– Нет худа без добра, – прокомментировал Мулаха. – Не хватает денег на кровельщиков. Вот и хорошо, понимаешь. Я заимел крышу из железа. Намного дешевле чертовой аттапы [78].
   Колея перешла в грязноватую тропинку, мужчины пошли гуськом, за обшлага брюк цеплялась трава. Впереди в узком проеме между высоким откосом и надвинувшейся стеной джунглей проступил ослепительный серебристый прямоугольник – новая крыша Чомли.
   – Мы вошли, – вспоминал Чабб, – и я подумал: влип! Парадная комната – Чхе! Точно духовка. Все окна и двери плотно закрыты, потолка нет, прямо над головой – голая раскаленная крыша, смердевшая керосином.
   – Я – современный человек, – похвастался Мулаха.
   Диван завален обломками аттапы. Казалось бы, современному человеку беспорядок не по нутру, а этот словно ничего не замечал.
   – Смотри, – сказал он. – Так гораздо современнее. Пойдем, покажу тебе комнату.
   – И я пошел с ним, мем. Что делать-ла? В комнате тоже душно, будто в печке, но уходить от него мне было не по карману.

34

   Едва они пришли, Мулаха скрылся в дальней комнате, а Чабба оставил дожидаться. В комнате он задыхался, и потому вернулся в гостиную и попытался открыть окно, однако столкнулся с неукротимой волей сморщенного «боя»-китайца, который ходил за ним по пятам, закрывая все, что он открывал. Чабб включил вентилятор под потолком, бой его выключил. Чабб хотел вступить в переговоры, но китаец не разумел по-английски. Чабб опустился на чистый краешек дивана. Ни книг, ни еды, ни воды не видно.
   – Стоило ли оставаться?
   – Кого волновало, не изжарюсь ли я заживо? – возразил неисправимый спорщик. – Было намечено: рикши, почтальоны. И эта HP – я еще не понял, в чем тут суть. Нужно было подождать. Мулаха так ангажировался. Жара, конечно, меня доконала, мем, но я был счастлив, точно пес о двух хвостах. И пусть с раскаленного Железа сочился керосин, душевное равновесие оставалось неколебимым.
   Душевное равновесие – можно ли придумать более Неточное выражение? Представляю, как у ног Чабба ползали муравьи и светлячки, изгнанные из прежней пальмовой крыши, а он сидел там, мысленно подсчитывая свои финансы. Хватит ли двадцати долларов на бакшиш? Что бы он ни говорил, для измученной души приливы и отливы надежды – страшнее убийственной жары.
   В доме имелось две спальни и еще одна комната – она выделялась мощным стальным засовом, с которого свисал медный замок. В этой таинственной комнате скрылся Мулаха, и Чабб наконец пошел за ним – попросить разрешения открыть хотя бы одно окно. Однако бой схватил ведро, заткнул промеж ног саронг и, ринувшись навстречу Чаббу, будто на перехват опасного мяча, принялся яростно плескать водой в его сторону. Чабб удалился на сравнительно безопасную веранду, присел по-туземному на корточки, прислонившись спиной к дощатой стене. Издали доносились удары биты по кожаному мячу – первая примета этой довольно своеобразной «английской школы». Глядя вниз, в плотную тень тропического леса, он припомнил Новую Гвинею, и невольно вздрогнул, когда густая растительность зашевелилась и перед ним предстал высокий мужчина в австралийской широкополой шляпе. Рядом бежал скотч-терьер. Чабб поднялся на ноги и помахал рукой, но пес удрал к хозяину, испуганно тявкая.
   Мужчина медленно переступал с одной чешуйки света или тени на другую, похлопывая себя поводком по ноге. Когда он вступил в ослепительно яркий солнечный луч, в его руке блеснул очень большой револьвер.
   – Оружие не напугало меня, – сказал Чабб. – Меня больше заинтересовал его огромный шнобель, австралийский, мем, намазанный белым кремом, будто на парад начищенный. Меня домой потянуло, так это было знакомо и мило.
   – Приветик, – поздоровался мужчина.
   – И вам привет, – откликнулся Чабб.
   – Я – Дэвид Грэйнджер.
   – Кристофер Чабб.
   – Да, но в смысле, я – директор.
   Мне бы следовало насторожиться, мем, но ведь это был австралиец. Я так обрадовался его акценту, что даже хотел пошутить напоследок:
   – Кроликов ходили стрелять?
   Шуточка брякнулась, точно коровья лепешка, как у нас говорят. Он и бровью не повел. Поднялся по ступенькам.
   – Коммунисты только что убили миссионера «Христианских братьев» на Пенанг-Хилл, – сообщил он таким тоном, словно лишь последний мерзавец мог шутить в такое время. – Ворвались в школу, изрубили его в капусту.
   – Где-то неподалеку?
   Он не удостоил меня ответом.
   – Оружие есть?
   – Нет.
   Он вошел в дом и заговорил с боем по-малайски. Не слишком дружелюбно. Директор что-то говорил, бой нехотя отвечал. Судя по прононсу, местный диалект Грэйнджер учил в Балларэте.
   С Мулахой он так и не пообщался. Видимо, не посмел войти в закрытую комнату и нарушить его уединение. С тем большим рвением взялся за меня. Известно ли мне, что страна – на военном положении? Кем я прихожусь сикгу Чомли?
   – Только что познакомились в «В. О.», – признался я – Похоже, зря сказал.
   Брови директора чуть ли не взлетели на самое темечко.
   – Не может быть! – воскликнул он, хлопая себя большой веснушчатой рукой по голове.
   Я попытался обратить это в шутку: мол, яйца там тухлые, возвращаться туда неохота. Грэйнджер пронзил меня взглядом.
   – Вы удивитесь, насколько мал Джорджтаун, – сказал он. – Плохую услугу вы оказали мистеру Чомли, приведя его в «В. О.». Так и репутации недолго лишиться.
   Лишь спустя какое-то время я выяснил, что тамилы никогда не ходят в «В. О.», и наша встреча действительно была чем-то немыслимым.
   Директор спросил, где я окончил университет.
   – В Сиднее, – ответил я.
   – Бакалавр искусств?
   Я уже ненавидел его. Кн'уа куан бо кнуйя кайр. Это значит, мем: смотрит вверх, под ноги не глядит. Сноб. Доктор литературы, сказал я ему. Немного не дотянул до истины – один год.
   – Крикет?
   – Разряд, – ответил я, подразумевая свою команду любителей, мем. Тут я опять же солгал.
   Грэйнджер осмотрел меня с головы до пят, словно лошадь, которую собирался купить, когда цена упадет.
   – Прекрасно, – сказал он. – Предупредите, пожалуйста, мистера Чомли, чтобы он был настороже. Полиция отменила поезда на Пенанг-Хилл.
   Он свистнул, подзывая своего терьера, достал из кармана жирную баранью косточку и бросил ее в траву. Пес сорвался с места, хозяин зашагал следом.
   Минуту спустя появился Мулаха – уже не в костюме, а в белой рубашке и белом дхоти. Ноги у него изрядно заросли черной шерстью.
   – Директор Грэйнджер, – подмигнул он. – Кличка – Кровавый Коврик.
   – Он что-то говорил насчет коммунистов.
   – Да-да, конечно. Зря ты сказал насчет «В. О.»
   – Извини.
   – Не беда, однако не стоит пускать в дом этого пса. Никаких претензий, старина, но впредь держи дверь на замке.
   – Я тоже не терплю, когда животные бегают по дому.
   – Дело вот в чем: а вдруг он сдохнет? Моя работа столько не стоит.
   – С чего это он вдруг сдохнет?
   Мулаха смерил меня взглядом.
   – Уж поверь. То и дело дохнут.
   Меня это чуточку насторожило, мем. Не кладите ручку. Впереди кое-что поинтереснее.

35

   ДО этого момента в рассказе мы добрались к вечеру среды. Через четыре дня мне следовало вылететь в Лондон, прихватив с собой сокровище. Всю вторую половину дня мы просидели у «Бассейна Мерлина», там и поужинали и за полночь вернулись к «Горному ручью», а я все записывала, уже не надеясь когда-нибудь услышать конец этой истории. Чабб повествовал со всеми подробностями, порой кружил и топтался на месте, возвращался вспять, чтобы исправить какую-то мнимую неточность.
   В Пенанге тоже имеется улица Кэмпбелл, сообщил он. По-китайски Син-Кей, Новая улица, однако на диалекте хакка это может означать также «новые шлюхи». Мулаха раза четыре повторил это, здоровый глаз у него так и блестел, и, прежде чем я распознал аромат одеколона поверх керосиновой вони, мог бы и догадаться о его намерениях. Этот хрупкий малыш был кушу эмбун, жучком, не пропускавшим ни одной воскресной ночи. Любимый спорт – девочки по выходным. А я в жизни не ходил по борделям. Или нет, один раз, в Таунсвилле. Меня не девки отвратили, а пациенты, с которыми я лежал в одной палате на реабилитации. У иных рук-ног не хватало, и все же они регулярно ползли в город, а потом их притаскивали в палату, и они хвастали, если им удавалось схватить трипак. Никакого достоинства, мем, по утрам они выли от боли, когда писали, и сравнивали симптомы.
   – Пошли, пошли! – звал Мулаха Чомли. – Пора танцевать.
   – Спасибо, не надо. Я не пойду на Син-Кей.
   – Син-Кей? Война уничтожила Син-Кей. Мы пойдем в другое место. Мужчине в твоем положение это нужно, ведь так?
   Он обратил ко мне мертвый глаз – жуткий, ни искры живого чувства. Этот мрачный орган не мог ничего видеть или означать, но я домыслил нечто ужасное, и меня прошиб пот.
   Какого дьявола он хочет этим сказать, спросил я.
   – Спокойнее, друг! – посоветовал Мулаха. – Релекс.
   Но мне припомнились рассказы сержанта, служившего в Египте. Он клялся, что мужчины там занимаются сексом с детьми.
   – Она ведь не там?
   – Кто?
   – Моя дочь! Моя дочь – не в борделе?
   Он мог бы и посмеяться над моей истерикой, но смеяться не стал. Говорят, малазийцы избегают физического контакта, однако Мулаха даже ухватил меня за рукав.
   – Релекс, – повторил он, и я принял его доброту как должное. Тогда я не знал, мем, насколько страшнее его мука. Как я мог догадаться, что видит его слепой глаз, когда он проносится на «Веспе» через Пенанг? Горящее тело тамильского купца, распрямленное жаром. Мухи, ползущие по немытой руке капитана Судзуки. Отрубленная, все еще моргающая веками голова. Кровь, фонтаном бьющая из перерезанной шеи, до крыши кофейни и отеля «Хонг Аун». Потом, потом, мем, я все объясню в свое время.
   В неведении своем я был хозяином всей боли на свете. Придерживая за рукав, Мулаха помог мне спуститься по шатким ступенькам, по грязной дорожке. Темнело, свет школьных окон едва достигал края джунглей и причудливых склонов горы. Я был слишком глуп и потому не чувствовал страха.
   Миновав ворота, мы помчались вниз по дороге – густой шлейф сизого дыма за спиной. Малайская Деревня, Вонючий Навозный Огород, Китайское Кладбище, Плантация Нефелиумов и вывеска, которую я не разглядел при свете дня: «Верный попугай», зеленый неоновый свет над верхушками нефелиумов.
   – Всего лишь кабаре, – пояснил Мулаха.
   Беспардонное вранье, но бог с ним. Мы пронеслись по проселку, пробрались сквозь лабиринт припаркованных машин и китайских грузовиков, прошли мимо высоченного сикха – таких великанов я в жизни не видел, – перешли через Сунгай-Баби по качкому мостику. Здесь, как и полагается, пахло красотой и развратом, соленым морем и гнилой речной водой. Женщина пела «Венеру» [79], ей аккомпанировали изящные синкопы фортепиано.
   И вдруг, неожиданно, мы оказались на краю танцплощадки. Крыши не было, всего лишь гладкая бетонная площадка над шумящим морем. Огромная, желтая, как горчица, луна. Бас-гитара, барабаны, пианино, красаица евразийка поет «Венера, Венера, если тебе угодно…»
   – Пошли, – позвал Мулаха. – Я тебя трачу.
   Я подумал, он собирается угостить меня выпивкой, но, вернувшись, он сунул мне в руку какой-то рулончик.
   – Билеты на такси-гёрлз, – сказал он. – Я тебя трачу.
   И я увидел этих «такси-гёрлз» – они сидели рядком вдоль задней стены, у каждой на коленях картонка с номером. Каждый билет давал право на один танец – таковы были правила в «Верном попугае». Наверху были обустроены комнаты, как в «Чусане» и других ночных клубах.
   – Девочки из Ипо, – сказал Мулаха. – Туда-сюда, а?
   – По слухам, все эти девочки приезжали из Ипо, мем. Сквозь разрезы длинных юбок они показывали нам свои красивые ноги.
   – Не могу, – сказал я.
   – Как «не могу»? – Ответа он не дослушал – уже высмотрел здоровым глазом высокую девушку, которая с готовностью поднялась ему навстречу. Примесь малайской крови, прелестный миндалевидный разрез глаз, на голову выше моего черного, точно сажа, приятеля, но и тот был по-своему хорош. Танцевал замечательно. И я бы с охотой пустил в ход свои билеты, но от себя не уйдешь. Сидел и пил – что еще делать-ла?
   Сказать по правде, у скромняг есть свои приемчики – сложные, точно молекула гемоглобина. Когда оркестр сделал паузу, я уселся за пианино и оторвал «В настроении» [80], лихо пробежался по клавишам, а потом запустил буги тоном пониже. Застенчивый там или не застенчивый, что тут сказать – показал себя. Повторил лейтмотив – без проигрыша, заставляя всех с напряжением ждать.
   – Первыми ко мне подошли Мулаха со своей такси-гёрл, – рассказывал Чабб. Он подстелил на крышку пианино до хруста накрахмаленный платок, сверху поставил стакан с виски. Говорят, на этом самом пианино сыграл разок Берти Лимуко, но к тому времени оно уже не заслуживало столь трепетного отношения. Вытянув тонкую левую руку, на запястье которой болтался «Ролекс», Мулаха подобрал несколько нот.
   Девочки столпились вокруг, требуя «бизнес-ла». Я на них смотреть не стал, наяривал все быстрее. Мулаха решил позабавиться – стал повторять последние ноты из-за такта. Пахло пудрой и парфюмом, пахли разгоряченные иноземные тела. Здоровый глаз Мулахи горел огнем. Две девочки танцевали с китайским гангстером в свободном белом костюме.
   Тут уж я заработал обеими руками. Красавица в узорном кимоно – тысяча фунтов по нынешним временам – поднесла к моим губам стакан джин-тоника. Я играл и всасывал в себя смесь спиртного с хинином. Говорят, помогает от малярии.
   Я бы мог продолжать, мем, да нет нужды. Вы и сами повидали свет. Я писал музыкой виньетки, пока не вернулся оркестр, а потом расписывал другие узоры на узкой больничной койке в отдельной комнатке наверху. Посреди беспросветного несчастья – блаженный вечер. Все билеты ушли. Впервые за долгие, долгие годы я был счастлив.
   Мы отвезли девочек обратно на Армениан-стрит все вчетвером уместились на «Веспе». Так пьяны, что не падали. Я совсем забыл про мое дитя. Но слушайте дальше: я все потерял в этом мире, мем, но я еще не понимал всей глубины моей отверженности, пока не ощутил касание кожей.

36

   В ЧЕТЫРЕ УТРА Я ТО ЛИ ИЗ БЕСПРИНЦИПНОСТИ, ТО ЛИ ИЗ любопытства продолжала у себя в комнате записывать бесконечное, неустанное повествование Чабба.
   Примерно в такой же поздний час, много лет назад, красная «Веспа» безнадежно застряла в глубокой канаве посреди Пенанга, и оба «жучка», по возможности замаскировав мотороллер тяжелыми бетонными плитами, какие во множестве усеивают пейзаж Малайзии, двинулись пешком к «Английской школе Букит-Замруд». Оба пьяные в стельку.
   Неподалеку от «В. О.» Мулаха вдруг резко свернул и вцепился в увитую колючей проволокой ограду «Школы Св. Ксавье», в которой, как он уверял, он был первым учеником выпуска 1938 года.
   – Пошли, покажу тебе фотографии на стене. Увидишь, какого бледнолицего они из меня сделали. За дополнительную плату, можешь быть уверен.
   С ржавой щеколдой они справились быстро, но с дверью повозились, зажигая спичку за спичкой и бросая их во влажную траву.
   Тут-то и вынырнул из темноты пес.
   Обычная дворняга, мем. Их и в Куале-Лумпур хватает: все в гное, соски до земли, безобидные твари, в общем-то. Но мой тамил – уах!
   – Получай! – крикнул он, суя руку в мятый карман. Я подумал: у него тоже при себе пистолет.
   Так, держа руку в кармане, он подошел чуть ли не вплотную к собаке, а пес заворчал, выставляя желтые зубы, и попятился, укрывшись под низкими ветками цезальпинии.
   – Релекс, – посоветовал я. – Вдруг у него бешенство-ла?
   Тамил глянул на меня мертвым глазом и достал из кармана – не револьвер, слава тебе господи, а что-то белое. Он махнул рукой, словно бросая кольцо – ловко так. Пес шарахнулся, потом вернулся понюхать – я думал, Мулаха бросил в него камнем, но пес проглотил эту штуку, не разжевывая.
   – Смотри, туан! – крикнул Мулаха. Эдакий чеширский кот, черт бы его побрал, только зубы и видны при свете луны. – Будь любезен, мой друг! – повторил он, запихивая обе руки в карманы и радостно улыбаясь. – Наблюдай, что сейчас произойдет.
   Поведение пса изменилось. Он уже не лаял. Насторожил уши, голову склонил набок.
   – Наблюдай, друг мой!
   И вот, мем, эта чертова дворняга рухнула замертво. Словно подстреленный голубь с небес.
   – Господи боже! – вымолвил я.
   – Сядь! – велел он – не собаке, разумеется, а мне, – и похлопал по деревянной скамейке, на которой днем кантонские няньки дожидались своих питомцев.
   – Сдохла? – спросил я. Мне это пришлось не по нутру. – Ты убил собаку?
   – Ты будешь жить в моем доме, так? Я помогу тебе спасти дочь, так? Садись!
   Несколько минут мы сидели рядом, а несчастный пес валялся в тени в каких-нибудь пяти футах от нас.
   – У тебя есть враг, – сказал наконец Мулаха.
   Я не сразу понял – думал, он говорит про собаку.
   – Проклятый ханту [81], который украл твоего ребенка. Маккоркл? Да или нет?
   – Да.
   – Он наглый?
   – Я тебе говорил.
   – Очень сильный, умный? Семь футов ростом, ты сказал?
   – Я сказал – почти.
   – И жестокий.
   – Да.
   – Что же ты сделаешь? Ты должен отомстить, туан. Разве убить дворнягу – это месть?
   Я ничего не видел – только мертвый глаз.
   – Мулаха, – сказал я ему, – ты пьян.
   – Нет, нет, послушай! Это наш первый день. Ты еще не понял своей удачи. Я для тебя самый подходящий человек. Я расскажу тебе, что делать.
   – Ты мне уже сказал. Мы пойдем к рикшам. Потом отправим посылку.
   – Это еще не все, друг. Что ты будешь делать потом?
   – Отправлю посылку HP, как ты посоветовал.
   – Да, да, ему придется самому прийти за ней на почту, и тогда что? Что произойдет, когда ты увидишь этого ублюдка?
   Я пожал плечами.
   – Ты слишком рохля. Слушай меня. Я знаю.
   – Ладно.
   – Забудь про чертова пса.
   – Хорошо.
   – Послушай мою маленькую повесть о войне.
   – Прямо сейчас?
   – Прямо, черт побери, сейчас. Почему меня прозвали «Дато»[82].
   – Идет.
   – Знаешь, кто такой «дато»?
   – Нет.
   – Вроде сэра, лорда или там кавалера ордена Британской империи. В этом духе.
   – Что именно?
   – Все равно. Плевать. На самом деле я не дато. Мне дали паршивую медаль – панглиму– Пустышка! Знаешь, сколько лет мне было, когда пришли японцы? Я скажу тебе, Кристофер, – двадцать один. У меня было два хороших глаза – не то что сейчас. Оба прямо вперед, словно фары на «хамбере» моего отца. У меня была милая и умная жена, Расатхи – милая, сочная, с тонкой талией, не из Джафны родом, а с Кинг-стрит в Пенанге. Такие браки называли лауо. Ты даже представить себе не можешь, какой редкостью были перед войной браки по любви. Ее родители все ворчали насчет моей темной кожи. Теща была светлокожей тамилкой из Джафны, как и мой отец, и хвасталась своим цветом лица, пудрилась, чтобы казаться еще белее. К тому же они были индуистами, а я – из «рисовых христиан»: дедушка еще в Джафне обратился, чтобы получить хорошее образование. Выходило так, будто ее семья стоит выше моей, хотя они торговали пряностями в лавчонке на Кинг-стрит, а мой отец закончил юридический факультет Оксфорда. И у нас был особняк на самой Куин-стрит, две аптеки и большая каучуковая плантация в Сегари.
   Первые японские бомбардировщики налетели на Джорджтаун в десять часов утра. Моя красавица Расатхи вместе со служанкой паковала чемоданы: мы уезжали в Дублин, мне предстояло изучать право в колледже Троицы. Две минуты – и контору моего отца разнесло вдребезги, секретарь погиб, билеты на пароход превратились в конфетти. Отец выскочил на улицу и увидел, как наши спасители и защитники, австралийцы с британцами, разбегаются во все стороны, точно перепуганные цыплята. Дым, огонь, мародеры по всему Джорджтауну. Они ворвались в наш чудесный дом, эти китайские бандиты. «С бою взятое» – под такой маркой они продавали награбленное.
   Мой отец был человек скрытный и всегда ждал худшего. Он заранее скупал велосипеды. Через два часа после бомбардировки он с помощью моего младшего брата доставил четыре драгоценные машины к лавке пряностей, которая принадлежала моим теще с тестем. Он посоветовал им не мешкая отправляться в Сегари. До нашей плантации было сто двадцать миль.
   При этом разговоре я не присутствовал, но вскоре родители жены ворвались в дом на Куин-стрит, и все мы принялись обматывать вокруг тела драгоценности и совать купюры в обувь. Собрались мы быстро, но теще непременно потребовалось сходить в храм Шри-Мариамман, на другую сторону улицы. Она поговорила с неким жрецом, приверженцем Индийской национальной армии, и принесла своему супругу брошюру:
   ДРУЗЬЯ, СТОНУЩИЕ ПОД ИГОМ БЕЛЫХ ТИРАНОВ! НАСТАЛ ЧАС ВАШЕЙ СВОБОДЫ! ПРИШЛИ ВАШИ ИЗБАВИТЕЛИ!
   – Так зачем же, – спрашивала она, – бежать в глухую провинцию? Какая нужда? Японцы нас любят.
   И через три дня, когда новые избавители вошли в Пенанг, мы все еще торчали в городе. К полудню полетели головы. Потом японцы стали отнимать часы и велосипеды. Насиловать женщин в узких проулках Кинг-стрит. Тут моей теще приспичило ехать в Сегари, и после трех часов дня мы тронулись в путь, в самый разгар ливня. Жена подвязала нашу малютку-дочь к груди.
   Дождь укрыл нас. К вечеру мы без помех добрались до берега, сампан с мотором перевез нас на другую сторону, в Баттеруорт. К десяти часам мы проехали еще двадцать миль до Букит-Тамбуна, где клиент моего отца, некий мистер Хан, держал фирму грузовых перевозок. Кончилась фирма! Японцы конфисковали все грузовики заодно с мистером Ханом. Семья плачет. Бедолаги. Они пустили нас переночевать в гараж.
   Теще путешествие оказалось не под силу. Драгоценности натерли кожу, легкие отказывали. На следующий день мы проехали всего час, не могли слушать ее стоны. Остановились в Пантай-Бару – что-то вроде Чайнатауна, однако там жили и торговцы из Индии. Они построили деревянные дома на сваях вдоль реки, впадавшей в Малаккский пролив. В этом шумном местечке наш родственник держал аптеку. Он предложил оставить женщин с ним, а мы с тестем решили пробиться в Сегари и привести оттуда «лендровер».
   На следующее утро я уезжал, довольный собой: мою милую жену я оставил в постели с дочуркой у груди.
   Я думал, что спас родных, но в тот же день коммунисты напали из засады на японский патруль и убили пятерых солдат. Казалось бы, чем плохо? Хуже не бывает. В ту же ночь японцы пришли в Пантай-Бару. Заперли всех в деревянных домах и подожгли. Если кто-то выскакивал из огня, в него стреляли. Все, больше говорить не могу.
   И Мулаха сплюнул на траву.
   – Извини, туан!
   Он встал и пошел к дороге. Я поднялся, но он рукой указал мне на скамейку. Я повернулся к нему спиной и посмотрел на мертвого пса, валявшегося в свете луны.
   Когда Мулаха сел рядом, он заговорил совсем тихо:
   – Не стоило бы рассказывать больше, но вот что: я решил отомстить, понимаешь? В этом все дело. Отомстить – дожить и отомстить. Убить подонков и выжить самому.
   Теперь он повернулся ко мне. Я видел глубокую морщину на лбу и мертвый глаз.
   – Видишь? – Он показал рукой на мертвую собаку. – А ты думал, я – тамильский раб.
   – Ничего подобного! – возразил я.
   – Тогда я скажу: я – Дато Шри Тунку, Отравитель. Я послан тебе небом, друг. Я – тот, кто тебе нужен.

37

   Они сгорели заживо, как я тебе сказал. Айх, волны у берега Пантай-Бару, обугленное дерево, тела – все плыло. Вот тогда-то мой левый глаз ушел вкось – тогда, не раньше. Правый глаз плакал, как младенец, левый ослеп и высох от ненависти.
   Я ехал в отцовском «лендровере». Меня вытащили из машины, побили бамбуковой палкой. Я пошел на север по лесным тропам. Не мог сплюнуть слюну. Влага выходила из меня слезами.
   У братьев остались велосипеды – не спортивные, какие японцы отбирали, другие, слишком высокие для этих убийц. В Букит-Тамбуне братья нагнали меня. Я отказался возвращаться с ними в Сегари. Они повязали черной тряпкой мой раненый глаз, но я сорвал повязку. Не хотел скрывать ненависть. Это все, что уцелело от любви.
   Перейдя мост у Баттеруорта, Мулаха узнал, как низко придется кланяться оккупантам, но ему было все равно – во всяком случае, так он утверждал спустя много лет, ведя – Чабба под луной вдоль Норт-Бича.
   – Я приполз в Джорджтаун, словно одноглазый червь, – сказал он Кристоферу Чаббу. – Словно песчаная блоха, которая вопьется им в ноги.
   Городские мусорщики не выходили на работу, отбросы копились на улицах, появились крупные москиты. Дом на Куйн-стрит разграбили, но Мулаха отыскал чистую одежду в серванте отца и направился в «В. О.».
   – Там японцы размещали офицеров, – сказал он. – Где же еще-ла?
   По канавам вдоль Пенанг-роуд текла черная густая жижа.