— А теперь положи все это, пожалуйста, в сумку, — сказал он и стал наблюдать, как она принялась раскладывать по-своему платок, губные помады, водительские права, мелкую монету, бумажник, сувениры, ключи и прочую ерунду, старательно подобранную, чтобы при осмотре все говорило в пользу ее легенды.
   — А как насчет писем? — спросила она. И, следуя манере Иосифа, помолчала. — Все эти его страстные письма — я, конечно же, стала бы возить их с собой, верно?
   — Мишель этого не позволил бы. У тебя строжайшие инструкции держать письма в надежном месте на твоей квартире и, уж во всяком случае, не пересекать с ними границы. Впрочем... — Он достал из бокового кармана куртки маленькую книжечку-дневник в целлофане. У книжечки была матерчатая обложка и в корешок вставлен карандашик. — Поскольку сама ты дневник не ведешь, мы решили вести его за тебя, — пояснил он.
   Чарли покорно взяла книжечку и вынула ее из целлофана. Достала карандашик. На нем виднелись следы зубов, а она до сих пор жевала карандаши. Она перелистала с полдюжины страничек. Швили сделал немного записей, но все — в ее стиле. В Ноттингемский период — ничего: Мишель вошел ведь в ее жизнь без предупреждения. В Йорке уже появляется большое "М" со знаком вопроса, обведенное кружком. В конце того же дня — большая мечтательная загогулина: витая в облаках, она чертила такие. Указана марка машины, которой она пользовалась: «На „фиате“ — в собор св. Евстафия, 9 ч. утра». Упомянуто про мать: «Осталась неделя до маминого дня рождения. Купить подарок». И про Аластера: "А на о-в Уайт — реклама «Келлога»? Она вспомнила, что он туда не поехал: компания «Келлог» нашла кого-то получше — более трезвую «звезду». Ее месячные были отмечены волнистыми линиями, а раза два было шутливо указано: «Не играю». Дальше шла поездка в Грецию — там большими задумчивыми буквами было начертано слово МИКОНОС, а рядом — время вылета и прилета чартера. А добравшись до дня своего приезда в Афины, Чарли увидела целый разворот в начертанных шариковой ручкой синих и красных птицах -' точно татуировка у матроса. Она швырнула дневник в сумку и с треском защелкнула замок. Нет, это уж слишком. В ее жизнь вторглись чужие люди и словно вываляли в грязи. Ей хотелось, чтобы появился кто-то новый, кого можно было бы удивлять, кто-то, кто не стал бы навязывать ей чувства и подделывать ее почерк, так что она уже и сама не в состоянии понять, где ее рука, а где — нет. Возможно, это знает Иосиф. Возможно, это он вчитывался в наспех нацарапанные слова. Она надеялась, что это — он. А он тем временем затянутой в перчатку рукой держал для нее дверцу машины. Она быстро села за руль.
   — Просмотри еще раз все документы, — приказал он.
   — В этом нет необходимости, — сказала она, глядя прямо перед собой.
   — Номер машины?
   Она назвала.
   — Дата регистрации?
   Она все правильно сказала — одну ложь, другую, третью. Машина принадлежит модному мюнхенскому врачу, ее нынешнему любовнику — следует имя. Она застрахована и зарегистрирована на его имя — смотри фальшивые документы.
   — А почему он не с тобой, этот живчик-доктор? Это Мишель спрашивает, ты поняла?
   Она поняла.
   — Ему пришлось сегодня утром срочно вылететь из Салоник по вызову. Я согласилась отвезти его в аэропорт. Он приезжал в Афины читать лекцию. Мы ездили вместе.
   — А при каких обстоятельствах и где ты встретилась с ним?
   — В Англии. Он — приятель моих родителей: лечит их от запоев. Мои родители — фантастические богачи.
   — На крайний случай у тебя в сумочке лежит тысяча долларов, которые дал тебе Мишель для этой поездки. Эти люди потратили на тебя какое-то время, ты доставила им определенные неудобства — они вполне могут рассчитывать на небольшое вознаграждение. А как зовут его жену?
   — Ренате, и я ненавижу ее — она сука.
   — У них есть дети?
   — Кристоф и Доротея. Я могла бы стать им прекрасной матерью, если б Ренате отступилась от них. А сейчас я уже хочу двигать. У тебя есть еще вопросы?
   — Да.
   «Хоть сказал бы, что любишь меня, — мысленно подсказывала она ему. — Хоть сказал бы, что чувствуешь некоторую вину за то, что отправляешь меня через пол-Европы в машине, набитой первоклассной взрывчаткой».
   — Не будь слишком в себе уверена, — посоветовал он таким бесстрастным тоном, как если бы говорил о ее водительских правах. — Не всякий пограничник дурак или сексуальный маньяк.
   Она дала себе слово — никаких прощаний, и, по-видимому, Иосиф тоже так решил.
   — В путь, Чарли, — сказала она. И включила зажигание.
   Иосиф не взмахнул рукой и не улыбнулся. Возможно, он тоже сказал: «В путь, Чарли», но если и сказал, то она этого не расслышала. Она выехала на шоссе, монастырь и его временные обитатели исчезли из зеркальца заднего вида. На большой скорости она проехала километра два и увидела старую стрелку с надписью: ЮГОСЛАВИЯ. Она поехала медленнее, влившись в общий поток. Шоссе расширилось, превратилось в автопарк. Вереницей стояли экскурсионные автобусы, а в другой веренице — машины с флажками всех наций, выгоревшими на солнце. Я — английский флаг, а я — германский, я — израильский, я -арабский. Чарли стала за открытой спортивной машиной. Двое мальчишек сидели впереди, двое девушек — сзади. «Интересно, — подумала она, — они из стана Иосифа? Или Мишеля? Или агенты какой-то из полиций?» Вот до чего она дошла, как стала смотреть на мир: все на кого-то работают. Чиновник в серой форме нетерпеливо замахал ей. У нее все было уже наготове. Фальшивые документы, фальшивые объяснения. Но они не понадобились. Ее пропустили.

 
   Иосиф с вершины горы над монастырем смотрел в бинокль, затем опустил его и сошел вниз к ожидавшему его фургону.
   — Пакет опущен в почтовый ящик, — сухо сказал он Давиду, и тот послушно отстучал текст на машинке. Он отстучал бы для Беккера что угодно, пошел бы на любой риск, кого угодно убил бы. Беккер был для него живой легендой, человеком, которому он все время стремился подражать.
   — Марти шлет поздравления, — почтительно произнес малый.
   Но великий Беккер, казалось, не слышал его.

 
   Она ехала бесконечно долго. У нее ломило руки — так крепко она вцепилась в руль; ломило шею — так прямо она сидела, уперев ноги в педали. Ее мутило оттого, что ничего не происходит. И еще от избытка страха. Потом замутило еще больше, когда зачихал мотор, и она подумала: «Ур-ра, мы сломались». «Если забарахлит машина, бросай ее, — сказал ей Иосиф, — оставь где-нибудь на боковой дороге, выкинь все бумаги, голосуй, доберись до поезда. Главное, уезжай как можно дальше от машины». Но сейчас,. уже вступив в игру, Чарли не считала это возможным: ведь это же все равно как не явиться на спектакль. Она оглохла от музыки, выключила радио, но в ушках по-прежнему стоял звон, теперь уже от грохота грузовиков. Она попала в сауну, она замерзает, она поет. Не приближается к цели, а лишь движется. И оживленно рассказывает своему покойному отцу и своей стерве-мамаше: «Ну так вот, я познакомилась с этим совершенно очаровательным арабом, мама, потрясающе образованным и ужасно богатым и интеллигентным, и мы трахались с ним от зари до темна и от темна до зари...»
   Она вела машину, выбросив все мысли из головы, намеренно ограничив свои размышления. Она заставила себя не погружаться в них, держаться на поверхности, на уровне окружающего мира. «Смотри-ка, вот деревня, а вот озеро, — думала она, не разрешая себе углубиться в царивший в душе хаос. — Я свободна, ничем не связана, и все чудесно». На обед она поела хлеба с фруктами, которые купила в киоске при гараже. И еще — мороженого: ей вдруг страстно, как бывает с беременными, захотелось мороженого. Желтое водянистое югославское мороженое с грудастой девицей на обертке. В какой-то момент она заметила на обочине голосующего парнишку, и у нее возникло безудержное желание остановиться — вопреки наставлениям Иосифа — и подвезти его. Она вдруг почувствовала такое страшное одиночество, что готова была на что угодно, лишь бы иметь этого парнишку рядом — обвенчаться с ним в одной из часовенок, разбросанных по лысым горам, а потом лишить его невинности в желтой траве у дороги. Но ни разу за весь этот бесконечный, многомильный путь она не подумала о том. что везет двести фунтов первосортной взрывчатки в виде полуфунтовых брусочков, запрятанных под обшивкой крыши, в бамперах, в сиденьях. Или что у этой машины старого образца множество всяких отделений и решеток. Или что это добротная, новая, тщательно проверенная взрывчатка, не реагирующая ни на жару, ни на холод, способная выдержать любую температуру.
   «Держись, девочка, — упорно твердила она себе, иногда даже вслух. — Смотри, какой солнечный день, и ты — богатая шлюха, едущая в „мерседесе“ своего любовника». Она читала монологи из «Как вам это понравится» и отрывки из своей самой первой роли. Она читала реплики из «Святой Иоанны». Но об Иосифе не думала: она никогда в жизни не знала ни одного израильтянина, никогда не тосковала по нему, никогда не меняла ради него мест пребывания или своей веры и не работала на него, делая вид, будто работает на его врагов; никогда не восхищалась и не страшилась тайной войны, которую он непрерывно вел сам с собой.
   В шесть часов вечера она увидела яркую вывеску, которой никто не предупреждал ее остерегаться, и хотя предпочла бы ехать всю ночь, сказала себе: «Да ладно уж, вот тут, похоже, совсем неплохо, попробуем остановиться». Только и всего. Она произнесла это громко, трубным гласом, словно обращаясь к своей стерве-мамаше. Проехала с милю среди холмов и обнаружила гостиницу, построенную на руинах, с плавательным бассейном и полем для гольфа — в точности как описал ее Тот-кого-на-самом-деле-нет. А войдя в холл, на кого она наткнулась, как не на своих старых знакомых по Миконосу — Димитрия и Розу.
   — Ой, смотри-ка, милый, это же Чарли, надо же, какая встреча, давайте поужинаем вместе!
   Они поели мяса на вертеле у бассейна, потом поплавали; когда же бассейн закрыли, а Чарли все не хотелось спать. они сели играть с ней в ее номере в скрэббл — точно надзиратели со смертником накануне казни. Потом она несколько часов продремала, а в шесть утра уже снова была в пути и к середине дня добралась до конца очереди, стоявшей у австрийской границы; тут ей показалось чрезвычайно важным как можно лучше выглядеть.
   На ней была блузка без рукавов из вещей, купленных Мишелем; она расчесала волосы, и отражение в трех зеркальцах понравилось ей самой. Большинство машин пограничники пропускали взмахом руки, но она не могла на это рассчитывать — вторично так не бывает. Пассажиров других машин просили показать документы, а несколько машин стояли в стороне для тщательного досмотра. «Их выбрали наугад, — подумала она, — или пограничники были заранее предупреждены, или же они действуют, следуя им одним ведомым приметам?» Двое пограничников в форме медленно шли вдоль машин, останавливаясь возле каждой. Один был в зеленой форме, другой — в голубой, и тот, что в голубой, надел фуражку чуть набекрень, что делало его похожим на этакого воздушного аса. Они взглянули на Чарли и стали медленно обходить машину. Она услышала, как один из них пнул заднюю шину, и чуть не крикнула: «Осторожнее, ей же больно», но промолчала — Иосиф, о котором она старалась не думать, говорил ведь ей, чтобы она к ним не выходила, держалась отчужденно, сначала думала, а вслух произносила лишь половину. Человек в зеленой форме спросил ее о чем-то по-немецки, и она ответила по-английски: «Простите?» Она протянула ему свой британский паспорт, профессия — актриса. Он взял паспорт, посмотрел на Чарли, потом на фотографию и протянул паспорт своему коллеге. Парни были красивые, совсем молоденькие, как она только сейчас заметила. Светловолосые, остроглазые, с несмываемым горным загаром. «Товар у меня первосортный, — хотелось ей сказать им в порыве самоуничтожения. — Меня зовут Чарли — ну-ка, сколько я стою?»
   Они в четыре глаза внимательно смотрели на нее и по очереди задавали вопросы — ты спрашиваешь, а теперь я. Нет, сказала Чарли, ну, только сотню греческих сигарет и бутылку узо. Нет, сказала она, никаких подарков, честное слово. И отвела взгляд, подавив желание пофлиртовать. Ну, сущую ерунду для мамы, не представляющую никакой ценности. Скажем, долларов на десять. Разные канцелярские мелочи — пусть думают, что хотят. Ребята открыли дверцу машины и попросили Чарли показать бутылку узо, но она подозревала, что, налюбовавшись вырезом ее блузки, они теперь хотели посмотреть на ее ноги и сделать общий вывод. Узо лежало в корзинке, которая стояла возле Чарли на полу. Перегнувшись через сиденье для пассажира, она достала бутылку, и в этот момент юбка ее распахнулась — на девяносто процентов случайно, — тем не менее левая нога обнажилась до самого бедра. Чарли приподняла бутылку, показывая им, и в тот же миг почувствовала прикосновение чего-то мокрого и холодного к голой ноге. «Господи, они же проткнули мне ногу!» Она вскрикнула, прижала руку к этому месту и с удивлением обнаружила на ляжке чернильный кружок от печати, фиксировавший ее прибытие в Австрийскую республику. Она была так зла, что чуть не накинулась на них; она была так признательна, что чуть не расхохоталась. Не предупреди ее Иосиф, она тут же расцеловала бы обоих за их невероятно милую, наивную широту. Пропустили — значит, черт подери, она хороша. Чарли посмотрела в зеркальце заднего вида и еще долго видела, как милые существа махали ей на прощание, забыв про всё прибывавшие машины.
   Никогда в жизни она еще так не любила представителей власти.

 
   Шимон Литвак приступил к своему долгому наблюдению рано утром, за восемь часов до того, как пришло сообщение, что Чарли благополучно пересекла границу, и через две ночи и один день после того, как Иосиф от имени Мишеля послал две одинаковые телеграммы женевскому адвокату для передачи его клиенту. Время подходило к середине дня, и Литвак уже трижды менял своих наблюдателей, но никто из них не томился, все были бдительны, и ему приходилось не понукать их, а уговаривать хорошенько отдыхать между дежурствами.
   Со своего поста у окна номера-люкс в старом отеле Литвак смотрел на прелестную рыночную площадь, главную особенность которой составляли две традиционные гостиницы с выставленными на улицу столиками, небольшая площадка для машин и вполне сносный старый вокзал с куполом луковицей над кабинетом начальника. Ближайшая к нему гостиница называлась «Черный лебедь» и славилась своим аккордеонистом, бледным, мечтательным юношей, игравшим уж слишком хорошо и потому нервничавшим и заметно мрачневшим, когда мимо проносились машины, что случалось довольно часто. Вторая гостиница называлась «Плотничий рубанок», и над входом в нее висела золотая эмблема в виде орудий плотничьего ремесла. Гостиница «Плотничий рубанок» была заведением достаточно высокого класса: столики были накрыты белыми скатертями, и постоялец мог заказать себе блюдо из форели, которая плавала в стоявшем на дворе резервуаре. Прохожих в этот час дня было мало: тяжелая пыльная жара вгоняла в сон. Перед «Черным лебедем» две девушки пили чай и, хохоча, писали вместе какое-то письмо — их обязанностью было фиксировать номера машин, появлявшихся на площади или уезжавших с нее. А перед «Плотничьим рубанком» читал молитвенник, потягивая вино, молодой священник: в южной Австрии никому не придет в голову попросить священника убраться восвояси. Подлинное имя священника было Уди, сокращенное от Иегуди, левши, убившего царя Моавитского. Подобно тому, чье имя он носил, священник был вооружен до зубов и тоже был левшой, а сидел он там на случай, если возникнет потасовка. Его подстраховывала пара пожилых англичан, казалось, спавших после хорошего обеда в своем «ровере» на стоянке. Однако под ногами у них лежало огнестрельное оружие и целая коллекция холодного оружия под рукой. Их приемник был настроен на волну фургона связи, находившегося в двухстах метрах от них по дороге в Зальцбург.
   В общем и целом в распоряжении Литвака была команда из девяти мужчин и четырех девушек. Он бы предпочел иметь человек шестнадцать, но не жаловался. Он любил быть хорошо подготовленным и в ответственные минуты всегда хорошо себя чувствовал. «Такой уж я уродился», — думал он; эта мысль всегда посещала его перед началом операции. Он был спокоен, тело и мозг его пребывали в глубоком сне, команда лежала на палубе: кто мечтал о мальчиках, кто — о девочках, кто — о летних походах по Галилее. Однако достаточно прошелестеть ветерку — и каждый будет на своем посту, еще до того, как ветер надует паруса.
   Сейчас Литвак буркнул для проверки в свой микрофончик условное словцо и услышал ответ. Переговаривались они по-немецки, чтобы меньше привлекать внимание. Прикрытием служила то компания «Такси по радио» в Граце, то вертолетная спасательная служба в Инсбруке. Они то и дело меняли частоты и пользовались самыми разными, сбивающими с толку позывными.
   В четыре часа дня Чарли не спеша въехала на своем «мерседесе» на площадь, и один из сидевших в «ровере» с нахальной уверенностью протрубил три победные ноты в свой микрофон. Чарли нелегко было найти место для парковки, но Литвак запретил ей помогать. Пусть действует сама — нечего подстилать коврик, чтоб не упала. Наконец место освободилось, она поставила машину, вышла из нее, потянулась, помассировала спину, достала из багажника свою сумку и гитару. «Молодчина, — подумал Литвак, наблюдая за ней в бинокль. — Естественно держится. А теперь запри машину». Она так и поступила, последним заперев багажник. «Теперь положи ключ в выхлопную трубу». Она и это сделала, причем очень ловко, когда нагибалась, чтобы взять свои пожитки; затем, не глядя ни направо, ни налево, устало направилась к вокзалу. Литвак снова стал ждать. «Козленок привязан, — вспомнил он любимое изречение Курца. — Теперь нам нужен лев». Он произнес что-то в свой микрофон, и ему подтвердили получение приказа. Он представил себе Курца — сидит сейчас в мюнхенской квартире, пригнувшись к маленькому телетайпу, отстукивающему сведения, которые поступают из фургона связи. Представил себе, как Курц машинально проводит тупыми пальцами по губам, нервно стирая свою извечную улыбочку; вытягивает толстую руку и близоруко смотрит на часы. «Наконец-то стало темнеть, — подумал Литвак, глядя, как густеют ранние сумерки. — Все эти месяцы мы так ждали темноты».
   Прошел час. Благообразный священник Уди расплатился по скромному счету и не спеша направился в боковую улочку, чтобы отдохнуть на конспиративной квартире и сменить облик. Две девушки дописали наконец свое письмо и попросили принести марку. Получив ее, они отбыли — для той же цели. Литвак с удовлетворением проследил, как их место заняла новая смена: побитый фургончик прачечной; двое парней, голосовавших на дороге и вздумавших хоть поздно, но все же пообедать; рабочий-итальянец, присевший выпить кофе и почитать миланские газеты. На площадь выехала полицейская машина и медленно сделала три круга почета, но ни водитель, ни его напарник не проявили ни малейшего интереса к красному «мерседесу», у которого в выхлопной трубе был спрятан ключ зажигания. В семь сорок наблюдатели заволновались: к дверце водителя решительно проследовала толстуха, вставила ключ в замок и в ужасе, что ее могут заподозрить в угоне машины, умчалась прочь в красном «ауди». В восемь вечера по площади промчался мощный мотоцикл и — прежде чем кто-либо успел заметить его номер — с ревом исчез. Длинноволосый пассажир на нем вполне мог быть женщиной, а вообще оба ездока выглядели юнцами, решившими прокатиться.
   — Контакт? — спросил Литвак в свой микрофон.
   Мнения разделились. «Слишком бесшабашные», — сказал один голос— «Слишком быстро мчались, — сказал другой. — Стали бы они рисковать — ведь их могла остановить полиция». Литвак придерживался иной точки зрения. Он был уверен, что это первая разведка, но ничего такого не сказал, боясь повлиять на суждение коллег. Снова началось ожидание. «Лев принюхался, — подумал Литвак. — Вот только вернется ли?»

 
   Десять часов вечера. Рестораны начали пустеть. На городок опускалась глубокая деревенская тишина. Но к красному «мерседесу» никто не подходил и мотоцикл не возвращался.
   Если вам когда-либо приходилось наблюдать за пустой машиной, вы знаете, что это глупейшее занятие на свете, а Литваку частенько приходилось это делать. Со временем — просто оттого, что смотришь в одну точку, — начинаешь думать: какая глупая штука — машина без человека, ибо только он и придает ей смысл. И какой глупец человек, придумавший машины. А через два часа машина уже представляется таким хламом — хуже некуда. Начинаешь мечтать о лошадях и о пеших прогулках. О том, чтобы вырваться из жизни на свалке металлолома извернуться к жизни плотской, людской. О своем кибуце и апельсиновых рощах. О том, что настанет день, когда весь мир наконец поймет, чем грозит ему пролитая еврейская кровь.
   И тогда хочется взорвать все машины твоих врагов во всем мире и сделать Израиль навсегда свободным.
   Или вспоминаешь, что сегодня суббота и в законе сказано: лучше спасать душу, работая, чем соблюдать субботу, но не спасти души.
   Или что ты должен жениться на правоверной уродине, к которой тебя вовсе не тянет, поселиться с ней в Херцлии, в доме, купленном с помощью закладной, и, безропотно народив детей, попасть в капкан.
   Или начинаешь размышлять об еврейском Боге и о параллелях в Библии с твоей нынешней ситуацией.
   Но что бы ты на сей счет ни думал и что бы ни делал, если ты столь же натренирован, как Литвак, да к тому же еще командуешь целой группой и принадлежишь к числу тех, для кого акции против мучителей евреев подобны наркотику, — ты ни на секунду не отведешь глаз от этой машины.

 
   Мотоцикл вернулся.
   Он стоял на привокзальной площади, судя по светящемуся циферблату часов Шимона Литвака, целых пять с половиной бесконечно долгих минут. Со своего места у окна темного гостиничного номера, всего в каких-нибудь двадцати ярдах по прямой от мотоцикла, Литвак наблюдал за этим мотоциклом с венским номером. Машина была первоклассная — японской марки, с подогнанными по заказу ручками. Мотоцикл вкатил на площадь с выключенным мотором; за рулем сидел водитель, непонятно какого пола, в коже, со шлемом на голове, а в качестве пассажира — широкоплечий малый, которого Литвак тотчас окрестил Длинноволосым, в джинсах и туфлях на резиновой подошве, с лихо завязанным сзади шарфом. Машина остановилась недалеко от «мерседеса», но не настолько близко, чтобы увидеть тут умысел. Литвак поступил бы точно так же.
   — Товар поступил, — тихо произнес он в микрофон и тотчас получил четыре утвердительных сигнала в ответ. Литвак был настолько уверен в своей правоте, что если бы молодая пара испугалась и удрала, он без раздумья отдал бы соответствующий приказ, хоть это и означало бы конец операции. Арон поднялся бы в своем прачечном фургончике и расстрелял бы их тут же, на площади, а Литвак спустился бы и для верности всадил бы несколько зарядов в останки. Но ребята не бежали, что было много, много лучше. Они продолжали сидеть на своем мотоцикле, возясь с ремнями и застежками шлемов, — казалось, они провели так не один час, хотя на самом деле прошло всего две минуты. Они разнюхивали, проверяя выезды с площади, оглядывая запаркованные машины, а также верхние окна домов, вроде того, у которого сидел Литвак, хотя его группа уже давным-давно удостоверилась в надежности укрытия.
   Проведя оценку ситуации. Длинноволосый не спеша сошел на землю и с невинным видом прогулочным шагом пошел мимо «мерседеса», склонив набок голову; на самом же деле наверняка проверял, торчит ли из выхлопной трубы ключ зажигания. Но хватать ключ не стал, что Литвак, как профессионал, сразу оценил. Пройдя мимо машины, парень направился к вокзальной уборной, откуда почти тотчас вышел в надежде застигнуть врасплох того, кто по недомыслию последовал бы за ним. Но никто не последовал. Девушки не могли туда пойти, а ребята были слишком осторожны. Длинноволосый вторично прошел мимо машины, и Литвак упорно пытался внушить ему: «Нагнись, завладей ключом», так как ему необходим был этот жест. Но Длинноволосый не желал слушаться. Вместо этого он снова подошел к мотоциклу и своему спутнику, остававшемуся в седле, очевидно, на случай, если придется быстро удирать. Длинноволосый сказал что-то своему спутнику, затем стянул с головы шлем и беспечно повернулся лицом к свету.
   — Луиджи, — произнес Литвак в микрофон, называя кодовое имя.
   Это доставило ему редкостное удовлетворение. «Так это, значит, ты, — рассудил Литвак. — Россино, проповедник мирного урегулирования». Литвак отлично его знал. Он знал фамилии и адреса его подружек и приятелей, знал, что его весьма правые родители живут в Риме и что в Миланской музыкальной академии у него есть наставник-левак. Знал Литвак и весьма популярный неаполитанский журнал, в котором Россино по-прежнему печатал свои статьи, призывая не применять насилия, ибо это единственный приемлемый путь. Литвак знал, что в Иерусалиме уже давно с подозрением относятся к Россино, знал всю историю неоднократных тщетных попыток добыть доказательства того, что эти подозрения оправданы. Литвак знал, чем от него пахнет, и знал номер его ботинок; он начал подозревать, что Россино сыграл не последнюю роль в той акции в Бад-Годесберге, да и во многих других местах, и весьма четко представлял себе — как и они все, — что надо делать с этим парнем. Но не сейчас. И еще не скоро. Лишь тогда, когда вся кривая дорожка будет пройдена.