– Узнаешь товарища детских игр? – спросила Нуссетта.
   Это был тот безумец, мем. Он обрил голову.
   – Это мой друг Боб Маккоркл, – сказала Нуссетта. Ей пока было невдомек, какую глупость она учинила, но сейчас она была шалуньей. – Вот видишь, дорогой, ты вовсе не фальшивка.
   Я готов был развернуться и уйти, но побоялся их обидеть. В другой обстановке я бы проявил большую решимость, но на Кингз-Кросс в три часа ночи? Сплошь девки и урки – тут что угодно может с человеком произойти. Я присел за стол и выпил стаканчик паленого бренди. Нуссетта болтала все лаги. Она, мол, использовала этого безумца как модель, и клиент чуть не чокнулся от злости, увидев контрольки: «За что я тебе плачу? – орал он. – Двести фунтов, а ты одела этого… этого убийцу в мой лучший сюртук!»
   Нуссетта понимала, что все это нам неинтересно, однако продолжала болтать, а безумец тем временем перегнулся через жирный пластмассовый столик и ухватил цепкими пальцами мое запястье, как тогда, на кладбище.
   – У вас осталась одна моя вещь, – сказал он.
   – Понятия не имею, о чем вы.
   – Три месяца назад, – продолжал он, – я попытался оформить паспорт. У меня потребовали свидетельство о рождении.
   Глаза его полыхнули такой яростью, что и храбрейшее сердце сжалось бы.
   У меня нет вашего свидетельства о рождении, Щан.
   Он сжал руку сильнее, и я вскрикнул от боли. Очень тихим, но оттого еще более страшным голосом он продекламировал три строки «Потерянного рая»:
   «Просил ли я, чтоб ты меня, Господь, из персти человеком сотворил? Молил я разве, чтоб меня из тьмы извлек?» [53]. Отдайте мне это проклятое свидетельство о рождении, – добавил он.
   – И это все, что тебе нужно? – вмешалась Нуссетта. – Свидетельство о рождении?
   – Все? – воскликнул он. – Да ты понимаешь, что это значит – не иметь свидетельства о рождении?
   – Да, – ответила Нуссетта. – Мы это проходили.
   – Лжешь!
   – Да нет же, лапонька! Я не лгу, а если и лгу – не твоя беда. – Теперь она заговорила резко и весело. – Хочешь свидетельство о рождении? Получишь – отвяжешься?
   – Да.
   – Да ты просто младенец.
   – Зря ты со мной так.
   – Приходи в понедельник сюда, в это же время. И не опаздывай, всю ночь никто ждать не будет.
   Чудище внезапно сделалось кротким, словно агнец.
   – Вы принесете мне свидетельство о рождении?
   – А теперь иди, – распорядилась Нуссетта. – Мы сами заплатим за выпивку.
   Потрясающая женщина. Что правда, то правда. Кто еще совладал бы с ним? Безумец встал, пожал нам обоим руки, нахлобучил шляпу и вышел особой своей, чеканной походкой в ливень и мрак.
   Чабб снова глянул в окно и покачал головой.
   – Я думал, она соизволит извиниться передо мной, но нет. Она себя виноватой не чувствовала.
   – Он хочет быть Бобом Маккорклом, – сказала она, – пусть же будет им.
   Я возразил: этот человек опасен.
   – Дорогой, – сказала она, – ему нужно только свидетельство о рождении.
   – Где я его возьму?
   – Что ж ты такой никчемный, Кристофер? Все такие дела проворачивают. Я добуду ему свидетельство. Это не так сложно.
   – Как ты это сделаешь?
   – Пока не знаю, – ответила она. – Найду кого-нибудь.
   – И нашла Джона Слейтера, мем, и хорошенько его обработала. Так мы с ним и познакомились. Я не рассказывал ему эту предысторию.

18

   НА СЛЕДУЮЩУЮ НОЧЬ ЧАББ ИМЕЛ «ВИДЕНИЕ». Он не был пьян – выпил всего стаканчик бургундского «Маквильямс». Не был он и чересчур изнурен: это произошло около девяти часов вечера, весной. Вымыв тарелку, вилку и нож, он перенес раскладной стул с кухни к рабочему столу – грубо сбитым армейским козлам в эркере гостиной. Днем он видел за окном джакаранды – они в его стихах ни разу не возникали, – которые роняли тяжелые лепестки на светящийся лиловый ковер проспекта. Сейчас, когда стемнело, в окне Чабб мог разглядеть только свое отражение. Ни звука в затихшей комнате, лишь поскрипывает перьевая ручка, позаимствованная на почте.
   Снаружи донесся шорох листьев, но Чабб работал над своей излюбленной двойной сестиной, где последние слова каждой строфы повторяются вновь и вновь, в другом порядке. Непростая задача, и с каждой строфой трудности возрастали, так что ему было не до шуршащих листьев.
   Потом кто-то громко постучал в окно, и Чабб немедленно обозлился.
   – Чхе! Я решил, этот мелкий гнус Блэкхолл напоминает, чтобы я закрыл калитку.
   Он сердито распахнул рамы. Блэкхолла снаружи не оказалось.
   Мальчишки, решил он. Мальчишки с ободранными коленками, с дурью в башке и первой эрекцией в штанах. Он вернулся к работе, к самому началу строчки, подобно священным паукам Малларме, когда их кружево повредит корова. За десять минут он успел изрядно продвинуться, и когда вновь поднял взгляд, восьмая строфа складывалась на бумаге, и последний кусок мозаики ждал своего часа на окраине мозга.
   И тогда Чабб увидел.
   – Только не смейтесь, – предупредил он. Я обещала не смеяться.
   – Это был дикий кошмар, – замогильным голосом произнес он, следя за мной из-под опущенных век.
   У меня самой волосы на голове зашевелились.
   – Мальчишки?
   – Нет, нет. Омерзительный, липкий эпидермис прилип к стеклу, будто кальмар с человеческим лицом смотрел на меня из аквариума. Никогда не забуду: усики на верхней губе, красный зев широко разинут. Вы все-таки смеетесь?
   – Маккоркл целовал вас сквозь стекло?
   – Не смешно. И откуда он узнал мой адрес?
   – От Нуссетты?
   – Ни в коем случае. – Чабб примолк. – Не так все, – сказал он, смахивая кончиком пальца присохшую в Уголке рта слюну. – Я понял, наконец. – Голос его упал до шепота. – Это я вызвал его к жизни.
   – Вообразили его?
   – Я вызвал его.
   – Откуда?
   – Чхой! Почем знать, откуда? Из преисподней, полагаю. Как я могу ответить, откуда он явился? Я вообразил себе кого-то – и он воплотился.
   Я не сдержала улыбку, и Чабб тут же ощетинился.
   – Мистер Чабб, – поспешно заговорила я, – к великим поэтам часто липнут такого рода безумцы.
   Он саркастически приподнял бровь, и я пожалела об эпитете «великие».
   – Одно время, в молодости, я работала секретарем у Одена, – продолжала я.
   – В самом деле? У Одена?
   – Вы даже не представляете, что люди ему посылали: карты с адресом, подробные исповеди, любовные письма, фотографии. Один юнец пытался повеситься на дереве возле его дома.
   Кристофер Чабб сложил шершавые руки и пронзил меня взглядом бледных глаз.
   – Весьма интересно, – заметил он. Я не сразу поняла: его все это нисколько не волнует, и ему не нравится, когда перебивают.
   – Что же дальше? – напомнила я.
   – Угроза, – ответил Чабб. – Вот как я это воспринял.
   – В чем заключалась угроза?
   – Он показал мне, что сделает, если не получит свою метрику.
   – Разве он так и сказал?
   – Конечно же, нет. Ублюдок прятался в темноте.
   И без помощи Чабба я могла припомнить, как безумец точно так же следил в окно за Фогельзангом, выжидая, пока тот закончит ужин, а потом срезал с головы крепкого и сильного полисмена клок волос вместе со скальпом. Там, в Четсвуде, Чабб выключил свет и потихоньку переставил стул в середину пустой гостиной. Однако он не собирался прятаться в доме, как трус. Преодолев отупляющий страх – такой страх охватывал его перед боем, – Чабб надел пиджак и шляпу и вышел во двор.
   Лунная ночь, буйный западный ветер гнал по безлюдной улице лепестки джакаранды. Держась середины улицы, Чабб продвигался по авеню Виктория к длинной дороге по утесам – Тихоокеанскому шоссе. Здесь ветер дул еще сильнее, над верандами молочных баров и газетными киосками к ночному небу взметались обрывки газет, упаковочной бумаги, всяческий мусор – эти клочья были похожи на чаек, кружащих среди пилонов Сиднейского моста.
   Идти было некуда, но Чабб не желал забиваться в свой дом, «словно кролик в нору», и потому со шляпой в руках двинулся по Тихоокеанскому шоссе к мосту.
   Здесь, в Куале-Лумпур, послышался громкий стук в дверь. Слейтер! – подумала я и воинственно двинулась ему навстречу, но, резко распахнув дверь, обнаружила всего лишь изящную девушку-малайку. На вытянутых руках она держала костюм Чабба. У нее были припухлые губы, темные ягодки глаз – такое сочетание, как мне всегда казалось, свойственно страстным натурам.
   – Очень извините.
   – Не за что, – ответила я. В конце концов, не так уж много времени она потратила на реанимацию заношенного твидового костюма – и это в гостинице, где приходится полчаса дожидаться чашки кофе. Я хотела забрать костюм у нее из рук, но горничная во что бы то ни стало хотела лично внести его в номер.
   Она вошла, и Чабб неуверенно заговорил с ней по-малайски. Она отвечала резковато, на мой слух, не оборачиваясь к нему. Выложив костюм на кровать, девушка тонкими пальчиками отвернула край целлофановой упаковки.
   – Очень много старый, – пояснила она. – Видите?
   Пока я разглядела только, что елочка твида вместо иссера-черной сделалась зеленовато-белесой. Что я могла сказать? В красивых глазах молодой женщины проступили укоризна и гнев. Знакомое разочарование охватило меня: я не умею ладить со слугами, не научилась даже когда их у нас была целая дюжина, а от матери ко мне перешел страх как-то задеть прислугу и дать ей повод уволиться «ни с того, ни с сего». По просьбе горничной я стала присматриваться внимательнее, и при этом тревожно шарила в кошельке. И в чаевых я ничего не смыслю. На Рождество еще ничего, поскольку отец давно установил суммы праздничной премии для каждого, это стало традицией в противовес американской манере превращать слуг в попрошаек.
   – Видите! – повторила горничная.
   Я протянула ей синюю бумажку и поняла, что обидела девушку.
   Чабб подошел ближе. Я спросила его, сколько следует заплатить.
   Не отвечая, он склонился над костюмом, и только теперь, когда старик попытался разгладить лацканы, я осознала: ветхая ткань так пострадала от чистки, что разошлась по всем складкам и швам, крошилась под рукой, словно крыло мертвой бабочки.
   – Совсем старый был, – пробормотал он, перебрасывая пиджак через руку. – Извините. – Голос его прервался, и я поневоле заглянула в набухшие слезами глаза. Чабб удалился вместе с костюмом в ванную – странное, жалкое существо в старой рубашке, с язвами на ногах, закутанное в переливчатый женский саронг. Горничная, как и я, не знала, куда глаза девать.
   – Ваш отец?
   Я покачала головой и снова протянула ей синюю бумажку. Девушка тоже покачала головой, осторожно взяла мою руку и сжала мои пальцы на банкноте. Она вовсе не сердилась на меня.
   – Мы не виноваты, – сказала она. – Вы же видите, мемсахиб? Костюм совсем старый.
   – Да, понимаю.
   Она ушла. Я присела у окна. Не столько судьба ветхого костюма расстроила меня, сколько горе Чабба. Нынче плаксивые мужчины вошли в моду, но, по правде сказать, мне от мужских слез всегда было не по себе. Я не знала, как утешить Чабба, если он разрыдается. Дверь ванной распахнулась, и я увидела, что Кристофер Чабб мужественно собрал нервы в натянутые жилы. Он вынул костюм из упаковки и, сощурив глаза, предъявил мне.
   – Это ужасно, – признала я. – Мне так жаль.
   – Это не случайность, – угрюмо заявил Чабб. Пострадали не только лацканы, но и рукава – один живописно сквозил, словно одеяние нищего в «Сэдлерс-Уэллс» [54].
   – Они это сделали нарочно.
   – Да нет же. – Я хотела дотронуться до Чабба рукой, успокоить его, но он отшатнулся.
   – Не хотят пускать меня в гостиницу. Вы что, не понимаете, женщина? Без костюма вход запрещен.
   Сперва этот вонючий сикх с головой-креветкой пытался меня остановить, а когда не вышло, они уничтожили мой костюм.
   Я не решалась возражать, но, как мне часто говорили, лицо мое секретов хранить не умеет.
   – Думаете, я не прав? Так и скажите. Я вас врать не заставляю.
   Теперь он злился на меня, а мне уже надоел его бред.
   – Извините, я немного устала.
   Он склонил голову, как официант.
   – Надеюсь, моя история не слишком скучна.
   – Вовсе нет, – отозвалась я, но не удерживала его, поскольку Чабб все же решил переодеться, а когда он вернулся из ванной, не попыталась утешить его раненую гордость и молча следила за тем, как он забирает рукопись. Когда он сунул сверток под мышку, я убедилась, что костюм погублен безнадежно: насквозь протерт на коленях и обшлагах, на отворотах пиджака проступила белая подкладка.
   – Всего доброго, мисс Вуд-Дугласс.
   – Всего доброго, мистер Чабб.
   Можете думать, что мне следовало принять хотя бы одно его стихотворение, но вы не правы. Можете сказать даже, что не повредило бы симулировать восхищение, раз уж я так хотела добраться до Маккоркла. Пусть так, но я ничего не могла поделать, лишь стояла и смотрела, как он уходит. Мне, правда, было жаль Чабба, но он бы все равно не поверил.
   Я присела у окна. Улица сверкала в промытых дождем солнечных лучах. Вскоре Чабб, хромая, прошел вдоль Джалан-Тричер. Рукопись он торжественно нес перед собой, как пудинг на серебряном подносе.

19

   Когда отцу шло к семидесяти, он вбил себе в голову, будто Барбара – полагаю, точнее всего будет назвать эту женщину его любовницей – собирается выставить его за дверь, и явился ко мне на Шарлотт-стрит в редакцию «Современного обозревателя» спросить, во что обойдется аренда комнаты в каком-нибудь пабе на Оркнейских островах.
   Бычок всегда отличался романтичностью, но этот его закидон вышел таким нелепым и вместе с тем жалким, и, в конце концов, он же был моим отцом, как бы гадко себя ни вел в прошлом. В общем, я пообещала разузнать.
   Я тут же подключила всех: мою кузину Дженет, моего надутого братца и еще некоторых родственников, которые как-то еще терпели папочку, – и совместными усилиями мы наскребли на первый взнос за квартиру в Бэйсуотере, предполагая, что после его смерти продадим квартиру и деньги вернем. Сподвигнуть народ на такое предприятие было нелегко, поскольку каждого из нас он в свое время предал или подвел; к тому же все мы, за исключением моего братца, отнюдь не богаты.
   И вот, заручившись согласием всех участников дела, я пригласила отца на ланч у «Симпсона» и представила ему этот план. По-моему, я не говорила свысока и не слишком наслаждалась ролью благодетельницы. Бычок спокойно слушал, попивая бургундское, кивал, а выслушав до конца, сдержанно поблагодарил и спросил: ничего, если он со мной свяжется? Спустя неделю он позвонил и сообщил, что Барбара вовсе не гонит его прочь, это ему померещилось.
   Переговоры с родней дались нелегко. Я затеяла все из любви к отцу, и эта любовь была, как я теперь понимаю, весьма инфантильной. Она казалась мне бескорыстной, но не тут-то было: когда отец отверг помощь и даже не поблагодарил, я молча, но решительно и гневно умыла руки.
   После этого мы, наверное, еще раз или два встречались, но в памяти ничего не сохранилось, пустые, беглые разговоры. Когда отец умер, я была с Аннабель в Португалии, и о смерти его узнала с таким опозданием, что даже на похороны не успела.
   Я не горевала, но на душе было паршиво: я оказалась хуже, чем хотела быть. Сейчас, при виде растерянного старика, бредущего вдоль Джалан-Тричер, на душе опять заскребли кошки.
   Весь день я провела в унынии, а под вечер решила прогуляться. Подумывала даже отправиться на Джалан-Кэмпбелл, но как только я вышла в фойе, меня окликнул Слейтер, карауливший в засаде на другой стороне «Горного ручья». Я прошла по мостику к Слейтеру, устроившемуся среди книг и блокнотов, с таким видом, словно бар превратился в его личный кабинет. Красотки-официантки, его задушевные подруги, сбежались узнать, чего нужно этой нелепой белой женщине.
   – Итак? – спросил он, как только я опустилась рядом с ним.
   – Что – итак?
   Глаза Слейтера сверкали на загорелом лице. Захватив пригоршню все тех же мерзких рыбешек, он сжевал парочку. Вид у него был лукавый, словно и впрямь это по его наущению костюм бедолаги Чабба до дыр протерли пемзой.
   – Совсем спятил! Видел я его. А уж злился как!
   – Неужели вам его не жаль?
   – Ты дашь мне, наконец, сказать то, чего ты не дослушала?
   – По какому вопросу?
   – По какому вопросу? Ты заговорила, как австралийский полисмен. – Слейтер передохнул. – Он тебе рассказывал о Нуссетте, правда?
   – Он ведь был ее любовником?
   Слейтер приподнял брови:
   – Да неужто? Он и на это претендует?
   – Именно.
   – Вот как? – Слейтера, похоже, эта новость ошеломила. – Любовники, а? Впрочем, даже если так, это ничего не меняет.

20

   К тому времени, когда Слейтера перевели с Малайи в Сидней, обеспечивать связь «Эм-ай-5» [55] с австралийской службой безопасности, война успела закончиться. Он тут же попал в светскую хронику, и его должность отнюдь не хранилась в секрете, однако местные журналисты не в состоянии были уразуметь, что этот британский джазолюб (как и его прославленный злопыхатель Дилан Томас) был достаточно влиятельной и неоднозначной фигурой.
   Однако Нуссетта сообразила вовремя и позвонила Триш Лоусон в австралийское издание «Вог», замурлыкала на «европейский лад» – сплошь шер и мерд. С поэзией у «Вога» отношения были двоюродные, но когда Нуссетта предъявила старую фотографию вдохновенного молодого человека в белом костюме крикетиста, редакторша согласилась на съемки. Разумеется, Слейтер уже не был тем прекрасным двадцатилетнем юношей, но и на четвертом десятке сохранил яркую голубизну глаз, ямочку на подбородке и пышные волосы цвета спелой пшеницы.
   Он с явным удовольствием согласился позировать, тем более – для молодой женщины, восторгавшейся «Песнью росы». Когда Слейтер отправился в студию на Кент-стрит, он предусмотрительно оставил весь вечер свободным.
   Нуссетта избрала сложный путь, чтобы добыть фальшивую метрику, но интрига, видимо, ее увлекла. Плевать на трудности, главное – доказать, что ей и не такое под силу.
   Она отворила широкую дверь мансарды на западной стороне студии и аккуратно установила шаткий венский стул в четырех этажах над гаванью. Над рекой Парра-матта громоздились густые серые облака, предвечерний свет был неустойчив: то замутится и померкнет, а то вдруг серо-стальная вода внизу просверкнет алмазными гранями. Однако искусственное освещение в студии оказалось чересчур жестким, невыигрышным.
   – Сядьте здесь, – велела фотограф знаменитому поэту.
   Слейтер, уже обрадованный, что внешность Нуссетты вполне соответствует хрипловатому голосу в телефонной трубке, по собственному признанию, еще больше возбудился, когда она «малость раскомандовалась».
   – На стул! – сказала она.
   И Слейтер, отнюдь не дилетант, охотно повиновался. Ассистент начал замерять освещенность лица.
   – Можешь идти, Норман!
   Худой, высокомерный мальчишка с тонким носом и заносчивыми манерами пожал узкими плечиками и усмехнулся, глядя, как начальница, присев на корточки перед Слейтером, без тени улыбки поворачивает красивое лицо своей модели то вправо, то влево.
   Ни разу в жизни женщина не «бралась» за него подобным образом. Хотя Слейтер, конечно, давно знал о своей привлекательности, такое обращение было ему в новинку. В темных глазах фотографа он не мог разглядеть ничего, кроме собственного отражения. Нуссетта не отвечала на его шутки, и оставалось лишь полностью предать себя чужой, решительной воле.
   Норман еще помедлил, наблюдая за работой Нуссетты, иронически приподнимая брови.
   – Свет, – напомнил он.
   Она поменяла апертуру на «Хасселбладе».
   – Хотите, я замерю?
   – Ступай. Запри дверь с улицы.
   Норман положил экспонометр на табурет у выхода – там прибор и оставался до конца сеанса.
   Нуссетта успела отснять лишь одну пленку, и тут поднялся ветер, растрепал Слейтеру волосы.
   – Ну вот, – сказала она.
   Слейтер щурился против света, глаза начали болеть, а Нуссетта удовлетворенно мурлыкала.
   – Вам нужен был ветер? – переспросил он.
   Она вновь взяла его за подбородок, заставила откинуть голову, так что свет ударил прямо в глаза, а тень легла в сердитые морщины, в эти две гневные складки над переносицей. Нуссетта стояла к нему вплотную, и Слейтер, как до него Чабб, уловил немного душный, густой запах ее тела. Уголки ее рта слегка, намеком, приподнялись. Учуяв этот запах, уловив это легкое движение, Слейтер отчетливо представил себе лицо Нуссетты в тот момент, когда он ее трахнет.
   Он еще час сидел на стуле, терпеливо подставляя себя цепкому взгляду фотографа в надежде на лестный снимок. Портрет, разумеется, вышел ужасный, зато вечер сложился, как оба того хотели, и к четырем часам утра фотограф вместе с моделью спали в объятиях друг друга на Креморн-Пойнт.
   Перед рассветом Слейтер проснулся оттого, что его новая возлюбленная яростным движением сдернула с постели простыню. На улице было совсем темно, дождь молотил в металлическую крышу, словно забивая шестидюймовые гвозди, но этот шум перекрывался неистовым стуком в дверь.
   – Что такое?
   Нуссетта, обмотавшись простыней, выбежала из комнаты.
   Первое, что подумал Слейтер: «Муж!» Нащупав выключатель, он принялся поспешно одеваться, но пока нашел носки, успел натянуть ботинки, а потому сунул носки в карман и стал ждать, как все обернется. Из кухни доносился воспаленный мужской голос.
   – Наконец, – сказал мне Слейтер, – я решил выйти и покончить с этим.
   В необставленной кухне, залитой неоновым светом, Слейтер обнаружил страшно возбужденного и насквозь промокшего юнца, который, к его радости, оказался на несколько дюймов ниже и на добрый десяток фунтов легче. Почему-то Слейтер обратил внимание на короткие, как у янки, волосы, и трижды упомянул их по ходу повествования.
   Ночной гость накинул на плечи полотенце, другим промокал обвисшие брюки, и только что не плакал с досады.
   На глазах у Слейтера Нуссетта достала третье полотенце и принялась вытирать бритую макушку с такой нежностью, что Слейтер – типично для него – принял паренька за «извращенца».
   С появлением Слейтера разговор прервался. Нуссетта ничего не объясняла, не стала их даже знакомить. Не пора ли уходить? – прикидывал Слейтер.
   На кухонном столе, рядом с мокрым пятном, расползавшимся из-под шляпы «акубра» [56], лежал сигнальный экземпляр новой книги Слейтера – тот читал свои стихи фотографу и вроде бы произвел на нее впечатление. Оставь он книгу в покое, он бы избежал многих неприятностей, но Слейтер вытащил томик из лужи, и тем самым привлек внимание гостя.
   – Ваша книга? – спросил его Кристофер Чабб.
   – То есть, – без особой надобности пояснил мне Слейтер, – он имел в виду: «Вы ее владелец?»
   – Да.
   – Как она вам?
   – Неплохо, – сказал Слейтер. – Очень даже неплохо, по правде сказать.
   – Вам нравится? – Чабб взял полотенце из рук Нуссетты, с силой провел по лицу, но так и не стер следы огорчения и швырнул полотенце в коридор. Этот жест Слейтер истолковал как способ пометить свою территорию: «Словно фокстерьер, задравший лапу на забор». Из растерянного юнца Чабб в мгновение ока преобразился в типичного австралийского задиру.
   – Знаешь этот тип – ему бы только драку затеять. Из-за женщины, из-за картины или там из-за учения Фрейда – все равно. Наверное, тут и акцент замешался. С таким прононсом о поэзии не рассуждают.
   – Как называется его первая книга? – спросил Чабб.
   – «Песнь росы».
   – Ах да, «Песнь росы». Чушь собачья, перезрелый Дилан Томас, если такое бывает. – Он посмотрел на мою новую книгу и скривился. – Что-то такое там было насчет «язвительного воздуха», – продолжал он. – Господи помилуй.
   Слейтер был крепок и силен, и хотя он всегда старался избегать «кабачных свар», вполне мог запугать того, кто помельче.
   – Я – Джон Слейтер, – объявил он. – Автор этой книги. А ты, черт возьми, кто такой?
   – Я – человек, который не понимает, что за зверь такой – «язвительный воздух».
   – Ну так читайте побольше стихов.
   – Может, «язвящий»? Но опять же, в каком смысле?
   – Дайте-ка я угадаю. Вы – школьный учитель.
   В прищуренных глазках Чабба зажглась, по словам Слейтера, «самая отъявленная ирландская злоба», а также «пошлая самоуверенность всезнайки».
   – Дайте-ка и я угадаю, – отбрил Чабб. – Вы – самозванец.
   – Много себе позволял, – сказал Слейтер, сидя в пабе «Мерлина». – Этот человек – теперь-то мы знаем – назначил себя констеблем Плодом [57] при современной поэзии. Я бы тут же ему и всыпал, однако Нуссетта схватила его за руку и уволокла – сперва под душ, а потом в постель.
   Если б не дождь, я бы давно ушел, а так я вышел на веранду – в Сиднее строят большие крытые террасы – и устроился в гамаке. Когда забрезжил рассвет, Нуссетта вышла ко мне с огромным стаканом неочищенного австралийского виски. Мы легли рядышком и стали смотреть, как гроза во всем своем великолепии проносится над гаванью. Странный, нелепо начатый день, но, право же, Микс, то была одна из лучших ночей в моей жизни. И к изумлению официанток, он громогласно продекламировал строки Эзры Паунда: