ее группа крови, потому как может ведь найтись умник, который вздумает проверить, а среди них, не забудь, есть очень умные люди, как это доказала нам хотя бы твоя вчерашняя очень, очень тонкая работа.
Она запомнила, как долго, по-отечески, обнимал ее Курц — в тот момент это казалось неизбежным и необходимым, словно она прощалась с отцом. А вот прощание с Иосифом — последнее в ряду многих других — не сохранилось в ее памяти: ни как они прощались, ни где. О том, как ее наставляли, — да, помнила; о том, как они тайно возвращались в Зальцбург, — да, помнила. Помнила и то, как прилетела в Лондон, — такой одинокой она не чувствовала себя еще никогда, — а также грустную атмосферу Англии, которую она ощутила еще на летном поле, и тотчас вспомнила, что именно толкнуло ее к радикалам: пагубное бездействие властей, безысходное отчаяние неудачников. Служащие аэропорта намеренно не спешили выгружать багаж: бастовали шоферы автопогрузчиков; в женской уборной пахло тюрьмой. Чарли пошла по «зеленому коридору», и скучающий таможенник по обыкновению остановил ее и задал несколько вопросов. Разница была лишь в том, что на этот раз она не знала, хочет ли он просто поболтать или же у него есть причина остановить ее.
«Домой возвращаешься — все равно что приезжаешь за границу, — подумала Чарли, вставая в хвост безнадежно длинной очереди на автобус. — А, взорвать бы все к черту и начать сначала».
— Смотри, — говорил он, — как он держит перо. Смотри, как его пальцы естественно выводят арабские буквы. Вдруг ты проснулась бы среди ночи и увидела, что он что-то пишет. Вот так бы он выглядел.
А Чарли тем временем взывала к Иосифу, правда, мысленно: «Вызволи меня отсюда. Я умираю». Она услышала, как застучали по ступенькам ноги Мишеля, когда его поволокли назад — туда, где уже никто его не услышит, но Курц не дал ей передышки, как не давал передышки себе.
— Чарли, нам надо еще кое-что проделать. Думается, следует покончить с этим сейчас, хоть это и потребует некоторых усилий. Есть вещи, которые должны быть сделаны.
В гостиной наступила тишина, совсем как если бы это была обычная квартира. Вцепившись Иосифу в локоть, Чарли поднялась вслед за Курцем наверх. Сама не зная почему, она слегка волочила ноги — совсем как Мишель.
Деревянные перила были все еще липкими от пота. На ступеньках были наклеены полоски чего-то вроде наждачной бумаги, но когда Чарли ступала на них, хруста не было.. Она старательно запоминала эти детали, потому что порой только детали дают тебе ощущение реальности. Дверь в уборную была открыта, но, взглянув в ту сторону еще раз, Чарли поняла, что двери и нет, а есть лишь проем, и что с бачка не свешивается спусковая цепочка, и Чарли подумала, что если тут целый день таскают узника туда-сюда, даже одуревшего от наркотиков, надо все-таки, чтобы дом был в порядке. Она все еще размышляла над этим существенным обстоятельством, как вдруг поняла, что вошла в комнату, обитую специальной ватой, где стояла лишь кровать у дальней стены. На кровати лежал Мишель; на нем не было ничего, кроме золотого медальона; руками он прикрывал низ живота без единой складочки. Мышцы на его плечах были налитые, округлые, мышцы на груди — плоские, широкие и под ними — тени, словно очерченные тушью. По приказу Курца парни поставили Мишеля на ноги и заставили разнять руки. Обрезанный, до чего же он был скульптурно хорош. Бородатый парень, неодобрительно насупясь, молча указал на белое, словно капля молока, родимое пятно на левом боку, размытые очертания ножевой раны на правом плече и еще на милый ручеек черных волос, струившийся вниз от пупка. Все так же молча парни повернули Мишеля спиной — их взорам предстала поистине анатомическая карта, а Чарли вспомнила Люси, которой нравились такие спины — сплошные мускулы. Ни следов пуль, ничего, что портило бы красоту этой спины.
Ему снова велели встать, но тут Иосиф, видимо, решил — хватит, хорошенького понемножку, и быстро повел Чарли вниз, одной рукой поддерживая за талию, а другой так крепко обхватив запястье, что ей стало больно. Из прихожей она прошла в уборную и долго стояла там — ее рвало, а потом думала лишь о том, как побыстрее отсюда выбраться. Уйти из этой квартиры, уйти от них, уйти от своих мыслей, даже сбросить кожу.
Она бежала. Этот день был посвящен спорту. Бежала быстро — как только могла: бетонные зубья окружающих домов, подпрыгивая, проносились в другом направлении. Сады на крышах, казалось ей, соединялись друг с другом выложенными кирпичом дорожками; игрушечные указатели возвещали о местах, названия которых она не могла прочесть; над головой проносились синие и желтые пластмассовые трубы. Она бежала — вверх, потом вниз, с интересом, словно заядлый садовод, отмечая разные растения по пути: изящные герани и какие-то приземистые цветущие кусты, и валяющиеся окурки сигарет, и проплешины сырой земли — точно могилы без крестов. Иосиф бежал с ней рядом, и она кричала ему: «Уходи, убирайся!» Пожилая пара, сидевшая на скамейке, грустно улыбалась, глядя на размолвку влюбленных. Чарли пробежала вдоль всей длины двух платформ, впереди был забор и обрыв и внизу площадка для машин, но Чарли не совершила самоубийства, так как уже решила про себя, что это не для нее; к тому же она хотела жить с Иосифом, а не умирать с Мишелем. Она остановилась на краю обрыва, она почти не задыхалась. Пробежка пошла ей на пользу: надо почаще бегать. Она попросила у Иосифа сигарету, но сигарет у него не было. Он потянул ее к скамье; она опустилась на нее и тут же встала — так легче самоутверждаться. Она по опыту знала, что объяснения не получаются на ходу, поэтому она стояла как вкопанная.
— Советую тебе попридержать сочувствие для невиновных, — спокойно сказал Иосиф, не дожидаясь, когда она выплеснет на него поток брани.
— Но он же не был ни в чем виноват, пока ты все это не придумал!
Приняв его молчание за смущение, а смущение сочтя слабостью, она помолчала, сделала вид, будто засмотрелась на чудовищный силуэт города.
— "Это необходимо, — язвительно произнесла она, — я не был бы здесь, если б это не было необходимо". Цитата. «Ни один здравомыслящий судья на свете не осудит нас за то, что мы просим тебя сделать». Еще одна цитата. По-моему, это ты говорил. Хочешь взять эти слова назад?
— Да нет, пожалуй, нет.
— Значит, пожалуй, нет. Не лучше ли знать точно, а? Потому что, если кто-то в чем-то сомневается, я бы предпочла, чтоб это была я.
Она продолжала стоять, лишь перенеся внимание на то, что находилось прямо перед ней, где-то в недрах возвышавшегося напротив здания, которое она изучала сейчас с сосредоточенностью потенциального покупателя. А Иосиф сидел, и потому вся сцена выглядела фальшивой. Они должны были бы стоять лицом к лицу. Или он должен был стоять позади нее и глядеть на ту же далекую меловую мету.
— Не возражаешь, если мы подобьем бабки? — спросила она.
— Будь любезна.
— Он убивал евреев.
— Он убивал евреев и убивал ни в чем не повинных людей, которые не были евреями и не занимали никакой позиции в конфликте, а просто оказались поблизости.
— Хотелось бы мне написать книгу о том, в чем виноваты неповинные люди, которые оказались поблизости. И начну я с бомбежек Ливана, а затем расширю место действия.
Сидел ли Иосиф или стоял, но он отреагировал быстрее и резче, чем она предполагала.
— Эта книга уже написана, Чарли, и называется она «Полное истребление».
Из большого и указательного пальцев она сделала «глазок» и, прищурясь, посмотрела на далекий балкон.
— С другой стороны, насколько я понимаю, ты и сам убивал арабов.
— Конечно.
— Много ты их убил?
— Немало.
— Но конечно, только в порядке самообороны. Израильтяне убивают только в порядке самообороны, — Молчание. — «Я убил немало арабов», подпись: «Иосиф». — По-прежнему никакого отклика. — Вот это, очевидно, и будет гвоздем книги. Израильтянин, убивший немало арабов.
Клетчатая юбка на ней была из тех, что подарил ей Мишель. В юбке с обеих сторон были карманы, которые Чарли лишь недавно обнаружила. Сейчас она сунула руки в карманы и резко крутанулась, так что юбка взвихрилась вокруг нее.
— Вы все-таки мерзавцы, верно? — небрежно произнесла она, — Настоящие мерзавцы. Вы так не считаете? — Она продолжала смотреть на юбку, а та взлетала и опадала. — И ты — самый большой мерзавец из них всех, верно? Потому что тыиграешь двойную роль. Сейчас твое сердце исходит кровью, а через минуту ты уже выступаешь как безжалостный боец. На самом же деле, если уж на то пошло, ты всего лишь кровожадный маленький еврейчик, который только и думает, как бы заграбастать побольше земель.
Теперь он не только встал — он ударил ее. Дважды. Предварительно сняв с нее темные очки. Ударил крепко — такой пощечины ей еще никто не закатывал, — по одной и той же щеке. Первый удар был такой сильный, что она даже вызывающе выдвинула вперед подбородок. «Теперь мы квиты», — подумала она, вспомнив дом в Афинах. Второй удар был словно выплеск лавы из того же кратера; отвесив ей пощечину, Иосиф толкнул ее на скамейку — пусть выплачется, но гордость не позволила ей пролить ни слезинки. «Он ударил меня, возмутившись за себя или за меня?» — недоумевала она. И отчаянно надеялась, что за себя, из-за того, что в двенадцатом часу их сумасшедшего брака она все-таки пробила его броню. Но достаточно было одного взгляда на его замкнутое лицо и спокойные, невозмутимые глаза, и Чарли поняла, что потерпевший — она, а не Иосиф. Он протянул ей платок, но она вяло отстранила его.
— Забудем, — пробормотала она.
Она просунула руку ему под локоть, и он медленно повел ее по асфальтовой дорожке назад. Те же старички улыбнулись при виде их. «Дети, — заметили они друг другу, — такими были и мы когда-то. Ссорились до смертоубийства, а через минуту уже лежали в постели, и все было хорошо, как никогда».
Нижняя квартира была такая же, как верхняя, за тем небольшим исключением, что тут не было галереи и не было пленника, и порой, читая или прислушиваясь к звукам, Чарли убеждала себя. что никогда и не была там, наверху, в этой комнате ужасов, запечатленной на темном чердаке ее сознания. Потом сверху донесся стук опускаемого на пол ящика, в который ребята складывали свое фотографическое оборудование, готовясь к отъезду, и Чарли вынуждена была признать, что квартира наверху действительно существует, как и та, где она находится, причем там все более подлинное: здесь-то сфабрикованные письма, а там Мишель во плоти и крови.
Они сели втроем в кружок, и Курц начал со своей обычной преамбулы. Только на этот раз он говорил жестче и прямолинейнее, чем всегда, — возможно, потому что Чарли стала теперь уже проверенным солдатом, ветераном «с целой корзиной интереснейших разведданных, которые уже можно записать на ее счет», как он выразился. Письма лежали в чемоданчике на столе, и прежде чем открыть его, Курц снова напомнил Чарли о «легенде» — это слово они с Иосифом часто употребляли. Согласно легенде, она была не только страстно влюблена в Мишеля, но и страстно любила переписываться, это было для нее единственной отдушиной во время его долгих отсутствии. Курц говорил ей это, а сам натягивал дешевые нитяные перчатки. Следовательно, письма были не чем-то второстепенным в их отношениях. «Они были для тебя, милочка, единственным средством самовыражения». Они свидетельствовали — часто с обезоруживающей откровенностью— о ее все возрастающей любви к Мишелю, а также о ее политическом прозрении и готовности «действовать в любой точке земного шара», что подразумевало наличие «связи» между освободительными движениями во всем мире. Собранные вместе, письма составляли дневник «женщины с обостренным эмоциональным и сексуальным восприятием», перешедшей от смутного протеста к активной деятельности с вытекающим отсюда приятием насилия.
— А поскольку мы не могли при данных обстоятельствах быть уверенными в том, что ты выступишь в полном блеске своего литературного стиля, — сказал в заключение Курц, открывая чемоданчик, — мы решили написать письма за тебя.
Естественно, подумала она. Она взглянула на Иосифа — тот сидел выпрямившись, с невиннейшим видом, целомудренно зажав в коленях сложенные вместе руки, как если бы никогда в жизни никого и не бил.
Письма лежали в двух бумажных пакетах, один побольше, другой поменьше. Взяв пакет поменьше, Курц неловко вскрыл его руками в перчатках и разложил содержимое на столе. Чарли сразу узнала почерк Мишеля — черные старательно выведенные буквы. Курц вскрыл второй пакет, и Чарли, точно во сне, увидела письма, написанные ее рукой.
— Письма Мишеля к тебе — это фотокопии, милочка, — говорил в это время Курц, — оригиналы ждут тебя в Англии. А твои письма — это все оригиналы, так как они находились у Мишеля, верно, милочка?
— Естественно, — сказала она на этот раз вслух и инстинктивно покосилась на Иосифа, но на сей раз не столько на него, сколько на его руки, которые он намеренно крепко стиснул, как бы желая показать, что они не имеют к письмам никакого касательства.
Чарли прочла сначала письма Мишеля — она считала, что обязана проявить внимание к творению Иосифа. Писем была дюжина, и среди них были всякие — от откровенно сексуальных и пылких до коротких, отрывистых. «Пожалуйста, будь добра, нумеруй свои письма. Лучше не пиши, если не будешь нумеровать. Я не буду получать удовольствие от твоих писем, если не буду знать, что получил их все. Так что это для моего личного спокойствия». Восторженные похвалы по поводу ее игры перемежались нудными призывами браться только за «роли социально значимые, способные пробуждать сознание». В то же время ей «не следует участвовать в публичных акциях, которые ясно раскрывали бы ее политическую ориентацию». Она не должна больше посещать форумы радикалов, ходить на демонстрации или митинги. Она должна вести себя «как буржуйка» и делать вид, что приемлет капиталистические нормы жизни. Пусть думают, что она «отказалась от революционных идей», тогда как на самом деле она должна «непременно продолжать чтение радикальных книг». Тут было много алогичного, много ошибок в синтаксисе и правописании. Были намеки на «наше скорое воссоединение», по всей вероятности, в Афинах, раза два исподволь упоминалось про белый виноград, водку, и был совет «хорошенько отоспаться перед нашей будущей встречей».
По мере того как Чарли знакомилась с письмами, у нее начал складываться новый облик Мишеля, более близкий к облику узника наверху.
— Он же совсем младенец, — пробормотала она и осуждающе посмотрела на Иосифа. — Ты слишком его приподнял. А он еще маленький.
Не услышав ничего в ответ, она принялась читать свои письма к Мишелю, робко беря их одно за другим, словно они сейчас раскроют ей великую тайну.
— Школьные тексты, — произнесла она вслух с глуповатой ухмылкой, нервно пролистав письма, а реакция ее объяснялась тем, что благодаря архивам бедняги Неда Квили, старый грузин смог воспроизвести не только весьма своеобразную привычку Чарли писать на оборотной стороне меню, на счетах, на фирменной бумаге отелей, театров и пансионов, попадавшихся на ее пути, но и сумел — к ее возрастающему изумлению — воссоздать все варианты ее почерка — от детских каракулей, какими были нацарапаны первые грустные письма, до скорописи страстно влюбленной женщины; или строк, наспех набросанных ночью до смерти усталой актрисой, ютящейся в дыре и жаждущей пусть самой маленькой передышки; или четкой каллиграфии псевдо-образованной революционерки, не пожалевшей времени переписать длиннющий пассаж из Троцкого и забывшей в слове «странно» поставить два "н".
Благодаря Леону, не менее точно была передана и ее манера письма: Чарли краснела при виде своих диких гипербол, своих неуклюжих потуг к философствованию, своей неуемной ярости по адресу правительства тори. В противоположность Мишелю, о любви она писала откровенно и красочно; о своих родителях — оскорбительно; о своем детстве — с мстительной злостью. Она увидела Чарли-романтичную, Чарли-раскаивающуюся и Чарли-суку. Она увидела в себе то, что Иосиф называл арабскими чертами, — увидела Чарли, влюбленную в свою риторику, считающую правдой не то, какая она на самом деле, а то, какой ей хотелось бы себя видеть. Дочитав письма до конца, она сложила обе пачки вместе и, подперев голову руками, заново перечитала их, уже как корреспонденцию: каждое его письмо в ответ на свои пять писем, свои ответы на его вопросы, его уклончивость в ответах на ее вопросы.
— Спасибо, Осси, — наконец произнесла она, не поднимая головы. — Большущее тебе, черт побери, спасибо. Одолжи мне на минутку наш симпатичный пистолетик — я выскочу на улицу и застрелюсь.
Курц расхохотался, но никому, кроме него, не было весело.
— Послушай, Чарли, не думаю, чтобы ты была справедлива к нашему другу Иосифу. Это же готовила целая группа. Тут работала не одна голова.
У Курца была последняя к ней просьба: конверты, милочка. Они у него тут, с собой, смотри: марки не погашены и письма в них не вложены — Мишель ведь еще не вскрывал. их и писем не вынимал. Чарли не окажет им услугу? Это нужно главным образом для отпечатков пальцев, сказал он: твои, милочка, должны быть первыми, потом отпечатки пальцев того, кто сортирует письма на почте, и, наконец, отпечатки Мишеля. Ну и потом нужно, чтобы она своей слюной провела по заклейке: это должна быть ее группа крови, потому как может ведь найтись умник, который вздумает проверить, а среди них, не забудь, есть очень умные люди, как это доказала нам хотя бы твоя вчерашняя очень, очень тонкая работа.
Она запомнила, как долго, по-отечески, обнимал ее Курц — в тот момент это казалось неизбежным и необходимым, словно она прощалась с отцом. А вот прощание с Иосифом — последнее в ряду многих других — не сохранилось в ее памяти: ни как они прощались, ни где. О том, как ее наставляли, — да, помнила; о том, как они тайно возвращались в Зальцбург, — да, помнила. Помнила и то, как прилетела в Лондон, — такой одинокой она не чувствовала себя еще никогда, — а также грустную атмосферу Англии, которую она ощутила еще на летном поле, и тотчас вспомнила, что именно толкнуло ее к радикалам: пагубное бездействие властей, безысходное отчаяние неудачников. Служащие аэропорта намеренно не спешили выгружать багаж: бастовали шоферы автопогрузчиков; в женской уборной пахло тюрьмой. Чарли пошла по «зеленому коридору», и скучающий таможенник по обыкновению остановил ее и задал несколько вопросов. Разница была лишь в том, что на этот раз она не знала, хочет ли он просто поболтать или же у него есть причина остановить ее.
«Домой возвращаешься — все равно что приезжаешь за границу, — подумала Чарли, вставая в хвост безнадежно длинной очереди на автобус. — А, взорвать бы все к черту и начать сначала».
15
Мотель назывался «Романтика» и стоял на холме среди сосен, рядом с шоссе. Он был построен год тому назад для людей, обожавших средневековье, — тут были и цементные остроконечные аркады, и пластмассовые мушкеты, и подцвеченное неоновое освещение. Курц занимал последнее в ряду шале, со свинцовыми жалюзи на окне, выходящем на запад. Было два часа ночи — время суток, с которым Курц был в больших ладах. Он уже принял душ и побрился, приготовил себе кофе, потом выпил бутылочку кока-колы из обитого тиком холодильника; все остальное время он провел как сейчас, — сидя в одной рубашке, без света, у маленького письменного стола; у его локтя лежал бинокль, и Курц смотрел в окно, за которым между деревьями мелькали фары машин, направлявшихся в Мюнхен. Поток транспорта в этот час был невелик — в среднем пять машин в минуту, к тому же под дождем они почему-то шли пачками.
День был длинный, и такой же длинной была ночь, если принимать в расчет ночи, а Курц придерживался того мнения, что ночью голова плохо работает. Пять часов сна для кого угодно достаточно, а для Курца этого было даже много. И все равно день, начавшийся лишь после того, как уехала Чарли, длился без конца. Надо было очистить помещение в Олимпийской деревне, и Курц лично наблюдал за этой операцией, так как знал: ребята вовсю будут стараться, видя, какое значение он придает каждой мелочи. Надо было подложить письма в квартиру Януки — Курц и за этим проследил. С наблюдательного поста через улицу он видел, как туда вошли те, кто вел слежку, и когда они вернулись, похвалил их и заверил, что их долгое героическое бдение будет вознаграждено.
— Что будет с этим парнем? — задиристо спросил Ленни. — Мы же делаем ему теперь большое будущее, Марти. Не забывай об этом.
— У этого парня действительно есть будущее, Ленни, — словно дельфийский оракул произнес Курц, — но только не среди нас.
Позади него на краю двуспальной кровати сидел Шимон Литвак. Он стянул с себя мокрый дождевик и швырнул на пол. Вид у него был злой, как у человека, обманувшегося в своих ожиданиях. Беккер сидел в стороне от обоих, на изящном будуарном стуле, в собственном кружке света, почти так же, как он сидел в доме в Афинах. Так же отчужденно, и в то же время в общей атмосфере напряженности перед сражением.
— Девчонка ничего не знает, — возмущенно заявил Литвак, обращаясь к неподвижной спине Курца. — Настоящий придурок. — Голос его слегка повысился, задрожал. — Голландка по фамилии Ларсен, Янука вроде подцепил ее во Франкфурте, где она жила в коммуне, но она не уверена, потому что у нее было столько мужчин — разве всех запомнишь. Янука брал ее с собой в несколько поездок, научил стрелять из пистолета — правда, стреляет она никудышно, — а потом одолжил своему великому братцу для отдыха и развлечения. Вот это она помнит. Даже с девчонками Халиль спит всякий раз в другом месте, никогда в одном и том же. Она считает, что это лихо — совсем как суинг. Между делом эта Ларсен водила машины, подложила за своих дружков парочку бомб, выкрала для них несколько паспортов. Из дружеских чувств. Потому что она анархистка. И потому что придурок.
— Милая девушка, — задумчиво произнес Курц, обращаясь не столько к Литваку, сколько к своему отражению в окне.
— Она призналась, что участвовала в операции в Бад-Годесберге, и наполовину призналась в цюрихской акции. Будь у нас побольше времени, она бы в цюрихской целиком призналась. А вот в Антверпене — нет.
— А в Лейдене? — спросил Курц. Теперь и у него перехватило горло, и Беккеру показалось, что оба мужчины страдают одним и тем же недугом — хрипотой.
— В Лейдене — категорически нет, — ответил Литвак. — Нет, нет и снова нет. Она ездила в это время отдыхать с родителями. На Зильт. Где это Зильт?
— У берегов северной Германии, — сказал Беккер, при этом Литвак так на него поглядел, точно тот нанес ему оскорбление.
— Из нее надо все тянуть клещами, — пожаловался Литвак, обращаясь снова к Курну. — Она заговорила около полудня, а в середине дня уже отказалась от всего, что сказала. «Нет, я никогда этого не говорила. Вы врете!» Мы отыскиваем нужное место на пленке, проигрываем, она все равно говорит — это подделка и начинает плеваться. Упрямая голландка и дурища.
— Понятно, — сказал Курц.
Но Литваку было мало понимания.
— Ударишь ее — она только больше злится и упрямится. Перестаешь бить — снова набирает силы и становится еще упрямее, начинает нас обзывать.
Курц развернулся, так что теперь смотрел прямо на Беккера.
— Торгуется, — продолжал Литвак все тем же пронзительным, жалобным голосом. — Раз мы евреи, значит, надо торговаться. «Я вам вот это скажу, а вы оставите мне жизнь. Да? Я вам это скажу, а вы меня отпустите. Да?» — Он вдруг резко повернулся к Беккеру. — Так как же поступил бы герой? — спросил он. — Может, мне надо ее обаять? Чтоб она в меня влюбилась?
Курц смотрел на свои часы и куда-то дальше.
— Все, что она знает, — это теперь уже история, — заметил Курц. — Важно лишь то, что мы с ней сделаем. И когда. — Но произнес он это тоном человека, которому и предстояло принять окончательное решение. — Как у нас обстоит дело с легендой, Гади? — спросил он Беккера.
— Все в норме, — сказал Беккер. — Россино пару дней попользовался девчонкой в Вене, отвез на юг, посадил там в машину. Все так. На машине она приехала в Мюнхен, встретилась с Янукой. Этого не было, но знают об этом только они двое.
— Они встретились в Оттобрунне, — поспешил продолжить Литвак. — Это поселок к юго-востоку от Мюнхена. Там они куда-то отправились и занялись любовью. Не все ли равно куда? Не все мелочи надо ведь восстанавливать. Может, они этим занимались в машине. Ей это дело нравится, она когда угодно готова — так она сказала. Но лучше всего — с боевиками, как она выразилась. Может, они где-нибудь снимали комнатенку, и владелец молчит об этом в тряпочку — напуган. Подобные пробелы нормальны. Противная сторона будет их ожидать.
— А сегодня? — спросил Курц, обращаясь уже к Литваку и бросая взгляд в окно. — Сейчас?
Литвак не любил, когда его допрашивали с пристрастием.
— А сейчас они в машине направляются в город. Заняться любовью. А заодно спрятать оставшуюся взрывчатку. Но кто об этом знает? И почему мы должны все объяснять?
— Так где же она все-таки сейчас? — спросил Курц, складывая в голове все эти сведения и в то же время не прерывая хода рассуждений. — На самом-то деле?
— В фургоне, — сказал Литвак.
— А где фургон?
— Рядом с «мерседесом». На придорожной стоянке для автомобилей. По вашему слову мы перебросим ее.
— А Янука?
— Тоже в фургоне. Это их последняя ночь вместе. Мы их обоих усыпили, как договаривались.
Курц снова взял бинокль, подержал, не донеся до глаз, и положил обратно на стол. Затем сцепил руки и насупясь уставился на них.
— Подскажите-ка мне другое решение, — сказал он, наклоном головы показывая, что обращается к Беккеру. — Мы самолетом отправляем ее восвояси, держим в пустыне Негев, взаперти. А что дальше? «Что с ней случилось?» — будут спрашивать они. Как только она исчезнет, они будут думать о самом худшем. Подумают, что она сбежала. Что Алексис сцапал ее. Что ее сцапали сионисты. В любом случае их операция под угрозой. И тогда они, несомненно, скажут: «Распускаем команду, все по домам». — И подытожил: — Необходимо дать им доказательство, что девчонка была лишь в руках Януки да Господа Бога. Необходимо, чтобы они знали, что она, как и Янука, мертва. Ты не согласен со мной, Гади? Или, судя по твоему лицу, я могу заключить, что ты придумал что-то получше?
Курц ждал, а Литвак, уперев взгляд в Беккера, всем своим видом выражал враждебность и осуждение. Возможно, он считал, что Беккер хочет остаться невиновным, тогда как вина должна быть поделена поровну.
— Нет, — сказал Беккер после бесконечно долгого молчания. Но лицо его, как заметил Курц, затвердело, показывая, что решение принято.
День был длинный, и такой же длинной была ночь, если принимать в расчет ночи, а Курц придерживался того мнения, что ночью голова плохо работает. Пять часов сна для кого угодно достаточно, а для Курца этого было даже много. И все равно день, начавшийся лишь после того, как уехала Чарли, длился без конца. Надо было очистить помещение в Олимпийской деревне, и Курц лично наблюдал за этой операцией, так как знал: ребята вовсю будут стараться, видя, какое значение он придает каждой мелочи. Надо было подложить письма в квартиру Януки — Курц и за этим проследил. С наблюдательного поста через улицу он видел, как туда вошли те, кто вел слежку, и когда они вернулись, похвалил их и заверил, что их долгое героическое бдение будет вознаграждено.
— Что будет с этим парнем? — задиристо спросил Ленни. — Мы же делаем ему теперь большое будущее, Марти. Не забывай об этом.
— У этого парня действительно есть будущее, Ленни, — словно дельфийский оракул произнес Курц, — но только не среди нас.
Позади него на краю двуспальной кровати сидел Шимон Литвак. Он стянул с себя мокрый дождевик и швырнул на пол. Вид у него был злой, как у человека, обманувшегося в своих ожиданиях. Беккер сидел в стороне от обоих, на изящном будуарном стуле, в собственном кружке света, почти так же, как он сидел в доме в Афинах. Так же отчужденно, и в то же время в общей атмосфере напряженности перед сражением.
— Девчонка ничего не знает, — возмущенно заявил Литвак, обращаясь к неподвижной спине Курца. — Настоящий придурок. — Голос его слегка повысился, задрожал. — Голландка по фамилии Ларсен, Янука вроде подцепил ее во Франкфурте, где она жила в коммуне, но она не уверена, потому что у нее было столько мужчин — разве всех запомнишь. Янука брал ее с собой в несколько поездок, научил стрелять из пистолета — правда, стреляет она никудышно, — а потом одолжил своему великому братцу для отдыха и развлечения. Вот это она помнит. Даже с девчонками Халиль спит всякий раз в другом месте, никогда в одном и том же. Она считает, что это лихо — совсем как суинг. Между делом эта Ларсен водила машины, подложила за своих дружков парочку бомб, выкрала для них несколько паспортов. Из дружеских чувств. Потому что она анархистка. И потому что придурок.
— Милая девушка, — задумчиво произнес Курц, обращаясь не столько к Литваку, сколько к своему отражению в окне.
— Она призналась, что участвовала в операции в Бад-Годесберге, и наполовину призналась в цюрихской акции. Будь у нас побольше времени, она бы в цюрихской целиком призналась. А вот в Антверпене — нет.
— А в Лейдене? — спросил Курц. Теперь и у него перехватило горло, и Беккеру показалось, что оба мужчины страдают одним и тем же недугом — хрипотой.
— В Лейдене — категорически нет, — ответил Литвак. — Нет, нет и снова нет. Она ездила в это время отдыхать с родителями. На Зильт. Где это Зильт?
— У берегов северной Германии, — сказал Беккер, при этом Литвак так на него поглядел, точно тот нанес ему оскорбление.
— Из нее надо все тянуть клещами, — пожаловался Литвак, обращаясь снова к Курну. — Она заговорила около полудня, а в середине дня уже отказалась от всего, что сказала. «Нет, я никогда этого не говорила. Вы врете!» Мы отыскиваем нужное место на пленке, проигрываем, она все равно говорит — это подделка и начинает плеваться. Упрямая голландка и дурища.
— Понятно, — сказал Курц.
Но Литваку было мало понимания.
— Ударишь ее — она только больше злится и упрямится. Перестаешь бить — снова набирает силы и становится еще упрямее, начинает нас обзывать.
Курц развернулся, так что теперь смотрел прямо на Беккера.
— Торгуется, — продолжал Литвак все тем же пронзительным, жалобным голосом. — Раз мы евреи, значит, надо торговаться. «Я вам вот это скажу, а вы оставите мне жизнь. Да? Я вам это скажу, а вы меня отпустите. Да?» — Он вдруг резко повернулся к Беккеру. — Так как же поступил бы герой? — спросил он. — Может, мне надо ее обаять? Чтоб она в меня влюбилась?
Курц смотрел на свои часы и куда-то дальше.
— Все, что она знает, — это теперь уже история, — заметил Курц. — Важно лишь то, что мы с ней сделаем. И когда. — Но произнес он это тоном человека, которому и предстояло принять окончательное решение. — Как у нас обстоит дело с легендой, Гади? — спросил он Беккера.
— Все в норме, — сказал Беккер. — Россино пару дней попользовался девчонкой в Вене, отвез на юг, посадил там в машину. Все так. На машине она приехала в Мюнхен, встретилась с Янукой. Этого не было, но знают об этом только они двое.
— Они встретились в Оттобрунне, — поспешил продолжить Литвак. — Это поселок к юго-востоку от Мюнхена. Там они куда-то отправились и занялись любовью. Не все ли равно куда? Не все мелочи надо ведь восстанавливать. Может, они этим занимались в машине. Ей это дело нравится, она когда угодно готова — так она сказала. Но лучше всего — с боевиками, как она выразилась. Может, они где-нибудь снимали комнатенку, и владелец молчит об этом в тряпочку — напуган. Подобные пробелы нормальны. Противная сторона будет их ожидать.
— А сегодня? — спросил Курц, обращаясь уже к Литваку и бросая взгляд в окно. — Сейчас?
Литвак не любил, когда его допрашивали с пристрастием.
— А сейчас они в машине направляются в город. Заняться любовью. А заодно спрятать оставшуюся взрывчатку. Но кто об этом знает? И почему мы должны все объяснять?
— Так где же она все-таки сейчас? — спросил Курц, складывая в голове все эти сведения и в то же время не прерывая хода рассуждений. — На самом-то деле?
— В фургоне, — сказал Литвак.
— А где фургон?
— Рядом с «мерседесом». На придорожной стоянке для автомобилей. По вашему слову мы перебросим ее.
— А Янука?
— Тоже в фургоне. Это их последняя ночь вместе. Мы их обоих усыпили, как договаривались.
Курц снова взял бинокль, подержал, не донеся до глаз, и положил обратно на стол. Затем сцепил руки и насупясь уставился на них.
— Подскажите-ка мне другое решение, — сказал он, наклоном головы показывая, что обращается к Беккеру. — Мы самолетом отправляем ее восвояси, держим в пустыне Негев, взаперти. А что дальше? «Что с ней случилось?» — будут спрашивать они. Как только она исчезнет, они будут думать о самом худшем. Подумают, что она сбежала. Что Алексис сцапал ее. Что ее сцапали сионисты. В любом случае их операция под угрозой. И тогда они, несомненно, скажут: «Распускаем команду, все по домам». — И подытожил: — Необходимо дать им доказательство, что девчонка была лишь в руках Януки да Господа Бога. Необходимо, чтобы они знали, что она, как и Янука, мертва. Ты не согласен со мной, Гади? Или, судя по твоему лицу, я могу заключить, что ты придумал что-то получше?
Курц ждал, а Литвак, уперев взгляд в Беккера, всем своим видом выражал враждебность и осуждение. Возможно, он считал, что Беккер хочет остаться невиновным, тогда как вина должна быть поделена поровну.
— Нет, — сказал Беккер после бесконечно долгого молчания. Но лицо его, как заметил Курц, затвердело, показывая, что решение принято.