Страница:
(7) Norbert Roesch. Schatten fordern heraus. Berlin-Zuerich, 1967
ЗАГЛЯДЫВАЯ В ГОРОСКОП
С воцарением Вильгельма II дела старого канцлера стали плохи.
Бесцеремонно отставленный с должности, он должен был еще и вкусить горечь провала на арене прусского парламентаризма.
В 1891 году приверженцы Бисмарка выдвинули его кандидатуру в рейхстаг по округу Гестемюнде. Соперником его оказался некий сапожник Шмальфельд, социал-демократ.
Случилось непредвиденное. Князь получил семь тысяч голосов, сапожник четыре тысячи, что означало фактическое поражение Бисмарка, ибо по закону требовалась в таком случае его перебаллотировка. Непривычная еще тогда к подобным конфузам прусская реакция на какие-то мгновения оцепенела. Но что особенно бросилось в глаза Европе и миру - это смятение, охватившее в те дни петербургский двор.
Царь узрел в гестемюндском эпизоде посрамление основ аристократизма, постыдное торжество черни. Его возмутило, во-первых, что князь унизился до публичного единоборства с каким-то социалистом; во-вторых, высокородного фундатора империи немцы не избрали сразу же и единогласно, как следовало быть. Царь затребовал от Шувалова объяснений. В депеше от 24 апреля 1891 года посол замечает: дело не только в том, что "создатель империи оказался в перебаллотировке с социалистом-сапожником", но еще и в том, что из недобрых чувств к фрондирующему сиятельному юнкеру "само монархическое правительство рукоплещет успеху этого социалиста". И это бы еще ничего. Наблюдается в Германии (по мнению комментирующего депешу Ламздорфа) кое-что похуже, а именно: "необычайный рост социалистической партии, что является гораздо большей опасностью, чем самая действенная оппозиция князя Бисмарка". Царь ставит на депеше Шувалова пометку: "Факт колоссального безобразия и распадения величия Германии".
Нарастало напряжение в отношениях между двумя империями, завязывались новые узлы русско-германских противоречий на главных направлениях мировой политики. Одно оставалось незыблемым и все перекрывающим: обоюдный страх Романовых и Гогенцоллернов перед внутренним врагом, то есть перед собственными народами; постоянное, привычное стремление поддержать друг друга в борьбе против угрозы революции, в сравнении с которой многие текущие заботы обеих династий казались подчас лишь суетой сует. В основе этой солидарности было меньше всего альтруизма. Гогенцоллерны боялись русской революции как зла, могущего перекинуться в Германию. Романовых рабочее движение в Германии пугало как сила, грозящая соединиться с назревающей русской революцией и в союзе с ней вызвать социальный взрыв, который разобьет в щепы всю старую монархическую систему на континенте. Естественно, что если Гогенцоллерны, нагромождая завалы на путях царской дипломатии, вместе с тем не без тревоги следили за состоянием тылов своих петербургских родственников, всегда готовые подпереть колеблющийся царский трон, то и Романовы пристально следили за положением кайзера, беспокоясь о нерушимости его авторитарного статута в Германии почти в такой же степени, в какой тревожился он сам.
Эта тревога пронизывает дипломатическую документацию царизма на протяжении десятилетий. Признаки усиливающейся внутренней неустойчивости юнкерско-буржуазной Германии - растущая сплоченность и активность рабочего класса, брожение в беднейших слоях крестьянства, учащающиеся антиправительственные выступления, все более острые социальные конфликты, в особенности рост влияния молодой немецкой социал-демократии - одна из постоянных тем в переписке царских послов и министров с восьмидесятых годов прошлого века до начала первой мировой войны.
"В то время как в зале увлеченно танцевали менуэт, - доносит военный уполномоченный в Берлине А. В. Голенищев-Кутузов в министерство иностранных дел В. С. Оболенскому об очередном увеселении во дворце кайзера, - соседние улицы были наполнены мятежной толпой, требовавшей хлеба и работы". Такие толпы часто видит и посол. Он опасается, что недовольство простого народа правительственной политикой "в пользу богатых" может "обратиться в опасность для самой династии". Посольские донесения фиксируют "ужасающий рост социализма, который в будущем, быть может, довольно близком, грозит, прежде всего Германии, столкновениями, более кровавыми и гораздо более опасными, нежели шумные выступления анархистов". Со своей стороны Ламздорф, обобщающий для царя подобные донесения (одно из них, наиболее тревожное, он называет "гороскопом будущего"), высказывает опасение, не окажется ли царящее в Германии "призрачное спокойствие слишком обманчивым...". Он боится, что "аппетиты рабочих и далее будут возбуждаться" и что их "социал-демократические предводители", "ничем не удовлетворись", в конце концов окажутся в таком положении, что "смогут и посмеют предпринимать решительно все".
Предсказанное гороскопом "решительно все", то есть крушение династий и бегство тиранов, царедворцы увидели в России в семнадцатой году, в Германии - в восемнадцатом. Ни там, ни здесь не удалось силам монархической контрреволюции повернуть историю вспять, спасти гиблое дело двух августейших семей. В России, во всяком случае, не помогли этому делу ни сговор Нейгардта с Мирбахом, ни художества Краснова, Скоропадского и Маннергейма в ансамбле с Гофманом, Эйхгорном и фон дер Гольцем.
Задолго же до этого, в начале века, негласный союз двух династий против революции заходил столь далеко, что Романовы, по существу, беспокоились о прочности той самой военной машины, в которой и сами не могли не видеть угрозу безопасности России. Они озабоченно интересовались, не подорвет ли революционная оппозиция в Германии кайзеровскую армию, уже нависавшую тогда над русскими западными границами. С одной стороны, Ламздорф в своих записях выражает опасение, как бы Вильгельм II не попытался "отвлечь внимание от внутренних затруднений посредством военной авантюры, которая вызовет пожар во всей Европе". Такой наиболее вероятной авантюрой могло быть нападение на Россию и Францию. С другой стороны, Ламздорфа занимает мысль, будут ли эти силы агрессии достаточно прочным и покорным орудием в руках берлинского вдохновителя возможной авантюры: "Пока армия еще предана правительству; но всеобщая воинская повинность вливает в нее все новые элементы... социалисты приобретают в рядах армии все более многочисленных сторонников..." О том же сигнализирует Шувалов. Плохо будет, предвещал он, если армия кайзера вломится в Россию. Но будет еще хуже, если она в нужную минуту откажет как орудие гражданской войны, то есть не захочет во имя спасения трона усмирять и убивать самих немцев. "Более чем вероятно, - доносил посол, - что в будущем ни один солдат не захочет сражаться за правительство против социалистов, которые, в конце концов, может быть и станут хозяевами положения". Через два десятилетия, осенью 1918 года, многие немецкие солдаты действительно откажутся стрелять в народ и обратят свое оружие против приспешников кайзера, развязавших мировую войну. Что же касается правых лидеров социал-демократии, то они в 1918 году оказались не такими уж зловредными. Поднятые революционной волной на высоту временных "хозяев положения", носке и шейдеманы взяли под защиту князей и баронов, отстояли от разгрома рабочим классом аппарат классового господства юнкеров и капиталистов, включая полицию, рейхсвер и генеральный штаб, а в конце концов проложили путь к захвату власти Гитлеру и его фашистской клике.
Рапорты Шувалова не лишены меткости, но по колориту иногда уступают царским изречениям.
Шувалов пишет: "Если с.-д. партия станет партией действительно революционной..., то Германия стоит на вулкане, и окончательная гибель империи становится вопросом нескольких десятков лет". Александр III отмечает на полях: "Почти нет сомнения, что это так".
"По выражению одного моего собеседника, - доносит посол, социал-демократы подкапываются не под монархию, а под престолы". Царь ставит помету: "Просто ужасно".
Шувалова занимает возможность подкупа правых с.-д. лидеров путем предоставления им портфелей в правительстве. "Может ли эта партия в случае своего парламентского торжества быть призвана к управлению государством и постепенно обратиться таким образом в партию умеренную?" Александр III надписывает: "На такой вопрос в настоящее время и сама эта партия не ответит".
Шувалов доносит: "Крайнее напряжение ресурсов, вызываемое все растущими военными расходами, привело к тому, что многие рассудительные люди (в Германии) спрашивают себя: не приведет ли большая война, каков бы ни был ее исход... к еще более страшной катастрофе: социальному перевороту". Царь пишет на полях: "Об этом и я часто думаю".
Советник посольства М. Н. Муравьев доносит о своей беседе с генерал-адъютантом Гампе, начальником военного кабинета Вильгельма II. В ходе беседы Гампе пожаловался от имени кайзера, что "царь плохо с ним обращается". Между тем, сказал Гампе, "мой молодой император в глубине души настоящие симпатии питает только к вашему императору и к России, как самому крепкому оплоту монархического принципа". Нисколько не тронутый комплиментом насчет оплота, царь надписал: "Оно скучно, эти постоянные жалобы и хныканья, но вместе с тем показывают, как, собственно, немцы мелочны и жалки. Что утешительного, это то, что они все-таки нуждаются в дружбе России и страшно боятся ее".
Шувалов доносит, что последние уличные беспорядки в Берлине произвели на Вильгельма "громадное впечатление". Александр III снабжает документ резолюцией: "Положение императора не из приятных и выход не легкий".
Если такие вещи, то есть "беспорядки", оказывающие "громадное впечатление", происходят в упорядоченном полицейском рейхе, то что же говорить о Франции, стране хоть и союзной, но республиканской... Правда, Александр III кое-как притерпелся к греховодному французскому обществу. Стоя, терпеливо выслушивал на церемониях "Марсельезу". Но, официально принимая к сведению внешнеполитические решения парижской палаты депутатов, неофициально именует ее "адвокатским балаганом". Президенту Карно он послал однажды орден Андрея Первозванного, но приказал послу Моренгейму провести церемонию вручения не в день его, царя, тезоименитства, как намечалось, а в обычный день, дабы "не опуститься до слишком интимных знаков внимания к этим республиканцам". Впрочем, если подумать, то ведь и республиканец республиканцу рознь, не все они на одну мерку. Оказывая им знаки внимания, надо проследить за тем, чтобы обратили это на пользу себе не те, кто хочет ниспровергнуть основы, а те, кто их почитает.
На депеше посла в Париже Моренгейма, доказывающего, что "не было бы ничего более вредного и опасного, чем дать повод французским радикалам понадеяться на поддержку России", Александр III пишет: "Они и сами хорошо это знают и чувствуют".
"И наоборот, - пишет посол, - следует ясно показывать, что симпатии России обращены лишь к Франции консервативной... Мы можем способствовать спасению Франции от себя самой, рассеяв опасные иллюзии..." Царь надписывает рядом: "Совершенно верно".
Советник Г. Л. Кантакузен доносит из Вены, что австрийское правительство раздражено дружеским приемом, оказанным французской военной эскадре в Петербурге. Кальноки (министр иностранных дел) выразил ему, Кантакузену, "глубокое удивление" по поводу того, что "улицы столицы и даже залы дворца оглашаемы хорошо известными революционными песнями", а еще более - что "курсу императорского правительства на такой союз нисколько не помешала форма правления, отличающая Францию от остальной, монархической Европы". В ответ князь Кантакузен, согласно его донесению, весьма ловко ввернул, что слов "Марсельезы" он не знает, посему о степени ее революционности судить затрудняется; вообще же слушающие ее на церемониях не находят в ней ничего, кроме "гимна великой державы, делающей все возможное для выражения почтения его величеству и своих симпатий России". Царь ставит помету: "Совершенно верно".
Не всем в его окружении это кажется "совершенно верным" - например, активистам придворной пронемецкой партии. Ламздорфу, в частности, безразлично, что право, что лево, - ему вообще противно водиться с таким союзником. "Мы, - пишет он в дневнике, - в течение двадцати лет прилагали усилия, чтобы покровительствовать Франции, защищать ее против нападения Германии и способствовать ее восстановлению... Но моральный упадок Франции продолжает усиливаться". На какой же упадок жалуется Ламздорф? А вот какой:
"...Борьба против церкви, стремление к разрушению основ цивилизации таков лозунг радикализма, властвующего над правительством". Обердипломат, конечно, перегнул: не столь уж силен был этот радикализм буржуа, и не столь уж возобладал он над правящей группой, выдвинувшей из своей среды таких экзекуторов, как Тьер, таких генералов от авантюры, как Кавеньяк и Буланже, таких адвокатов от зоологического шовинизма, как Клемансо и Пуанкаре. Но немецкому слуге русского царя и подобные фигуры кажутся слишком неблагонадежными. Он восклицает: "Бог знает, не было ли бы для нас лучше понемногу изменить свою тактику?.. Столкновение между этими двумя нациями (то есть между немцами и французами) было бы ужасно, но, быть может, закончилось бы победой над разрушительными элементами, развивающимися внутри каждой из них и угрожающими всему цивилизованному обществу в целом". Задумано, что и говорить, хитроумно: одолеть радикальных супостатов через войну, то есть через "столкновение между двумя нациями", хотя бы и "ужасное", - зато была бы спасена цивилизация, кристальным олицетворением которой были Вильгельм II и его "русский кузен". И вывод Ламздорфа: "Наше дело сторона. Вместо того, чтобы систематически ссориться с немцами и донкихотствовать в пользу французов, мы должны были бы договориться с ними (немцами) о нашем нейтралитете... После этого нам оставалось бы только заниматься нашими собственными делами, предоставив другим устраивать свои дела между собой". Какие у кого потом останутся дела - это уже предвещала деятельность того же аналитика и его коллег по ведомству: Россия займется постепенной выдачей Германии своих рынков и сырьевых ресурсов (см. торговый договор 1894 года), а затем, по возможности, и жизненного пространства; Германия же под угрозой применения оружия будет "устраивать свои дела", принимая одну уступку и тут же требуя следующей.
Впрочем, это были детали. Возвышенная идея требует жертв. В крестовом походе на крамолу и бунтующую чернь должны соединить свои усилия, закрыв глаза на текущие взаимные расчеты, и царь, и кайзер, и даже французские адвокаты, которые поблагонадежней. Даром что республиканцы: в дело защиты монархического начала на европейском континенте и они, при подходящих условиях, могут внести свой вклад. На то и союзники: назвался груздем полезай в кузов.
И впрямь: такое взаимодействие от времени до времени практически демонстрировалось перед Европой и миром. Оно действительно шло дальше слов. В тех случаях, когда страх перед народными движениями застилал правителям империй взор на все остальное, их солидарность проявлялась не только в обмене дипломатическими нотами типа тех, которые столь изящно писали в своих министерствах Вильгельм фон Шен (Берлин), Алоиз фон Эренталь (Вена) и В. Н. фон Ламздорф (Петербург), а и кое в чем более действенном. Практика такого рода иллюстрируется серией совместных карательных и усмирительных акций, имевших место в разных концах европейского континента в конце девятнадцатого - начале двадцатого века. Такова была, например, объединенная германо русско - французская операция подавления освободительного движения на Пиренеях; ее результатом было спасение тронов португальского и испанского.
Вознаградили себя участники операции неодинаково. Александру III досталось удовольствие сознавать, что и в юго-западном углу Европы восторжествовал его девиз "тащить и не пущать". Кайзеру удалось востребовать с подзащитных более реальное возмещение: ряд концессий, анклавов и военно-морских баз в Анголе, Мозамбике, на Мадейре и в других колониальных районах. Германский флот получил в португальских колониях базы. Впрочем, услуга, оказанная царем и кайзером лиссабонскому двору, оказалась достаточно эфемерной. Торжество усмирителей было кратковременным. С начала века Португалию вновь сотрясают народные волнения. Симпатии к республиканцам захватывают армию и флот. Король устанавливает жестокую диктатуру. 1 февраля 1908 года Карлос I и престолонаследник Луи-Филипп погибли на улице в Лиссабоне от взрыва бомбы, брошенной в экипаж. По этому поводу Лерин писал в статье ":0 происшествии с королем португальским": "Мы жалеем о том, что в происшествии с королем португальским явно виден еще элемент заговорщического, т. е. бессильного, в существе своем не достигающего цели, террора... До сих пор в Португалии удалось только напугать монархию убийством двух монархов, а не уничтожить монархию". Ленин выражал убеждение, что "республиканское движение в Португалии поднимется еще выше". (Соч., том XVI, стр. 441). Это предвидение было подтверждено дальнейшим ходом событий.
С некоторым запозданием Бурбоны-Анжу, инициаторы интервенции в Португалии, засвидетельствовали свою признательность династии Романовых после ее крушения. В 1917 году, когда Николай уже сидел под стражей в Тобольске, Альфонс XIII официально сообщил Временному правительству о своей готовности предоставить царской семье убежище в Испании.
ПО КОМ ЗВОНЯТ КОЛОКОЛА
Только что вылупившийся из яйца птенец-кукулюс первым долгом выбрасывает из гнезда сводных братьев и сестер, чтобы они не мешали ему пожирать все, что попадает в гнездо. В чужом гнезде кукулюс чувствует себя как дома.
Из старинного школьного учебника
ТОЛЬКО ЧЕТВЕРО - ИЛИ ЧУТЬ ПОБОЛЕЕ?
В креслах, придвинутых вплотную к письменному столу, в призрачном свете настольной лампы бароны казались Мирбаху "пришельцами из недавнего и далекого прошлого, которое, по-видимому, растаяло навсегда вместе с Петербургом" (1). Они такими пришельцами и были, только не из Петербурга вообще - великого и немеркнущего, каким он всегда был и вечно пребудет, - а из его действительно канувшей в прошлое прусско-аристократической элиты.
А была ли таковая? Георг Шредер отказывается видеть следы какого-нибудь иностранного засилья в России, тем более какого-нибудь "таинственного или злонамеренного немецкого влияния в русских верхах". Нет, этого не было.
Вообще-то, оговаривается Георг Шредер, немецкое проникновение в Россию в какой-то степени происходило, но оно было аккуратное, культурное, для русских полезное. Зерна более высокой культуры, пришедшей из Швабии и Бранденбурга, пали на бедную славянскую почву, обогатив и оплодотворив ее. За что и сегодня, чем браниться, сказали бы спасибо. Ездили, например, в Россию "немецкие офицеры и врачи, позднее предприниматели и техники" (2). Обменивались обе страны студентами и ремесленниками. "В 1913 году, вспоминает г-н Шредер, - только в Москве проживали тридцать тысяч немцев. В том же году шесть тысяч русских студентов учились в высших учебных заведениях Германии". И все это были контакты народные, обмены в низах, чинно-благородно. Мешаться же в дела русских, лезть куда-то в их управление - ни-ни. Если что-нибудь в таком роде говорили или поныне говорят, это, по мнению другого западногерманского автора, Норберта Реша, одни фантазии. Почитайте, призывает господин Реш, мемуары хотя бы такой почтенной свидетельницы, как Татьяна Мельник-Боткина, "дочь погибшего в Екатеринбурге лейб-медика",- разве не постаралась и она, как и многие другие "белые авторы", опровергнуть миф о якобы влиявшем на внешнюю и внутреннюю политику царизма и на обстановку во дворце "предательском германофильстве"?
Названная дама и в самом деле уверяла: "Слух о германофильстве двора распространялся злыми языками. Оснований для него не было никаких. Все кричали: подумайте, она (царица) - немка, она окружила себя немцами, как Фредерике, Бенкендорф, Дрентельн, Грюнвальд... Никто не постарался проверить, немцы ли или германофилы граф Фредерике или граф Бенкендорф" (3). Предполагается, что мемуаристка это обстоятельство проверила. Что же показала проверка? "Бенкендорф, католик, к тому же говоривший плохо по-русски, действительно был прибалтийский немец". Но был он обер-гофмаршалом, то есть исполнял функцию, к политике отношения не имевшую; если бы он и пытался влиять, "результаты были бы самые благородные, так как он был человеком ума и благородства". Следующая рекомендация дана Грюнвальду:
"Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: полный, со снежнобелыми усами на грубом, красном лице, он в своей фуражке прусского образца ходил по Садовой прусским шагом... По-русски говорил непростительно плохо". Но: "по его посту это никого не могло смущать... К политике Грюнвальд имел еще меньше касательства, чем Бенкендорф; он заведовал конюшенной частью, дело свое знал в совершенстве, был строг и требователен, почему конюшни были при нем в большой исправности; сам же он появлялся во дворце только на парадных завтраках и обедах". Третьего деятеля, Дрентельна, лейб-докторова дочь обошла осторожным молчанием. Что касается четвертого, она решилась на легкое полупризнание: "Единственным, кто мог влиять на политику, был министр двора граф Фредерике". Однако - это ли не довод? - "для таких попыток он был уже слишком стар".
Конструкция шаткая, но шпрингеровскую публицистику она устраивает. Конечно, при некотором желании те же гамбургские господа могли бы без труда установить (а скорее всего, и так отлично знают), что прусских графов и баронов у царя было не четыре и даже, с прибавлением Нейгардта и Будберга, не шесть, а поболе, и использование их способностей отнюдь не кончалось у императорских стойл.
Анализ поименных списков членов Государственного совета показывает, что в течение ста семи лет существования этого органа высшего управления империей перебывало в его составе примерно восемьсот человек; из них же не менее двухсот были прусско-аристократического (или в крайнем случае бюргерского) происхождения. Из трехсот восемнадцати человек, состоявших членами этого учреждения при Николае II (с 1894 по 1917 год), такового происхождения были восемьдесят человек, то есть четверть всего состава.
В отдельные периоды пяти последних царствований (от Александра I до Николая II) выходцы из иммигрировавших и натурализовавшихся немецких аристократических фамилий составляли от тридцати до сорока процентов персонала высших учреждений, включая отдельные департаменты Государственного совета. Были здесь представители не только прусских, но и баварских, саксонских, вюртембергских родов - юнкера, крупные чиновники или военные; обосновавшись в России, они службистским усердием или придворным пресмыкательством зарабатывали себе графские и княжеские титулы, ведущие должности, обширные поместья; в последние десятилетия царизма эту группу все больше пополняют обогатившиеся в России немецко-капиталистические нувориши промышленники и банкиры. Своеобразным отражением их благоденствия и влияния в Российской империи и был в первую очередь Государственный совет. Его ядро и составляли эти люди, фактически иностранцы, многие из которых на протяжении своей жизни, обычно весьма долгой, не удосужились овладеть русским языком. Выступая на государственных совещаниях, они столь плохо изъяснялись по-русски, что царю приходилось предельно напрягать слух и разум, чтобы разобраться, что они говорят.
Длинной вереницей тянутся сквозь анналы царизма прусские звезды генералитета, министерств, дипломатической и полицейской служб, совмещая в разных дозах и пропорциях добродетели, особо свойственные наемно-ландскнехтской касте: высокомерие и пресмыкательство; казарменную жестокость и салонную слащавость; слабость как к чинам и званиям, так и к казенной наличности; затаенное презрение к стране своего обитания и тоску по фатерланду. В тех случаях, когда сим импортированным служакам, подрядившимся участвовать в защите интересов империи от ее внешних недругов, не слишком удавалось преуспеть на этом поприще, они тем усердней, по зову царя, включались в войну внутри России против самой России. Бесталанно водили они доверенные им дивизии и корпуса в бои с иноземным противником, но с пониманием дела и высокооперативно устраивали народу кровопускания в центре и на окраинах. Тот самый генерал фон Ренненкампф, который в двух войнах покрыл себя позором провалов и бегства с поля боя, в Восточной Пруссии предал 2-ю армию Самсонова и погубил десятки тысяч солдат, - проявил незаурядную стойкость и тактико - стратегическое искусство, когда после японской войны царь поручил ему усмирить Сибирь и Приморье. По части такой службы эполетные ландскнехты не имели себе равных. Вплоть до последних лет царизма они поставляли ему из своей среды опричников высшей квалификации и самого разнообразного профиля: шефов жандармерии и дворцовых комендантов; командующих карательными экспедициями и начальников императорских конвоев; генералов свиты, наместников, сенаторов и генерал-интендантов; командующих военными округами, по совместительству организовывавших военно-полевые суды и исполнение смертных приговоров; обыкновенных губернаторов, военных губернаторов и генерал-губернаторов.
Характерная черта пришлой опричнины - сильно развитое в ее среде семейно-круговое, кумовское и наследственное начало. Деды низко кланялись Екатерине и Павлу, внуки и правнуки увивались вокруг Александра III и Николая II. Из поколения в поколение передавались добытые лакейскими стараниями позиции вместе с заветом хранить и приумножать все перепавшее из рук русских царей: состояния, привилегии, титулы и звания. Поддерживая и подталкивая друг друга, шли носители так называемых громких фамилий сквозь царствования разнообразными стезями и по различным специальностям - от конюшего до сенатора, от начальника императорского конвоя до наместника и премьер-министра. Таковы были: Будберги и Нейгардты; фон дер Палены и фон дер Остен-Сакены; фон Граббе и фон Краббе; Буксгевдены и Клейнмихели; Бенкендорфы и Дубельты; фон Рихтеры и Икскуль фон Гильденбрандты; Каульбарсы и Клейгельсы; Врангели и Дитерихсы; Гессе и Грессеры; Гирсы и Ламздорфы; Фредериксы и фон дер Лауницы. Движущей пружиной усердия всех этих Прусско остзейско - петербургских выводков, от родоначальников до последнего (предреволюционных времен) колена, была страсть к деньгам и жажда власти. К каждому из них приложимо было определение, данное министру фон Плеве премьером Витте: "Он мог служить и богу, и дьяволу - как выгодно было его карьере". Отсюда крайности верноподданнического рвения. Из толпы ландскнехтов выходили самые яростные истязатели, вешатели, сводники и богомольцы. Уж если барон становился карателем - столбенели от изумления перед его подвигами самые матерые из доморощенных карателей. Уж если Плеве, Дрентельн или Клейгельс переходили в православие, били они лбами перед святыми угодниками так, что зеленели от зависти наинатуральнейшие отечественные кликуши. "Как всегда бывает с ренегатами, - писал Витте, Плеве проявлял особенно неприязненное чувство ко всему, что не есть православие. Я не думаю, чтобы он верил больше в бога, чем в черта; тем не менее, чтобы понравиться наверху, он проявлял особую набожность. Например, став министром внутренних дел, он прежде всего демонстративно отправился в Москву на поклонение в Сергиево-Троицкую лавру". Симуляция неистовой православной набожности была едва ли не главным приемом таких деятелей в борьбе за благосклонность царя: Ренненкампфа, фон дер Палена, Штюрмера и многих других.
ЗАГЛЯДЫВАЯ В ГОРОСКОП
С воцарением Вильгельма II дела старого канцлера стали плохи.
Бесцеремонно отставленный с должности, он должен был еще и вкусить горечь провала на арене прусского парламентаризма.
В 1891 году приверженцы Бисмарка выдвинули его кандидатуру в рейхстаг по округу Гестемюнде. Соперником его оказался некий сапожник Шмальфельд, социал-демократ.
Случилось непредвиденное. Князь получил семь тысяч голосов, сапожник четыре тысячи, что означало фактическое поражение Бисмарка, ибо по закону требовалась в таком случае его перебаллотировка. Непривычная еще тогда к подобным конфузам прусская реакция на какие-то мгновения оцепенела. Но что особенно бросилось в глаза Европе и миру - это смятение, охватившее в те дни петербургский двор.
Царь узрел в гестемюндском эпизоде посрамление основ аристократизма, постыдное торжество черни. Его возмутило, во-первых, что князь унизился до публичного единоборства с каким-то социалистом; во-вторых, высокородного фундатора империи немцы не избрали сразу же и единогласно, как следовало быть. Царь затребовал от Шувалова объяснений. В депеше от 24 апреля 1891 года посол замечает: дело не только в том, что "создатель империи оказался в перебаллотировке с социалистом-сапожником", но еще и в том, что из недобрых чувств к фрондирующему сиятельному юнкеру "само монархическое правительство рукоплещет успеху этого социалиста". И это бы еще ничего. Наблюдается в Германии (по мнению комментирующего депешу Ламздорфа) кое-что похуже, а именно: "необычайный рост социалистической партии, что является гораздо большей опасностью, чем самая действенная оппозиция князя Бисмарка". Царь ставит на депеше Шувалова пометку: "Факт колоссального безобразия и распадения величия Германии".
Нарастало напряжение в отношениях между двумя империями, завязывались новые узлы русско-германских противоречий на главных направлениях мировой политики. Одно оставалось незыблемым и все перекрывающим: обоюдный страх Романовых и Гогенцоллернов перед внутренним врагом, то есть перед собственными народами; постоянное, привычное стремление поддержать друг друга в борьбе против угрозы революции, в сравнении с которой многие текущие заботы обеих династий казались подчас лишь суетой сует. В основе этой солидарности было меньше всего альтруизма. Гогенцоллерны боялись русской революции как зла, могущего перекинуться в Германию. Романовых рабочее движение в Германии пугало как сила, грозящая соединиться с назревающей русской революцией и в союзе с ней вызвать социальный взрыв, который разобьет в щепы всю старую монархическую систему на континенте. Естественно, что если Гогенцоллерны, нагромождая завалы на путях царской дипломатии, вместе с тем не без тревоги следили за состоянием тылов своих петербургских родственников, всегда готовые подпереть колеблющийся царский трон, то и Романовы пристально следили за положением кайзера, беспокоясь о нерушимости его авторитарного статута в Германии почти в такой же степени, в какой тревожился он сам.
Эта тревога пронизывает дипломатическую документацию царизма на протяжении десятилетий. Признаки усиливающейся внутренней неустойчивости юнкерско-буржуазной Германии - растущая сплоченность и активность рабочего класса, брожение в беднейших слоях крестьянства, учащающиеся антиправительственные выступления, все более острые социальные конфликты, в особенности рост влияния молодой немецкой социал-демократии - одна из постоянных тем в переписке царских послов и министров с восьмидесятых годов прошлого века до начала первой мировой войны.
"В то время как в зале увлеченно танцевали менуэт, - доносит военный уполномоченный в Берлине А. В. Голенищев-Кутузов в министерство иностранных дел В. С. Оболенскому об очередном увеселении во дворце кайзера, - соседние улицы были наполнены мятежной толпой, требовавшей хлеба и работы". Такие толпы часто видит и посол. Он опасается, что недовольство простого народа правительственной политикой "в пользу богатых" может "обратиться в опасность для самой династии". Посольские донесения фиксируют "ужасающий рост социализма, который в будущем, быть может, довольно близком, грозит, прежде всего Германии, столкновениями, более кровавыми и гораздо более опасными, нежели шумные выступления анархистов". Со своей стороны Ламздорф, обобщающий для царя подобные донесения (одно из них, наиболее тревожное, он называет "гороскопом будущего"), высказывает опасение, не окажется ли царящее в Германии "призрачное спокойствие слишком обманчивым...". Он боится, что "аппетиты рабочих и далее будут возбуждаться" и что их "социал-демократические предводители", "ничем не удовлетворись", в конце концов окажутся в таком положении, что "смогут и посмеют предпринимать решительно все".
Предсказанное гороскопом "решительно все", то есть крушение династий и бегство тиранов, царедворцы увидели в России в семнадцатой году, в Германии - в восемнадцатом. Ни там, ни здесь не удалось силам монархической контрреволюции повернуть историю вспять, спасти гиблое дело двух августейших семей. В России, во всяком случае, не помогли этому делу ни сговор Нейгардта с Мирбахом, ни художества Краснова, Скоропадского и Маннергейма в ансамбле с Гофманом, Эйхгорном и фон дер Гольцем.
Задолго же до этого, в начале века, негласный союз двух династий против революции заходил столь далеко, что Романовы, по существу, беспокоились о прочности той самой военной машины, в которой и сами не могли не видеть угрозу безопасности России. Они озабоченно интересовались, не подорвет ли революционная оппозиция в Германии кайзеровскую армию, уже нависавшую тогда над русскими западными границами. С одной стороны, Ламздорф в своих записях выражает опасение, как бы Вильгельм II не попытался "отвлечь внимание от внутренних затруднений посредством военной авантюры, которая вызовет пожар во всей Европе". Такой наиболее вероятной авантюрой могло быть нападение на Россию и Францию. С другой стороны, Ламздорфа занимает мысль, будут ли эти силы агрессии достаточно прочным и покорным орудием в руках берлинского вдохновителя возможной авантюры: "Пока армия еще предана правительству; но всеобщая воинская повинность вливает в нее все новые элементы... социалисты приобретают в рядах армии все более многочисленных сторонников..." О том же сигнализирует Шувалов. Плохо будет, предвещал он, если армия кайзера вломится в Россию. Но будет еще хуже, если она в нужную минуту откажет как орудие гражданской войны, то есть не захочет во имя спасения трона усмирять и убивать самих немцев. "Более чем вероятно, - доносил посол, - что в будущем ни один солдат не захочет сражаться за правительство против социалистов, которые, в конце концов, может быть и станут хозяевами положения". Через два десятилетия, осенью 1918 года, многие немецкие солдаты действительно откажутся стрелять в народ и обратят свое оружие против приспешников кайзера, развязавших мировую войну. Что же касается правых лидеров социал-демократии, то они в 1918 году оказались не такими уж зловредными. Поднятые революционной волной на высоту временных "хозяев положения", носке и шейдеманы взяли под защиту князей и баронов, отстояли от разгрома рабочим классом аппарат классового господства юнкеров и капиталистов, включая полицию, рейхсвер и генеральный штаб, а в конце концов проложили путь к захвату власти Гитлеру и его фашистской клике.
Рапорты Шувалова не лишены меткости, но по колориту иногда уступают царским изречениям.
Шувалов пишет: "Если с.-д. партия станет партией действительно революционной..., то Германия стоит на вулкане, и окончательная гибель империи становится вопросом нескольких десятков лет". Александр III отмечает на полях: "Почти нет сомнения, что это так".
"По выражению одного моего собеседника, - доносит посол, социал-демократы подкапываются не под монархию, а под престолы". Царь ставит помету: "Просто ужасно".
Шувалова занимает возможность подкупа правых с.-д. лидеров путем предоставления им портфелей в правительстве. "Может ли эта партия в случае своего парламентского торжества быть призвана к управлению государством и постепенно обратиться таким образом в партию умеренную?" Александр III надписывает: "На такой вопрос в настоящее время и сама эта партия не ответит".
Шувалов доносит: "Крайнее напряжение ресурсов, вызываемое все растущими военными расходами, привело к тому, что многие рассудительные люди (в Германии) спрашивают себя: не приведет ли большая война, каков бы ни был ее исход... к еще более страшной катастрофе: социальному перевороту". Царь пишет на полях: "Об этом и я часто думаю".
Советник посольства М. Н. Муравьев доносит о своей беседе с генерал-адъютантом Гампе, начальником военного кабинета Вильгельма II. В ходе беседы Гампе пожаловался от имени кайзера, что "царь плохо с ним обращается". Между тем, сказал Гампе, "мой молодой император в глубине души настоящие симпатии питает только к вашему императору и к России, как самому крепкому оплоту монархического принципа". Нисколько не тронутый комплиментом насчет оплота, царь надписал: "Оно скучно, эти постоянные жалобы и хныканья, но вместе с тем показывают, как, собственно, немцы мелочны и жалки. Что утешительного, это то, что они все-таки нуждаются в дружбе России и страшно боятся ее".
Шувалов доносит, что последние уличные беспорядки в Берлине произвели на Вильгельма "громадное впечатление". Александр III снабжает документ резолюцией: "Положение императора не из приятных и выход не легкий".
Если такие вещи, то есть "беспорядки", оказывающие "громадное впечатление", происходят в упорядоченном полицейском рейхе, то что же говорить о Франции, стране хоть и союзной, но республиканской... Правда, Александр III кое-как притерпелся к греховодному французскому обществу. Стоя, терпеливо выслушивал на церемониях "Марсельезу". Но, официально принимая к сведению внешнеполитические решения парижской палаты депутатов, неофициально именует ее "адвокатским балаганом". Президенту Карно он послал однажды орден Андрея Первозванного, но приказал послу Моренгейму провести церемонию вручения не в день его, царя, тезоименитства, как намечалось, а в обычный день, дабы "не опуститься до слишком интимных знаков внимания к этим республиканцам". Впрочем, если подумать, то ведь и республиканец республиканцу рознь, не все они на одну мерку. Оказывая им знаки внимания, надо проследить за тем, чтобы обратили это на пользу себе не те, кто хочет ниспровергнуть основы, а те, кто их почитает.
На депеше посла в Париже Моренгейма, доказывающего, что "не было бы ничего более вредного и опасного, чем дать повод французским радикалам понадеяться на поддержку России", Александр III пишет: "Они и сами хорошо это знают и чувствуют".
"И наоборот, - пишет посол, - следует ясно показывать, что симпатии России обращены лишь к Франции консервативной... Мы можем способствовать спасению Франции от себя самой, рассеяв опасные иллюзии..." Царь надписывает рядом: "Совершенно верно".
Советник Г. Л. Кантакузен доносит из Вены, что австрийское правительство раздражено дружеским приемом, оказанным французской военной эскадре в Петербурге. Кальноки (министр иностранных дел) выразил ему, Кантакузену, "глубокое удивление" по поводу того, что "улицы столицы и даже залы дворца оглашаемы хорошо известными революционными песнями", а еще более - что "курсу императорского правительства на такой союз нисколько не помешала форма правления, отличающая Францию от остальной, монархической Европы". В ответ князь Кантакузен, согласно его донесению, весьма ловко ввернул, что слов "Марсельезы" он не знает, посему о степени ее революционности судить затрудняется; вообще же слушающие ее на церемониях не находят в ней ничего, кроме "гимна великой державы, делающей все возможное для выражения почтения его величеству и своих симпатий России". Царь ставит помету: "Совершенно верно".
Не всем в его окружении это кажется "совершенно верным" - например, активистам придворной пронемецкой партии. Ламздорфу, в частности, безразлично, что право, что лево, - ему вообще противно водиться с таким союзником. "Мы, - пишет он в дневнике, - в течение двадцати лет прилагали усилия, чтобы покровительствовать Франции, защищать ее против нападения Германии и способствовать ее восстановлению... Но моральный упадок Франции продолжает усиливаться". На какой же упадок жалуется Ламздорф? А вот какой:
"...Борьба против церкви, стремление к разрушению основ цивилизации таков лозунг радикализма, властвующего над правительством". Обердипломат, конечно, перегнул: не столь уж силен был этот радикализм буржуа, и не столь уж возобладал он над правящей группой, выдвинувшей из своей среды таких экзекуторов, как Тьер, таких генералов от авантюры, как Кавеньяк и Буланже, таких адвокатов от зоологического шовинизма, как Клемансо и Пуанкаре. Но немецкому слуге русского царя и подобные фигуры кажутся слишком неблагонадежными. Он восклицает: "Бог знает, не было ли бы для нас лучше понемногу изменить свою тактику?.. Столкновение между этими двумя нациями (то есть между немцами и французами) было бы ужасно, но, быть может, закончилось бы победой над разрушительными элементами, развивающимися внутри каждой из них и угрожающими всему цивилизованному обществу в целом". Задумано, что и говорить, хитроумно: одолеть радикальных супостатов через войну, то есть через "столкновение между двумя нациями", хотя бы и "ужасное", - зато была бы спасена цивилизация, кристальным олицетворением которой были Вильгельм II и его "русский кузен". И вывод Ламздорфа: "Наше дело сторона. Вместо того, чтобы систематически ссориться с немцами и донкихотствовать в пользу французов, мы должны были бы договориться с ними (немцами) о нашем нейтралитете... После этого нам оставалось бы только заниматься нашими собственными делами, предоставив другим устраивать свои дела между собой". Какие у кого потом останутся дела - это уже предвещала деятельность того же аналитика и его коллег по ведомству: Россия займется постепенной выдачей Германии своих рынков и сырьевых ресурсов (см. торговый договор 1894 года), а затем, по возможности, и жизненного пространства; Германия же под угрозой применения оружия будет "устраивать свои дела", принимая одну уступку и тут же требуя следующей.
Впрочем, это были детали. Возвышенная идея требует жертв. В крестовом походе на крамолу и бунтующую чернь должны соединить свои усилия, закрыв глаза на текущие взаимные расчеты, и царь, и кайзер, и даже французские адвокаты, которые поблагонадежней. Даром что республиканцы: в дело защиты монархического начала на европейском континенте и они, при подходящих условиях, могут внести свой вклад. На то и союзники: назвался груздем полезай в кузов.
И впрямь: такое взаимодействие от времени до времени практически демонстрировалось перед Европой и миром. Оно действительно шло дальше слов. В тех случаях, когда страх перед народными движениями застилал правителям империй взор на все остальное, их солидарность проявлялась не только в обмене дипломатическими нотами типа тех, которые столь изящно писали в своих министерствах Вильгельм фон Шен (Берлин), Алоиз фон Эренталь (Вена) и В. Н. фон Ламздорф (Петербург), а и кое в чем более действенном. Практика такого рода иллюстрируется серией совместных карательных и усмирительных акций, имевших место в разных концах европейского континента в конце девятнадцатого - начале двадцатого века. Такова была, например, объединенная германо русско - французская операция подавления освободительного движения на Пиренеях; ее результатом было спасение тронов португальского и испанского.
Вознаградили себя участники операции неодинаково. Александру III досталось удовольствие сознавать, что и в юго-западном углу Европы восторжествовал его девиз "тащить и не пущать". Кайзеру удалось востребовать с подзащитных более реальное возмещение: ряд концессий, анклавов и военно-морских баз в Анголе, Мозамбике, на Мадейре и в других колониальных районах. Германский флот получил в португальских колониях базы. Впрочем, услуга, оказанная царем и кайзером лиссабонскому двору, оказалась достаточно эфемерной. Торжество усмирителей было кратковременным. С начала века Португалию вновь сотрясают народные волнения. Симпатии к республиканцам захватывают армию и флот. Король устанавливает жестокую диктатуру. 1 февраля 1908 года Карлос I и престолонаследник Луи-Филипп погибли на улице в Лиссабоне от взрыва бомбы, брошенной в экипаж. По этому поводу Лерин писал в статье ":0 происшествии с королем португальским": "Мы жалеем о том, что в происшествии с королем португальским явно виден еще элемент заговорщического, т. е. бессильного, в существе своем не достигающего цели, террора... До сих пор в Португалии удалось только напугать монархию убийством двух монархов, а не уничтожить монархию". Ленин выражал убеждение, что "республиканское движение в Португалии поднимется еще выше". (Соч., том XVI, стр. 441). Это предвидение было подтверждено дальнейшим ходом событий.
С некоторым запозданием Бурбоны-Анжу, инициаторы интервенции в Португалии, засвидетельствовали свою признательность династии Романовых после ее крушения. В 1917 году, когда Николай уже сидел под стражей в Тобольске, Альфонс XIII официально сообщил Временному правительству о своей готовности предоставить царской семье убежище в Испании.
ПО КОМ ЗВОНЯТ КОЛОКОЛА
Только что вылупившийся из яйца птенец-кукулюс первым долгом выбрасывает из гнезда сводных братьев и сестер, чтобы они не мешали ему пожирать все, что попадает в гнездо. В чужом гнезде кукулюс чувствует себя как дома.
Из старинного школьного учебника
ТОЛЬКО ЧЕТВЕРО - ИЛИ ЧУТЬ ПОБОЛЕЕ?
В креслах, придвинутых вплотную к письменному столу, в призрачном свете настольной лампы бароны казались Мирбаху "пришельцами из недавнего и далекого прошлого, которое, по-видимому, растаяло навсегда вместе с Петербургом" (1). Они такими пришельцами и были, только не из Петербурга вообще - великого и немеркнущего, каким он всегда был и вечно пребудет, - а из его действительно канувшей в прошлое прусско-аристократической элиты.
А была ли таковая? Георг Шредер отказывается видеть следы какого-нибудь иностранного засилья в России, тем более какого-нибудь "таинственного или злонамеренного немецкого влияния в русских верхах". Нет, этого не было.
Вообще-то, оговаривается Георг Шредер, немецкое проникновение в Россию в какой-то степени происходило, но оно было аккуратное, культурное, для русских полезное. Зерна более высокой культуры, пришедшей из Швабии и Бранденбурга, пали на бедную славянскую почву, обогатив и оплодотворив ее. За что и сегодня, чем браниться, сказали бы спасибо. Ездили, например, в Россию "немецкие офицеры и врачи, позднее предприниматели и техники" (2). Обменивались обе страны студентами и ремесленниками. "В 1913 году, вспоминает г-н Шредер, - только в Москве проживали тридцать тысяч немцев. В том же году шесть тысяч русских студентов учились в высших учебных заведениях Германии". И все это были контакты народные, обмены в низах, чинно-благородно. Мешаться же в дела русских, лезть куда-то в их управление - ни-ни. Если что-нибудь в таком роде говорили или поныне говорят, это, по мнению другого западногерманского автора, Норберта Реша, одни фантазии. Почитайте, призывает господин Реш, мемуары хотя бы такой почтенной свидетельницы, как Татьяна Мельник-Боткина, "дочь погибшего в Екатеринбурге лейб-медика",- разве не постаралась и она, как и многие другие "белые авторы", опровергнуть миф о якобы влиявшем на внешнюю и внутреннюю политику царизма и на обстановку во дворце "предательском германофильстве"?
Названная дама и в самом деле уверяла: "Слух о германофильстве двора распространялся злыми языками. Оснований для него не было никаких. Все кричали: подумайте, она (царица) - немка, она окружила себя немцами, как Фредерике, Бенкендорф, Дрентельн, Грюнвальд... Никто не постарался проверить, немцы ли или германофилы граф Фредерике или граф Бенкендорф" (3). Предполагается, что мемуаристка это обстоятельство проверила. Что же показала проверка? "Бенкендорф, католик, к тому же говоривший плохо по-русски, действительно был прибалтийский немец". Но был он обер-гофмаршалом, то есть исполнял функцию, к политике отношения не имевшую; если бы он и пытался влиять, "результаты были бы самые благородные, так как он был человеком ума и благородства". Следующая рекомендация дана Грюнвальду:
"Действительно, при первом взгляде на него можно было догадаться о его происхождении: полный, со снежнобелыми усами на грубом, красном лице, он в своей фуражке прусского образца ходил по Садовой прусским шагом... По-русски говорил непростительно плохо". Но: "по его посту это никого не могло смущать... К политике Грюнвальд имел еще меньше касательства, чем Бенкендорф; он заведовал конюшенной частью, дело свое знал в совершенстве, был строг и требователен, почему конюшни были при нем в большой исправности; сам же он появлялся во дворце только на парадных завтраках и обедах". Третьего деятеля, Дрентельна, лейб-докторова дочь обошла осторожным молчанием. Что касается четвертого, она решилась на легкое полупризнание: "Единственным, кто мог влиять на политику, был министр двора граф Фредерике". Однако - это ли не довод? - "для таких попыток он был уже слишком стар".
Конструкция шаткая, но шпрингеровскую публицистику она устраивает. Конечно, при некотором желании те же гамбургские господа могли бы без труда установить (а скорее всего, и так отлично знают), что прусских графов и баронов у царя было не четыре и даже, с прибавлением Нейгардта и Будберга, не шесть, а поболе, и использование их способностей отнюдь не кончалось у императорских стойл.
Анализ поименных списков членов Государственного совета показывает, что в течение ста семи лет существования этого органа высшего управления империей перебывало в его составе примерно восемьсот человек; из них же не менее двухсот были прусско-аристократического (или в крайнем случае бюргерского) происхождения. Из трехсот восемнадцати человек, состоявших членами этого учреждения при Николае II (с 1894 по 1917 год), такового происхождения были восемьдесят человек, то есть четверть всего состава.
В отдельные периоды пяти последних царствований (от Александра I до Николая II) выходцы из иммигрировавших и натурализовавшихся немецких аристократических фамилий составляли от тридцати до сорока процентов персонала высших учреждений, включая отдельные департаменты Государственного совета. Были здесь представители не только прусских, но и баварских, саксонских, вюртембергских родов - юнкера, крупные чиновники или военные; обосновавшись в России, они службистским усердием или придворным пресмыкательством зарабатывали себе графские и княжеские титулы, ведущие должности, обширные поместья; в последние десятилетия царизма эту группу все больше пополняют обогатившиеся в России немецко-капиталистические нувориши промышленники и банкиры. Своеобразным отражением их благоденствия и влияния в Российской империи и был в первую очередь Государственный совет. Его ядро и составляли эти люди, фактически иностранцы, многие из которых на протяжении своей жизни, обычно весьма долгой, не удосужились овладеть русским языком. Выступая на государственных совещаниях, они столь плохо изъяснялись по-русски, что царю приходилось предельно напрягать слух и разум, чтобы разобраться, что они говорят.
Длинной вереницей тянутся сквозь анналы царизма прусские звезды генералитета, министерств, дипломатической и полицейской служб, совмещая в разных дозах и пропорциях добродетели, особо свойственные наемно-ландскнехтской касте: высокомерие и пресмыкательство; казарменную жестокость и салонную слащавость; слабость как к чинам и званиям, так и к казенной наличности; затаенное презрение к стране своего обитания и тоску по фатерланду. В тех случаях, когда сим импортированным служакам, подрядившимся участвовать в защите интересов империи от ее внешних недругов, не слишком удавалось преуспеть на этом поприще, они тем усердней, по зову царя, включались в войну внутри России против самой России. Бесталанно водили они доверенные им дивизии и корпуса в бои с иноземным противником, но с пониманием дела и высокооперативно устраивали народу кровопускания в центре и на окраинах. Тот самый генерал фон Ренненкампф, который в двух войнах покрыл себя позором провалов и бегства с поля боя, в Восточной Пруссии предал 2-ю армию Самсонова и погубил десятки тысяч солдат, - проявил незаурядную стойкость и тактико - стратегическое искусство, когда после японской войны царь поручил ему усмирить Сибирь и Приморье. По части такой службы эполетные ландскнехты не имели себе равных. Вплоть до последних лет царизма они поставляли ему из своей среды опричников высшей квалификации и самого разнообразного профиля: шефов жандармерии и дворцовых комендантов; командующих карательными экспедициями и начальников императорских конвоев; генералов свиты, наместников, сенаторов и генерал-интендантов; командующих военными округами, по совместительству организовывавших военно-полевые суды и исполнение смертных приговоров; обыкновенных губернаторов, военных губернаторов и генерал-губернаторов.
Характерная черта пришлой опричнины - сильно развитое в ее среде семейно-круговое, кумовское и наследственное начало. Деды низко кланялись Екатерине и Павлу, внуки и правнуки увивались вокруг Александра III и Николая II. Из поколения в поколение передавались добытые лакейскими стараниями позиции вместе с заветом хранить и приумножать все перепавшее из рук русских царей: состояния, привилегии, титулы и звания. Поддерживая и подталкивая друг друга, шли носители так называемых громких фамилий сквозь царствования разнообразными стезями и по различным специальностям - от конюшего до сенатора, от начальника императорского конвоя до наместника и премьер-министра. Таковы были: Будберги и Нейгардты; фон дер Палены и фон дер Остен-Сакены; фон Граббе и фон Краббе; Буксгевдены и Клейнмихели; Бенкендорфы и Дубельты; фон Рихтеры и Икскуль фон Гильденбрандты; Каульбарсы и Клейгельсы; Врангели и Дитерихсы; Гессе и Грессеры; Гирсы и Ламздорфы; Фредериксы и фон дер Лауницы. Движущей пружиной усердия всех этих Прусско остзейско - петербургских выводков, от родоначальников до последнего (предреволюционных времен) колена, была страсть к деньгам и жажда власти. К каждому из них приложимо было определение, данное министру фон Плеве премьером Витте: "Он мог служить и богу, и дьяволу - как выгодно было его карьере". Отсюда крайности верноподданнического рвения. Из толпы ландскнехтов выходили самые яростные истязатели, вешатели, сводники и богомольцы. Уж если барон становился карателем - столбенели от изумления перед его подвигами самые матерые из доморощенных карателей. Уж если Плеве, Дрентельн или Клейгельс переходили в православие, били они лбами перед святыми угодниками так, что зеленели от зависти наинатуральнейшие отечественные кликуши. "Как всегда бывает с ренегатами, - писал Витте, Плеве проявлял особенно неприязненное чувство ко всему, что не есть православие. Я не думаю, чтобы он верил больше в бога, чем в черта; тем не менее, чтобы понравиться наверху, он проявлял особую набожность. Например, став министром внутренних дел, он прежде всего демонстративно отправился в Москву на поклонение в Сергиево-Троицкую лавру". Симуляция неистовой православной набожности была едва ли не главным приемом таких деятелей в борьбе за благосклонность царя: Ренненкампфа, фон дер Палена, Штюрмера и многих других.