И тут Литвак набросился на него.
   — Нет? — повторил он голосом, срывавшимся от напряжения. — Нет — что? Нет — нашей операции? Что значит «нет»?
   — Нет — значит, у нас нет альтернативы, — снова помолчав, ответил Беккер. — Если мы пощадим голландку, Чарли у них не пройдет. Живая мисс Ларсен не менее опасна, чем Янука. Если мы намерены продолжать игру, надо принимать решение.
   — Если, — с презрением, словно эхо, повторил Литвак.
   Курц вмешался, восстанавливая порядок.
   — Она не может дать нам никаких полезных имен? — спросил он Литвака, казалось, в надежде получить положительный ответ, — Ничего такого, в чем она могла бы быть нам полезна? Что послужило бы основанием не расправляться с ней?
   Литвак передернул плечами.
   — Она знает большую немку по имени Эдда, которая живет на севере. Они встречались только однажды. Кроме Эдды есть еще девчонка, чей голос из Парижа записан по телефону. За этой девчонкой стоит Халиль, но Халиль не раздает визитных карточек. Она придурок, — повторил он. — Она принимает столько наркотиков, что дуреешь, стоя рядом с ней.
   — Значит, она бесперспективна, — сказал Курц.
   — Абсолютно бесперспективна, — согласился Литвак с невеселой усмешкой.
   Он уже застегивал свой темный дождевик. Но при этом не сделал ни шага к двери. Стоял и ждал приказа.
   — Сколько ей лет? — задал Курц последний вопрос.
   — На будущей неделе исполнится двадцать один год. Это основание, чтобы ее пощадить?
   Курц медленно, не слишком уютно себя чувствуя, поднялся и повернулся лицом к Литваку, стоявшему на другом конце тесной комнаты с ее резной, как и положено в охотничьем домике, мебелью и чугунными лампами.
   — Опроси каждого из ребят поочередно, Шимон, — приказал он. — Есть ли среди них такой или такая, кто не согласен? Никаких объяснений не требуется, никого из тех, кто против, мы не пометим. Свободное голосование, в открытую.
   — Я их уже спрашивал, — сказал Литвак.
   — Спроси еще раз. — Курц поднес к глазам левое запястье и посмотрел на часы. — Ровно через час позвони мне. Не раньше. Ничего не делай, пока не поговоришь со мной.
   Курц имел в виду: когда движение на улицах будет минимальным. Когда будут приняты все необходимые меры.
   Литвак ушел. Беккер остался.
   А Курц первым делом позвонил своей жене Элли, попросив телефонистку прислать счет ему домой — он был щепетилен насчет трат.
   — Сиди, сиди, пожалуйста, Гади, — сказал он, увидев, что Беккер поднялся: Курц гордился тем, что живет очень открыто.
   И теперь Беккер в течение десяти минут слушал про то, как Элли ходит на занятия по Библии или как справляется с покупками без машины, которая не на ходу. Гади не надо было спрашивать, почему Курц выбрал именно этог момент для обсуждения с женой повседневных проблем. В свое время он поступал точно так же. Курцу хотелось соприкоснуться с родиной, перед тем как совершить убийство. Он хотел услышать живой голос Израиля.
   — Элли чувствует себя преотлично, — восторженным гоном поведал он Беккеру. повесив трубку. — Она передала тебе привет и говорит: пусть Гади поскорее возвращается домой. Она дня два назад наткнулась на Франки. Франки гоже отлично себя чувствует. Немного скучает без тебя, а в остальном все отлично.
   Затем Курц позвонил Алексису, и Беккеру, если бы он так хорошо не знал Курца, могло бы сначала показаться. что это такая же милая болтовня двух добрых друзей. Курц выслушал семейные новости своего агента, спросил про будущего малыша — и мать и дитя вполне здоровы. Но как только со вступлением было покончено, Курц напрямик, решительно приступил к делу: во время своих последних бесед с Алексисом он заметил явное снижение его преданности.
   — Пауль, похоже, некий несчастный случай, о котором мы недавно беседовали, вот-вот произойдет, и ни вы, ни я не можем его предотвратить, так что возьмите перо и бумагу, — весело объявил он. Затем, сменив тон, отрывисто проинструктировал своего собеседника по-немецки: — В первые сутки после того, как вы официально узнаете о случившемся, ограничьте расследование студенческими общежитиями Франкфурта и Мюнхена. Дайте понять, что подозреваете группу левых активистов, у которой есть связи с парижской ячейкой. Зафиксировали? — Он помолчал, давая Алексису время записать. — На второй день после полудня отправьтесь в Мюнхен на Центральный почтамт и получите на свое имя письмо до востребования, — продолжал Курц, выслушав необходимые заверения, что все будет сделано. — Там будут сведения о личности голландской девицы и некоторые данные об ее участии в предшествующих событиях.
   Теперь Курц отдавал приказы уже со скоростью диктанта: первые две недели никаких обысков в центре Мюнхена; результаты всех обследований судебно-медицинской экспертизы должны поступать только к Алексису и рассылаться по списку только с разрешения Курца: публичные сопоставления с другими происшествиями должны делаться лишь с его же одобрения. Почувствовав, что агент бунтует, Курц слегка отвел от уха трубку, чтобы и Беккер мог слышать.
   — Но, Марти, послушайте... друг мой... я, собственно, должен вас кое о чем спросить.
   — Спрашивайте.
   — О чем мы толкуем? Несчастный случай — это же не пикник, Марти. Мы же цивилизованная демократия, вы понимаете, что я хочу сказать?
   Если Курц и понимал, то воздержался от комментариев.
   — Послушайте. Я должен вас кое о чем попросить, Марти, я прошу, я настаиваю. Никакого ущерба, никаких жертв. Это условие. Мы же с вами друзья. Вы меня понимаете?
   Курц понимал, и это показал его краткий ответ:
   — Никакого ущерба германской собственности, Пауль, нанесено, безусловно, не будет. Разве что так, пустяки. Но никакого настоящего ущерба.
   — А жизни людей? Ради всего святого, Марти, мы же не дикари здесь! — воскликнул Алексис, и в голосе его вновь послышалась тревога.
   — Невинная кровь пролита не будет, Пауль, — с величайшим спокойствием произнес Курц. — Даю вам слово. Ни один германский гражданин не получит и царапины.
   — Я могу быть в этом уверен?
   — А что вам еще остается? — сказал Курц и повесил трубку, не оставив своего номера.
   В обычных обстоятельствах Курц никогда бы не стал так свободно говорить по телефону, но поскольку подслушивание устанавливал Алексис, он считал, что может идти на риск.
   Литвак позвонил десятью минутами позже.
   — Давай, — сказал Курц, — зеленый свет, действуй.
   Они стали ждать: Курц — у окна, Беккер — снова усевшись в кресло и глядя мимо Курца на беспокойное ночное небо. Схватив шнур центральной фрамуги, Курц дернул, открыл ее возможно шире, и в комнату ворвался грохот транспорта на автостраде.
   — К чему рисковать без нужды? — буркнул он, словно поймал сам себя на небрежении предосторожностью.
   Беккер начал считать по солдатским нормам скорости. Столько-то нужно времени, чтобы посадить обоих в машину. Столько-то для последней проверки. Столько-то, чтобы выехать. Столько-то, чтобы влиться в поток машин. Столько-то, чтобы поразмыслить о цене человеческой жизни, даже жизни тех, кто позорит род человеческий. И тех. кто его не позорит.
   Грохот, как всегда, был оглушающий. Громче, чем в Бад-Годесберге, громче, чем в Хиросиме, громче, чем в любом бою, в котором Беккер участвовал. Из своего кресла, глядя мимо Курца, он увидел, как над землей взметнулся оранжевый шар пламени и исчез, погасив поздние звезды и первые проблески рассвета. Вслед за ним покатилась волна жирного черного дыма. Беккер увидел, как в воздух взлетели обломки, а вслед за ними что-то черное: колесо, кусок асфальта, человеческие останки — кто знает что? Он увидел, как занавеска ласково коснулась голой руки Курца, почувствовал дыхание горячего, словно из фена, воздуха. Он услышал треск сталкивающихся тяжелых предметов, похожий на треск кузнечиков, и возникшие, перекрывая этот треск, крики возмущения, лай собак, шлепание домашних туфель в крытых переходах между домиками мотеля, куда выскочили испуганные люди, дурацкие фразы, какие произносят актеры в фильмах о кораблекрушении: «Мама! Где мама? Я потеряла мои драгоценности». Он услышал истерический голос какой-то женщины, кричавшей, что это пришли русские, и равно испуганный голос, убеждавший ее. что это просто взорвался бак с горючим. Кто-то сказал: «Это у военных. Какое безобразие — надо же по ночам перевозить свое добро!» У кровати находился радиоприемник. Курц продолжал стоять у окна, а Беккер включил приемник и настроил на местную программу для тех, кто страдает бессонницей: а вдруг передадут специальное сообщение. Под вой сирены по шоссе промчалась полицейская машина, на крыше ее сверкали синие огни. Потом ничего, потом пожарная машина и вслед за ней «скорая помощь». Музыка по радио прекратилась, и передали первое сообщение. Непонятный взрыв к западу от Мюнхена, причина неизвестна, пока никаких подробностей. Движение по шоссе перекрыто в обоих направлениях, машинам предлагается делать объезд.
   Беккер выключил радио и включил свет. Курц закрыл окно и задернул занавески, потом сел на кровать и, не развязывая шнурков, стал снимать ботинки.
   — Я — ox! — перекинулся на днях словцом с людьми из нашего посольства в Бонне, Гади, — сказал он, словно вдруг что-то вспомнив. — Просил навести справки об этих поляках, с которыми ты работаешь в Берлине. Проверить их финансы.
   Беккер молчал.
   — Похоже, сведения не очень приятные— Пожалуй, придется нам добывать тебе еще денег или новых поляков,
   Так и не получив ответа. Кури медленно поднял голову и увидел, что Беккер стоит у двери и смотрит на него. Что-то в позе этого человека заставило Курца вспылить.
   — Вы хотите что-то мне сказать, мистер Беккер? Желаете поморализировать, чтобы облегчить душу?
   Беккер, видимо, ничего не собирался ему говорить. Он вышел и тихо прикрыл за собой дверь.
   Курцу оставалось сделать последний звонок Гаврону домой, по прямому проводу. Он потянулся к телефону, помедлил и убрал руку. «Пусть Миша Грач подождет», подумал он, чувствуя, как в нем снова разгорается злость. Тем не менее он позвонил. Начал мягко, спокойно, здраво. Как всегда. Говорил по-английски.
   — Натан, это говорит Гарри, — сказал он, пользуясь кодовыми именами, разработанными для этой недели. — Привет. Как жена? Прекрасно, и от меня ей тоже. Натан, две известные нам козочки только что сильно простудились. Об этом, безусловно, приятно будет услышать тем, кто время от времени наседает на нас.
   Слушая осторожный, ничего не прояснявший ответ Гаврона, Курц почувствовал, что его начинает трясти. Однако он продолжал твердо контролировать свой голос.
   — Натан, сейчас для вас наступает, по-моему, великая минута. Благодаря мне, вам удастся избежать определенного давления и дать возможность делу созреть. Обещания были даны. и они сдержаны, а теперь требуется немного доверия, чуточку терпения. — Изо всех знакомых мужчин и женщин только Гаврон провоцировал Курца на высказывания, о которых он потом сожалел. Пока он, однако, держал себя в руках. — Партию в шахматы никогда не выиграть до завтрака, Натан, так не бывает. Мне нужен воздух, вы меня слышите? Воздух... и немного свободы... собственный участок. — Злость перелилась через край. — Так уймите этих сумасшедших, ладно? Пойдите на рынок и купите мне для разнообразия кого-нибудь в помощь!
   Связь прервалась. Был ли в том повинен взрыв или Миша Гаврон, Курц так и не узнал, ибо не стал звонить снова.



Часть третья. Добыча




16


   В течение трех бесконечно долгих недель, пока Лондон из лета сползал в осень, Чарли жила в каком-то нереальном мире — то не веря тому, что знала, то горя нетерпением, то взволнованно готовясь к предстоящему, то впадая в ужас.
   «Рано или поздно они явятся за тобой, — твердил ей Иосиф. — Должны». И стал соответственно готовить ее к этому.
   Но почему они должны за ней явиться? Она не понимала, и он ей этого не говорил, как бы ограждая себя от ее расспросов молчанием. Неужели Марти сумеет склонить Мишеля работать на них, как склонил ее Чарли? Бывали дни, когда она представляла себе, как Мишель войдет в разработанную для него легенду и явится к ней, пылкий любовник. А Иосиф исподволь подогревал ее шизофрению, делая отсутствующего все более ей желанным. «Мишель, дорогой мой, единственный, приди же ко мне!» Люби Иосифа, но мечтай о Мишеле. Сначала Чарли едва осмеливалась смотреть на себя в зеркало — настолько она была уверена, что лицо выдает ее тайну. Все мускулы ее лица были напряжены оттого, что она скрывала, все интонации и движения были рассчитаны, и это на многие мили отдаляло ее от остального человечества. «Я играю моноспектакль двадцать четыре часа в сутки — сначала для всего мира, потом для себя».
   Постепенно, по мере того, как шло время, страх перед разоблачением стал уступать у Чарли место дружелюбному презрению к окружавшим ее наивным людям, которые не видят, что творится у них под носом. «Они еще там, откуда я уже ушла— Они такие же, какой была я, пока не перешла в Зазеркалье».
   А в отношении Иосифа она придерживалась тактики, отточенной за время поездки через Югославию. Он был человеком близким, с которым она соотносила каждое свое действие и решение: он был любовником, с которым она шутила и для которого подмазывалась. Он был ее якорем, ее лучшим другом — всем самым лучшим вообще. Он был духом, который появлялся в самых неожиданных местах, непонятно каким образом узнавая об ее передвижениях, — то на автобусной остановке, то в библиотеке, то в прачечной самообслуживания, сидя под неоновыми лампами среди безвкусно одетых кумушек и глядя, как крутятся в автомате его рубашки. Но она никогда не впускала его в свою жизнь. Он всегда был за ее пределами — вне времени и касания, если не считать их неожиданных встреч, которыми она только и жила. Если не считать его двойника — Мишеля.
   Для репетиций «Как вам это понравится» труппа сняла старый армейский манеж близ вокзала Виктории, и Чарли ходила туда каждое утро, а каждый вечер вымывала из волос затхлый запах пива.
   Она согласилась пообедать с Квили в ресторане «У Бьянки» и нашла его каким-то странным. Он словно бы пытался ее о чем-то предупредить, но когда она напрямик спросила, в чем дело, он закрыл рот на замок, сказав, что политика — личное дело каждого, ради этого он сражался на войне в отряде «зеленых мундиров». Но он жутко напился. Чарли помогла ему подписать счет и вышла на многолюдную улицу — у нее было такое чувство, будто она бежит за своей тенью, которая ускользает от нее, мелькая среди подпрыгивающих голов. «Я очутилась вне жизни. И мне никогда не найти пути назад». Только она это подумала, как почувствовала: кто-то коснулся ее локтя, и увидела Иосифа, тотчас нырнувшего в магазин «Маркс-энд-Спенсер». Неожиданные появления Иосифа всегда очень сильно действовали на нее. Эти встречи заставляли ее вечно быть настороже и, если уж по-честному, разжигали в ней желание. День без Иосифа был для нее пустым днем, а стоило его увидеть, и она всем сердцем и всем своим существом, точно шестнадцатилетняя девчонка, устремлялась к нему.
   Она читала респектабельные воскресные газеты, изучала последние сенсационные открытия про Сэквилл-Уэст[13]— или ее зовут Ситуэлл? — и поражалась пустому эгоизму английского правящего класса. Она смотрела на Лондон, который успела забыть, и всюду находила подтверждение правильности избранного пути — того. что она, радикалка, стала на путь насилия. Общество, в ее представлении, было мертвым деревом, она обязана выкорчевать его и посадить что-то лучшее. Об этом говорили безнадежно тупые лица покупателей, которые, шаркая, точно кандальные рабы, передвигались по освещенным неоном супермаркетам; об этом же говорили и жалкие старики, и полисмены с ненавидящими глазами. Как и чернокожие парни, что торчат на улице, провожая взглядом проносящиеся мимо «роллс-рой-сы» и сверкающие окна банков, этих столпов многовекового поклонения, с их сонмом педантов-управляющих. И строительные компании, заманивающие легковерных в свои западни: приобретайте недвижимость; и заведения, торгующие спиртным, и заведения, принимающие ставки. Чарли не требовалось больших усилий, чтобы весь Лондон показался ей свалкой несостоявшихся надежд и разочарованных душ. Благодаря Мишелю, она сумела мысленно перекинуть мостик между капиталистической эксплуатацией в странах «третьего мира» и тем, что творилось здесь, у ее собственного порога, в Кэмден-Тауне.
   Она жила такой яркой жизнью — судьба даже послала ей в виде символа бездомного скитальца. Однажды в воскресенье утром она отправилась прогуляться по дорожке вдоль канала Регента — на самом-то деле она шла на одну из немногих заранее запланированных встреч с Иосифом — и вдруг услышала густые, басовитые звуки негритянской спиричуэл. Канал расширился, и Чарли увидела в гавани, где стояли заброшенные склады, старика-негра, словно сошедшего со страниц «Хижины дяди Тома», — он сидел на пришвартованном пароме и играл на виолончели, а вокруг, как зачарованные, стояли детишки. Это была сцена из фильмов Феллини; это был китч; это был мираж; это было видение, рожденное ее подсознанием.
   Так или иначе, в течение нескольких дней Чарли то и дело мысленно возвращалась к этой картине, соизмеряя с нею все, что видела. Это было для нее чем-то настолько личным, что она не говорила об этом даже Иосифу, боясь. что он над нею посмеется или — что будет еще хуже — даст всему рациональное объяснение.
   За это время она несколько раз переспала с Алом, потому что не хотела с ним скандалить, а также потому, что после долгих отлучек Иосифа ее тело требовало мужской ласки, да, кроме того, и Мишель велел ей так себя вести. Она не разрешала Алу приходить к ней, так как он снова был без квартиры и она боялась, что он может остаться у нее, как было раньше, пока она не выкинула его одежду и бритву на улицу. К тому же ее квартира хранила новые тайны, которыми никто и ничто на божьем свете не заставит ее поделиться с Алом: в ее постели спал Мишель, его пистолет лежал под подушкой, и ни Ал, ни кто-либо другой не вынудит ее осквернить эту святыню. Однако вела она себя с Алом осторожно: Иосиф предупредил ее, что его контракт с кино не подписан, а она по старым временам знала, как ужасно может вести себя Ал, когда затронута его гордость.
   Их воссоединение произошло в его излюбленном кабачке, где «великий философ» вещал что-то двум своим последовательницам. Идя через зал, чтобы присоединиться к нему, Чарли думала: «Сейчас он почувствует запах Мишеля — этим запахом пропитана моя одежда, моя кожа, моя улыбка». Но Ал так старался показать свое безразличие, что не почувствовал ничего. При виде Чарли он ногой отодвинул для нее стул, и она, садясь, подумала: «Бог ты мой, всего месяц назад этот лилипут был моим главным советчиком по всем проблемам, которыми жив мир». Когда кабачок закрылся и они пошли на квартиру к приятелю Ала и расположились в пустовавшей у него комнате, Чарли с изумлением обнаружила, что думает, будто это Мишель владеет ею, и лицо Мишеля нависает над ней, и оливковое тело Мишеля лежит с ней рядом в полутьме, и Мишель, ее мальчик-убийца, доводит ее до исступления. Но за Мишелем маячила другая фигура — Иосиф, который наконец принадлежал ей: его жаркая, давно сдерживаемая страсть все-таки прорвалась наружу, его израненное тело и израненный мозг принадлежали теперь ей.

 
   За исключением воскресенья, Чарли время от времени читала капиталистические газеты, слушала рассчитанные на обывателя сообщения по радио, но нигде не было ни слова о рыжей англичанке, разыскиваемой в связи с провозом взрывчатки в Австрию. Этого просто не было. А были две девчонки, плод моей фантазии. Вообще же положение дел в широком мире — кроме того, что имело к ней отношение, — перестало интересовать Чарли. Она читала про бомбу, подложенную палестинцами в Ахене, и про ответные меры израильтян, совершивших налет на лагерь в Ливане, где было убито много гражданских лиц. Она читала о возрастающей в Израиле ярости и пришла в ужас от интервью, данного одним израильским генералом, который пообещал решить палестинскую проблему, «вырвав ее с корнем». Но, пройдя галопом курс конспирации, Чарли уже не верила официальным версиям событий и никогда не поверит. Единственным событием, за которым она следила, были сообщения о гигантской самке-панде в лондонском зоопарке, которая не подпускает к себе самца, причем феминистки утверждали, что виноват самец. А кроме того, зоопарк был одним из мест свиданий с Иосифом. Они встречались там на скамейке — иногда чтобы лишь подержаться за руки, как влюбленные, и разойтись.
   «Скоро, — говорил он. — Скоро».
   Плывя таким образом по течению, играя все время перед невидимой публикой, тщательно следя за каждым своим словом и жестом, Чарли обнаружила, что ей будет легче, имея твердый распорядок жизни. По субботам она обычно отправлялась в Пекем, в клуб к своим детишкам, и в огромном сводчатом зале, где можно было бы играть Брехта, вдыхала жизнь в детский драмкружок, что ей очень нравилось. Они собирались приготовить рок-пантомиму — нечто совершенно анархическое — к Рождеству.
   По пятницам она иногда заходила в кабачок Ала, а по средам покупала две кварты темного пива и отправлялась к мисс Даббер, бывшей танцовщице кордебалета и проститутке, что жила за углом. Мисс Даббер страдала от артрита и рахита, и от червей-древоточцев, и от прочих серьезных напастей и кляла свое тело с таким же пылом, с каким в свое время кляла скупердяев-любовников. Чарли в ответ услаждала мисс Даббер лихо сочиненными сказками про скандалы в мире эстрады и театра, и они так хохотали, что соседи включали телевизор, чтобы заглушить их хохот.
   Только с этими двумя людьми Чарли и водила компанию, хотя положение актрисы открывало перед ней двери с полудюжины семей, где она могла бы при желании бывать.
   Она поболтала по телефону с Люси — они условились встретиться, но определенного числа не назначали. Она разыскала Роберта в Баттерси, но компания, с которой она делила время на Миконосе, казалась ей сейчас школьными друзьями десятилетней давности: общих интересов у них уже не было. Она поела тушеного мяса под острым соусом с Уилли и Поли, но они собирались расставаться и думали только об этом. Попытала она счастья и с другими друзьями из своей прошлой жизни. но столь же безуспешно, после чего обрекла себя на жизнь старой девы. Она поливала молоденькие деревца на своей улице, когда устанавливалась сухая погода, и наполняла стальные кормушки на подоконнике свежими орешками для воробьев: это было одним из знаков для Иосифа, как и лозунг, призывавший к всемирному разоружению, прилепленный к стеклу ее машины, или кожаная бирка с медной буквой "Ч", болтавшаяся на ремне ее сумки. Иосиф называл это сигналами, указывавшими на то, что с ней все в порядке, и многократно обучал ее, как ими пользоваться. Если хоть одного из них не будет, значит, она зовет на помощь; в ее сумке лежал новешенький белый шелковый шарф, который должен служить не сигналом капитуляции, а означать: «Они явились», если они вообще когда-нибудь явятся. Она исправно заполняла карманный еженедельник, закончила вышивку картины, которую купила перед отпуском: там была изображена Лотта из Веймара, горюющая на могиле Вертера. «Снова я ударилась в классику». Она писала бесконечные письма своему исчезнувшему любовнику, но постепенно все реже опускала их в ящик.
   Мишель, дорогой мой, ох, Мишель, сжалься и приди ко мне.
   Она держалась вдали от посиделок и не заглядывала в сомнительные книжные лавки в Ислингтоне, где раньше, случалось, уныло просиживала за кофе, и держалась уж совсем далеко от сердитых молодых людей с улицы святого Панкратия, чьи брошюры, вдохновленные кокаином, она раздавала, потому что никто другой не хотел этим заниматься. Она забрала наконец из ремонта свой старенький «фиат», который разбил Ал, и в день своего рождения отправилась на нем в Рикмансуорт навестить свою стерву-мамашу и отвезти ей скатерть, купленную на Миконосе. Как правило, она не любила ездить к матери: ее там ждал воскресный обед с тремя сортами овощей и ревеневым пирогом, после чего мамаша подробно рассказывала о бедах, какие постигли ее со времени их последней встречи. Но на этот раз, к своему изумлению, Чарли обнаружила, что ей хорошо с матерью. Она провела там ночь и на другое утро, надев темный платок — ни в коем случае не белый, поехала с матерью в церковь, стараясь не думать о том, когда в последний раз надевала его. Опустившись на колени, она вдруг почувствовала, что в ней еще сохранилась вера, и она пылко покаялась Богу в своей многоликости. Зазвучал орган, и она зарыдала, что заставило ее призадуматься, способна ли она вообще владеть собой.
   «А все потому, что я не хочу возвращаться в свою квартиру», — подумала она.

 
   Обескураживало Чарли то, что ее квартира была изменена в соответствии с новым обликом, в который она старательно вживалась: произошла смена декораций, масштаб которой ей еще предстояло постичь. Изо всей ее новой жизни эти изменения, сделанные тайком за время ее отсутствия, больше всего смущали Чарли. До сих пор она считала свое жилище самым надежным местом на свете, этаким Недом Квили домостроения. Оно досталось ей но наследству от безработного актера, который занялся кражами со взломом и отбыл вместе со своим приятелем в Испанию. Квартира находилась на северной стороне Кэмден-Тауна над принадлежавшим индейцам кафе, которое оживало к двум часам ночи и жизнь не затихала в нем до семи утра. когда там подавали горячий завтрак. На лестницу, ведущую к Чарли, можно было попасть, лишь пройдя по узкому коридору между уборной и кухней, а затем — через двор. Благодаря такому устройству хозяин, повар и толстомордый приятель повара, не говоря уже о том, кто в этот момент находился в уборной, имели полную возможность внимательно вас оглядеть. На верху лестницы была вторая входная дверь, и, только открыв ее, вы попадали в святилище, состоявшее из мансарды с лучшей в мире кроватью, кухоньки и ванной.