Разумеется, девочка испугалась. Не только в ящике дело – она считала меня бесом.
   – Где пациент? – спросил я.
   – Атас. – И она повела меня наверх, под босыми стопами чуть поскрипывал гладкий тик. Разве не этот звук на всю жизнь врезается в память мужчины – шорох женских ног на деревянном полу?
   Я шел за ней, сухой лед дымил в темноте. Наверху горели лампы – не электрические, разумеется. Комната выглядела тогда иначе, мем. В ней царило еще живое существо, распростершееся на огромной кровати из тика. Я увидел бедолагу – жалкое чудище, сотворенное мной. Он приподнял полог кровати; глаза его – уах! какие глаза – не отрывались от меня. В тусклом свете он лежал, завернутый в москитную сетку, словно гусеница в коконе. Повсюду вокруг – на полу, у стен – разложены дневники, которые склеили его рабыни.
   Он возлежал в темноте, точно раджа. Рядом с ним я смутно различал фигуру его оруженосца-китаянки. Вы ее видели. Страшно смотреть на эти шрамы-ла. Когда она увидела меня, плоское лицо искривилось, но я был создателем ее господина, и она отдернула сетку.
   – Туан Боб! – возвестила она.
   Он лежал и поблескивал в темноте, – тварь, вызванная мной к жизни, примитивный гений. Потные веки втянулись, глаза таращились с блестящего лица. Он сделался омерзителен – истощенный, костлявый, ребра того гляди прорвут мокрую, скользкую кожу. Старый врач в Рэндуике предупредил меня, что глазные яблоки могут судорожно подергиваться, но не говорил, что болезнь может свалить с ног даже великана.
   При виде меня тиран придушенно фыркнул. Засмеялся, быть может? А в чем шутка-ла? Что он был необходим мне, что я жил им? Чем подлее он себя вел, тем больше меня это устраивало. «Воззри, Господи, и посмотри, как я унижен!» [94] Пусть моя дочь увидит наконец, что я за человек.
   Я спросил, кто его врач. Хотел передать ему лекарство.
   – Нет врача, – ответил он. – Эту болезнь ты для меня придумал. Она ждала меня с самого начала. Теперь лечи, если знаешь, как.
   Я и сам готов был поверить, что болезнь – мой вымысел. И тут же принялся за дело, мем. Шутка не вышла, надо исправлять. На полу стоял таз с мыльной водой, большая часть расплескалась. Я нашел сухое место, распаковал свой груз, достал бутылку и пипетку. Пропилтиурацил – это микстура. Моя дочь принесла воду, чтобы развести снадобье, и, хотя боялась, посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взоре я увидел отвагу – иначе не скажешь. Про себя она молилась, чтобы я не причинил ему боли – о нем она тревожилась куда больше, нежели обо мне, когда меня топтали ногами в грязи.
   Я приготовил лекарство и налил его в фарфоровую чашечку, а женщины попытались приподнять моего гения. Они шептали ему бапа, туан, но сдвинуть с места не могли. Наконец он дал понять, что мне одному назначено прикоснуться к его телу, просунуть руку под скользкие от пота лопатки и приподнять его, чтобы он выпил микстуру в моих объятиях, словно обреченный любовник, словно умирающий Христос на католических фресках.
   Его кожа странно пахла – металлом, медью. А дыхание, мем, отдавало пылью и чесноком. Но острее всего я ощущал ненависть, он задыхался от ярости даже в эту минуту, когда я ухаживал за ним.
   Едва он проглотил лекарство, началась рвота: тухлая блевотина потекла по его груди на волосатый живот, а моя дочь судорожно зарыдала.
   – Ты подымай! – рявкнула миссис Лим. Да-мем-нет-мем! Она решила – я ее кули. – Сейчас подымай! – крикнула она, и я подхватил ее великого туана, а китаянка пронеслась по комнате, словно жук-солдат, взметнулись в воздух чистые простыни, легли на место взбитые подушки.
   Тина смотрела и всхлипывала. Бог знает, что творилось в ее голове.
   Я держал на руках ее бапа, чувствуя на щеке его зловонное дыхание. Подобная близость с Бобом Маккорклом была страшна, отвратительна и противоестественна, словно у меня в ладонях – мои же кишки. Его бритая голова запрокинулась, я чуть подался назад, но он хищно следил за мной. Это болезнь, говорил я себе: нервозность, раздражительность, эмоциональная лабильность – все как в учебнике. Я держал его на руках, пока не вскипел двухгаллоный чайник, и лишь когда ванна была готова, я смог избавиться от этой ноши.
   Одно дело – прислуживать больному другу, мем, но паразиту, столько лет сосавшему из тебя соки? Моя дочь понимала это. Не могла не понимать. Я превратился в его сиделку, прислугу, врача. Так прошло несколько недель. Я спал на голом полу у его кровати. Я не пытался хоть как-то облегчить свои страдания.
   Женщины не желали общаться со мной. Они давали мне суп и лапшу, но ел я в одиночестве, сидя на корточках возле огромного темного ложа, и одна из них всегда следила за мной.
   – Я так полагался на лекарство, – продолжал Чабб, – так был уверен в успехе, что далеко не сразу заметил, как пациент теряет в весе. Разум его все больше путался. А глаза – у ах! Медуза, готовая лопнуть. Чем слабее, тем вежливее он становился. Как-то раз улыбнулся, иногда говорил спасибо. Он умирал и понял это задолго до меня. Понимаете, он беспокоился о женщине и девочке. То, что ему теперь от меня потребовалось, он не мог ни украсть, ни вырвать угрозами. Он хотел расположить меня или добиться сочувствия, чтобы я пообещал заботиться о его близких.
   Вроде бы и я хотел того же, так что, думаете, я поспешил успокоить больного? Как-никак мы были знакомы пятнадцать с лишним лет, из-за него я лишился своей жизни. Хватало причин остерегаться его коварства. И хотя у меня сердце разрывалось от его мук, я все по-прежнему не смягчался.
   – Скажи мне «да» или «нет»! – кричал он.
   Но я молчал, а он не мог более терпеть мое упорство, у него начался припадок, он метался по кровати, извивался так, словно хотел разорвать себя в клочья. И ревел в голос. Страшно было смотреть на эти огромные глаза – они уже не помещались в черепе. Он свалился с кровати, ударился головой о пол. Даже тогда я устоял, но больной становился все беспокойнее, и женщины так измучились, что в итоге я дал себе волю и предложил ему то, о чем сам мечтал.
   Я дал ему слово позаботиться о моей дочери – и о той, другой, тоже.
   Приняв мою клятву, он откинулся на подушку. Все части сильного, красивого лица запали, кроме одних только глаз. Уах! Они стали такие большие, что я отчетливо видел в них свое перевернутое отражение, когда говорил с Бобом.
   – Подойди! – попросил он, похлопав рукой по одеялу.
   Чего мне было бояться? Он взял меня за руку, его пальцы были теплыми и слабыми, бескостными, словно у призрака.
   – Теперь я спокоен, – вздохнул он. – Мы с тобой одно, ты и я.
   Чудное утро сухого сезона, мем. Теперь, когда их пациент успокоился, женщины разошлись по делам: миссис Лим на «Чоу Кит» [95], а Тина – за миской горячей шоу ту фа, единственной пищи, которую еще принимал его желудок.
   Мы остались наедине. Лучи утреннего солнца били в окно, на шелковице за домом пели майны. С улицы доносился надтреснутый голос, упрашивающий сдавать старые газеты: Папер лама, папер лама!
   – Что ж так все погано кончается, Кристофер?
   Я сказал:
   – Смерть приходит к каждому из нас.
   – Я не о том. Всю жизнь я работал, пытался что-то создать. А теперь, когда наступил конец, некому отдать мою работу, кроме тебя, заклятого врага.
   Он извернулся всем телом, а когда снова оборотился ко мне, я увидел в его руках тот самый том, который вы держали вчера. Тогда я понятия не имел, что это такое. Переплет был горячий и скользкий на ощупь, словно кожа моего больного.
   – Что это?
   – Поклянись, что не уничтожишь книгу.
   На первой странице я прочел название, свирепую насмешку: «Моя жизнь как фальшивка».
   – Поклянись, что не бросишь в огонь.
   – Что это?
   – Душа человека, – ответил он.
   Я подумал, он издевается над самим собой. Чего я мог ожидать? Не поэзии, это уж точно.
   – Клянусь, – сказал я. – Никакого вреда я ей не нанесу.
   Я был искренен. Я считал себя обязанным сохранить книгу, даже наполненную бредом параноика, – а ничего другого я в тот момент не надеялся в ней увидеть.
   – Отдай, – потребовал он. – Прочтешь, когда меня не станет. – Тут он стал вдруг ласковым, погладил меня по лицу, словно любящий дядюшка. – Молодец, старина! – похвалил он. – Я знаю, ты присмотришь за книгой.
   Тогда я поверил, что его ненависть угасла, и лишь недавно сообразил, что даже в этот миг, когда он казался таким кротким, Боб тайно тешился мыслью превратить меня в веломеханика. Это в его духе. Заманить меня в мой же вымысел, а? Засунуть в яму с бензином и машинным маслом. Хотел ли он, чтобы я унаследовал его судьбу? По крайней мере, он сумел скрыть свои чувства, пока моя дочь не вернулась с миской тоу ту фа.
   Испустил дух он только на следующий день, но смерть его, в отличие от жизни, была мирной, и до самого конца он прижимал к груди свою книгу.

49

   Вы, должно быть, уже догадались. Я лечил его не от того недуга – не болезнь Грейвза его доконала, а редкая форма лейкемии, миелопролиферативное расстройство. Лейкоциты скопились возле глаз, отчего те и превратились в медуз.
   Боб умер от рака.
   Коронер-индиец был в ярости. Я-де разыгрывал из себя врача. Провез контрабандой лекарство. Повесить бы меня, сказал он, вот только семейству от этого пользы никакой.
   В свидетельстве о смерти стоял диагноз «лейкемия», но китаянка с девочкой поняли это по-своему и донесли соседям, что из мистера Боба высосал кровь ханшу.
   Трудно поверить, мем, что чудовище могло внушить такую любовь, но о нем рыдала вся Джалан-Кэмпбелл. Они видели, как он сюсюкает с малышкой. Кто здесь понимал, что он пожирал девочку, отнял у нее жизнь, чтобы напитать собственное эго? И не только Тину он сожрал – каждый ребенок с той улицы служил топливом для его печи. Вор, манипулятор, а о нем все плакали! Мне же отводилась роль причины смерти.
   И все же я думал, что остался победителем. Вернул себе дочку. Она меня не любила, но я был уверен, что научится. И пока она подхлестывает меня, жизнь моя – не пустыня. Еще меня поддерживала дивная и страшная книга, «Моя жизнь как фальшивка». Что за мучительный упрек! Только я мог прочесть эту книгу, и мне она была завещана, но женщинам не угодно было, чтобы я к ней прикасался. Я читал ее втайне, торопливо взбегал наверх, когда оставался дома один. Я возвращался к ней словно за очередным крепким, горьким глотком к припрятанной бутылке арака. Сашу лаги. Еще чуть-чуть.
   Конечно, мем, я сделался изворотлив, как все алкоголики, и только через несколько месяцев им удалось застичь меня врасплох. Уах! Свет не видал подобной ярости. Они расцарапали мне руки ногтями – пустяки! Главное – запретили трогать книгу. Карлица со шрамом доходчиво объяснила, какова будет расплата за очередной проступок: острый нож в ночи.
   Моя дочь ухмыльнулась.
   С тех пор мое сердце отвратилось от нее.
   Он использовал ее, пил ее кровь, вырастил невежественной и жестокой. Мне бы следовало пожалеть девочку, а я вдруг возненавидел ее. Так возненавидел, будто она предала меня, обманула, всю жизнь лгала, играла, своекорыстно злоупотребляла всем хорошим во мне. Она была не виновата, и все же я возненавидел ее.
   Но вы сами видели – я продолжал служить этому существу и после его смерти, ведь если б я и решился бросить женщин, то не мог покинуть на произвол судьбы его творение.
   Я был терпелив, мем, я выжидал, надеясь, что однажды появитесь вы или кто-то похожий на вас. Какой риск-ла! Много ли шансов было, что вы застанете меня за чтением Рильке? Жизнь пропала почти зря, мем, но теперь я принесу вам книгу.
   Он поднялся. Я увидела, как он дрожит, и предложила пойти вместе.
   – Нет-нет, не надо. В семь часов они вместе идут на вокзал получать детали из Сингапура. Я остаюсь сторожить лавку.
   – Хорошо, – согласилась я. – Значит, к семи вы придете?
   – В семь пятнадцать, – с улыбкой посулил он, – книга будет у вас.
   В этот момент меня, похоже, отвлекли. Подписать счет, наверное. Я не заметила, как Чабб ушел.

50

   Теперь оставалось прожить мучительные три часа до его возвращения. Я складывала чемодан и вновь его разбирала – зубная щетка, нестиранное белье, бесплатная открытка с видом надоевшего «Мерлина». Съела кошмарное гостиничное печенье, против чар которого мне до тех пор удавалось устоять, запила стаканом затхлой воды. Дальше что? Еще несколько веков ждать той минуты, когда книга в грубом и скользком переплете окажется у меня в руках. А потом – еще одна вечность до Шарлотт-стрит, и начнется наконец пиршество: я раскрою книгу, и на ее экзотической рифленой коже заиграет водянистое лондонское солнце. В том отдаленном счастливом будущем я перепишу весь текст, стих за стихом, не только сохранности ради – хотя и о ней я постоянно тревожилась, – а чтобы проникнуть в поэзию изнутри. Таким способом я в пятнадцать лет впервые прочла Мильтона и постигла то, что укрылось от моей занудной учительницы-лесбиянки: симпатии поэта были на стороне Сатаны. Когда я вернусь в Лондон, мой карандаш станет орудием культа, и с его помощью я сумею проследить по измятой, разорванной карте мысль Боба Маккоркла.
   Но как же тянулось время в убогом гостиничном номере. Уже стемнело, а мне оставалось терпеть еще семьдесят пять минут. Мерещился бессмысленный кошмар: Куала-Лумпур, этот мокрый осьминог, рыбьей пастью засасывает книгу.
   Я спустилась в бар. Клиентов нет, как говорится. Я ограничилась сэндвичем с яйцом и карри и пивом «Тайгер», но едва первые пузырьки защекотали мне горло, как напротив меня уселся Слейтер. Его чело было сурово и морщинисто, как старая потрескавшаяся скала.
   – Оставь это! – скомандовал он.
   Я изумилась: неужели Слейтер запрещает мне пить пиво? Что-то на него не похоже.
   – Держись подальше от этих баб! – продолжал он. – Что бы ни делала.
   – Знаешь, Джон, как раз это я хотела посоветовать тебе. Особенно остерегись той, что помоложе.
   – Микс, прошу тебя. Не лезь.
   – Разве ты не пытался ее соблазнить?
   Слейтер даже не слушал.
   – Что ты замышляешь? – спросил он. – Я сидел тут и наблюдал за тобой. Ты вся как на иголках, лучше признавайся, что происходит. Боюсь, ты сама не понимаешь, во что вляпалась.
   – Смешно слушать!
   – Ты послала старого дурака Чабби за книгой? Украсть ее во второй раз? Так или не так?
   Я бы все отрицала, но не устояла перед его яростным взглядом.
   – Отзови его, – приказал Слейтер. – Эти женщины – адские суки!
   – Да. Но сейчас суки отлучились на вокзал.
   – Они тебя раскусили, Микс, можешь мне поверить. Рукописи тебе не видать.
   – Уверен?
   – Говорю же: они тебя раскусили!
   Откуда он мог знать? Немыслимо! Но в одном Слейтер преуспел: убедил меня, что сокровище, того гляди, уплывет из рук, а с этим я смириться не могла. Поднявшись, я выбежала из отеля в душную ночь. Понадеялась было, что Джон промешкает, оплачивая счет, но едва такси отъехало с битком забитой стоянки, я заметила, как Слейтер садится в следующую машину, и поняла: мы уподобляемся героям дешевого боевика. Чтобы сбить преследователя с толку, я попросила отвезти меня к Колизею – оттуда до мастерской было рукой подать. Выскочив из машины, я растворилась в толпе. Слейтер, как я думала, отстал.
   Я перешла на другую сторону и свернула на весьма сомнительную улочку. В подворотнях, высвеченные светом собственных карманных фонариков, стояли женщины в коротких юбочках – я уже знала, что на самом деле это мужчины. Кто-то меня окликнул, я быстрее зашлепала по лужам. На Бату-роуд я выскочила, слегка сбившись с курса, и, хотя продолжала энергично прокладывать себе путь через толпу, в выбранном маршруте сомневалась.
   Как я обрадовалась, увидев знакомый полицейский участок на Джалан-Кэмпбелл, а напротив – велосипедную мастерскую. Дверь раздвинута до конца. В туманную ночь струился яркий белый свет. За дверью – никого. Значит, женщины ушли на вокзал, как и предсказывал Чабб. Я прошла сквозь нагромождение велосипедов и, подойдя к лестнице, крикнула: «Эй?» В ответ послышался стук. Чабб, подумала я.
   Освещения наверху как раз хватило, чтобы разглядеть на полу миссис Лим и девочку на коленях возле нее. Тина обернулась ко мне, и при свете горевшей за окном неоновой вывески я увидела, что ее чувственная верхняя губа разорвана, похожа на лопнувшую сосиску, и по зубам течет черная, словно сок бетеля, кровь.
   Не помню, какие слова я бормотала. Еще не разобравшись толком, что произошло, я знала: во всем виновата я.
   Миссис Лим попыталась сесть, но снова со стоном откинулась на спину. Она тоже была ранена, блуза потемнела от крови. Пол был залит черным, влажно блестел.
   Что натворил Чабб? За какой ужас мне предстоит ответить? Но никто не отвечал мне. Женщины смотрели на меня прищурившись, как на врага.
   Я повторила вопрос. Не помню, как он прозвучал, но девушка заговорила с тем грубым австралийским говором, который переняла у Маккоркла.
   – Тот гад-ла. Убежал.
   – Вас ранил мистер Чабб?
   Миссис Лим, всхлипнув, протянула руку к окну.
   Окно было зарешечено. Через него нападавший не смог бы убежать.
   Она все показывала в ту сторону, и я наконец заметила у окна какую-то груду. Брошенная одежда, обувь – так мне показалось.
   – Они убить его, – пояснила миссис Лим. – Мы их не остановить. Они нас тоже убить.
   Разум тщетно пытался осмыслить то, что видели глаза. Мозг соглашался на все, кроме истины. Из переулка все еще доносился голос старьевщика: папер лана, папер лана, – и я подошла к окну. На полу – одежда. В голубоватом свете ботинки Чабба казались почти лиловыми. И еще что-то лежало: собака, подумала я. Не знаю, что мне померещилось. Я протянула руку и нащупала кусок сырого мяса, точно в лавке мясника на «Чоу Кит». Потом я разглядела мягкую щетину этой красивой монашеской головы и поняла наконец: Sparagmos. Этим ужасом заканчивалась великая поэма. Человек, с которым я беседовала несколько часов назад, был разрублен на куски, его теплая кровь испачкала мне руки, густым медом струилась на пол.
   Я рухнула на колени, откуда-то взялся Слейтер, подхватил меня под руки, заставил подняться.
   – Пошли, – сказал он. – Надо идти.
   Я подумала: он боится возвращения убийцы. Пока он тащил меня к лестнице, я твердила: пусть женщины идут с нами. Они не тронулись с места, и тогда мне пришло в голову, что они самоотверженно охраняют книгу.
   – Идемте! – позвала я. – Возьмите книгу с собой.
   – Нет книга, – откликнулась миссис Лим. – Украли книга.
   Каменное, квадратное лицо китаянки лоснилось непонятным мне торжеством.
   – Идем, – сказал Слейтер. – Микс, дорогая, тут оставаться нельзя.
   Какое странное лицо у этой китаянки. Даже я теперь догадалась: она вовсе не желает мне добра.
   – Делай, что я тебе говорю, Микс! Идем!
   Словно пьяница, смутно догадывающийся, что в чем-то виноват, я позволила отвести меня вниз по ступенькам, на Джалан-Кэмпбелл, до участка – хорошо, когда полиция под рукой.
   К нам отнеслись с отменной серьезностью, тут же проводили в какой-то зал, а потом в отдельный кабинет, поменьше. Выдали таз с полотенцем, и только тут я заметила кровь у себя на лице и руках. Умываясь, я все думала о женщинах, которые остались в доме одни, беззащитные. Дальше я мало что помню – меня колотила дрожь, полицейские дали одеяло и записали мои показания. Таз с водой так и не вынесли. Когда дверь открывалась или захлопывалась, красная жидкость в нем дрожала. Это Чабб, это субстанция его жизни, кровь, еще недавно омывавшая его сердце.
   Потом сказали, что я могу идти; Джон Слейтер ждал у входа. Вернув одеяло полицейским, он набросил мне на плечи свой пиджак. Все мои надежды ушли безвозвратно, пропали, погибли.
   Фойе «Мерлина» заполонили свадебные гости. Хотелось выпить, но Слейтер силой запихал меня в лифт. Еще трое мужчин поднимались вместе с нами – японцы, наверное.
   Слейтер привел меня к себе в номер, который, как выяснилось, снабжался гораздо лучше моего. Налил мне виски, но даже знакомый аромат торфа не скрыл запаха крови.
   Присев на постель напротив меня, Слейтер негромко заговорил:
   – Микс, дорогая, ты хоть понимаешь, что произошло?
   – Беднягу Кристофера убили. Книгу украли.
   – Ты понимаешь, что женщины солгали?
   – Нет, я видела. Он мертв.
   – Конечно, но ты же видела безумное торжество в их глазах?
   – Это шок, – возразила я. – На них тоже напали.
   – Они лгут, дорогая моя. От первого слова до последнего. Ты разве не заметила книгу? Она стоит на полке, на обычном месте.
   Взяв кольдкрем и салфетку, Джон, не спрашивая у меня разрешения, начал вытирать мне лицо. Я и представления не имела, как выгляжу, кровь засохла на скулах, на ушах. Бог знает, во что я вляпалась.
   – Откуда у тебя кольдкрем, Джон?
   – Ш-ш.
   Он протер мне шею и руки, потом принялся чистить ватой ногти, под которыми тоже засохла кровь. Сколько лет прошло, пока я узнала: при всех своих недостатках, Джон Слейтер – очень добрый человек.
   – Я был уверен, что ты заметишь книгу, – продолжал он. – Твое счастье, что ты не заметила.
   – В чем тут счастье?
   – Дорогая, ты так и не сообразила? Они его убили.
   – А кто же напал на них?
   – Они сами.
   Я взвыла в голос, и милый Джон обнял меня и сделал все, чтобы я успокоилась.
   И хотя в тот момент я, кажется, сообразила наконец, что произошло, еще немало времени понадобилось мне, чтобы до конца осознать кошмар, совершившийся в святилище на Джалан-Кэмпбелл, – и даже в Лондоне я не все еще понимала, в том числе и потому, что я так и не смогла себе объяснить, что такое Боб Маккоркл.
   В итоге, как и следовало ожидать, рана не заживала, сколько бы я ни старалась ее залечить – а я исступленно старалась, пока даже Аннабель не обозвала меня занудой. Я изгнала ее за откровенность – и плевать. Эти мелкие горести и ушибы стали мне безразличны, ибо я превратилась в одного из «скорбных друзей Истины», которых Мильтон описывает в «Ареопагитике»: «Они все ищут горестно, подобно Исиде, искавшей члены рассеченного Осириса». Тело истины рассечено, вот что Мильтон имел в виду, и части разметаны – sparagmos по-гречески.
   С этого начались мои одержимые поиски «членов» этой страшной загадки. Странствия эти погнали меня в Австралию, хотя в ту пору я с трудом наскребла бы денег на автобусный билет до Олд-Черч-стрит, а награда за все несоразмерные траты и усилия – единственный достоверный «факт»: Маккоркл был реальным человеком, и они с Чаббом – два разных лица.
   Смириться с таким открытием я не могла и продолжала свой безумный труд с упрямством козы. Писала настойчивые послания, выпрашивала деньги на дорогу, разорила «Современное обозрение» и все глубже увязала в этом болоте, пока однажды, темным зимним днем посреди Оксфорд-стрит, меня не настиг «нервный срыв» – так это именуется из любезности.
   Разумеется, не Джон Слейтер посоветовал мне возвращаться в К. Л., но когда врачи сочли поездку необходимой для выздоровления, этот человек еще раз доказал, что он мой настоящий друг, и на сей раз даже не отлучался в Куалу-Кангсар. Ни один человек – и уж во всяком случае не гениальные психиатры из клиники «Тависток» – не мог предположить, что обе убийцы все еще живут в том же месте, и встреча с ними подействует отнюдь не терапевтически. К 1985 году Джалан-Кэмпбелл переименовали в Джалан-Данг-Ванги, но в том здании по-прежнему ремонтировали велосипеды, как и тринадцать лет назад, и старые черные тиски все еще стояли там, где оставил их Чабб, – на полу за дверью. При виде этого уродливого орудия сердце сжалось в груди. Что бы я ни отдала, лишь бы вернуть к жизни бедного старого пуританина с его трогательной скупой улыбкой, высокомерным снобизмом и отчаянным желанием поведать историю своей печальной и невероятной жизни.
   Надо полагать, рукопись Маккоркла так и хранится в святилище наверху, хотя теперь она столь же противна мне, как та омерзительная гигантская орхидея, которой миссис Лим некогда завлекла поэта.
   Тине было уже тридцать лет. Она, похоже, не узнала каких-то туристов, прошедших мимо ее двери, но мы без труда опознали ее по шрамам. Задержались мы всего на мгновение, пока от счетов не подняла голову китаянка. Джон вежливо притронулся к шляпе, и она вздернула верхнюю губу, обнажив хищные острия белых, мелких, кривых зубов.

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

   Австралийские читатели не могут не заметить определенного сходства между Бобом Маккорклом и Эрном Мэлли. Ранние стихи Маккоркла дословно воспроизводят «Помрачившуюся эклиптику» Мэлли, опубликованную в литературном журнале «Сердитые пингвины» в 1944 году.
   Разумеется, поэзия и биография Мэлли представляет собой мистификацию, созданную двумя талантливыми антимодернистами – Гарольдом Стюартом и Джеймсом Маколеем. Эти консерваторы написали не только стихотворение, позаимствованное мной для Боба Маккоркла, но и замечательные письма, якобы принадлежавшие перу столь же мифической сестры Мэлли, которые также (со значительными сокращениями) использованы в этой книге.
   Редактор «Сердитых пингвинов» Макс Харрис был не только унижен, но и подвергнут суду по тому же обвинению, которое предъявляется моему вымышленному Вайссу.
   Я воспользовался протоколами этого нелепого процесса.
   «Я все еще верю в Эрна Мэлли, – писал Харрис годы спустя. – Верю не в каком-то заумном смысле, а в самом простом. Я знаю, что стал жертвой мистификации, что Эрн Мэлли был не реальной личностью, а личиной. Мне подсунули не только стихи мифического Эрна Мэлли, но и его жизнь и идеи, его любовь, болезнь и смерть… Большинство из вас, наверное, не задумывались над биографией Эрна Мэлли. Мистификация лопнула, и вместе с ней исчезла его жизнь. Маловероятно, чтобы посреди катаклизмов дознания и суда, битвы смысла с бессмыслицей вы закрыли глаза и представили себе такого человека, как мифический Эрн Мэлли… автомеханика, страдающего болезнью Грейвза, представили себе одинокую открытку с "Иннсбруком» Дюрера на стене его комнаты. Человека, знающего, что он обречен умереть молодым, брошенного в мир войны и смерти, видящего улицы, детей глазами мертвеца.
   Ничего себе фантазия. Возможно, для вас – бессмысленная. Но я верил в Эрна Мэлли. Я искренне и наивно поверил в существование этого человека и жил в этой вере, пока газетные заголовки не обрушились на меня. Для меня Эрн Мэлли – воплощение истинной скорби и драмы нашего времени. В каждом городе где-то живет такой Эрн Мэлли… одиночка, вне литературных братии, отлученный от печатного станка, умирающий, отрезанный от человечества и все же не чуждый ему.
   Я наделял Эрна Мэлли теплым и ярким блеском Франца Кафки, добавлял что-то от мучительного одиночества Рильке, от гневного фатализма Уилфреда Оуэна. И я верю, что он проходил не раз по мельбурнской Принсесс-стрит…
   Я и сейчас закрываю глаза и вижу перед собой этого человека на улицах нашего города. Совсем молодого. Беззащитного, ибо он не имеет опыта жизни в этом мире. Человека извне».

БЛАГОДАРНОСТИ

   СРЕДИ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫХ Я ХОТЕЛ БЫ ПОБЛАГОДАРИТЬ, четверо – достаточно известные поэты, а еще один, сэр Фрэнк Светтенхэм, был колониальным чиновником и теперь не пользуется хорошей репутацией. Множество родных и друзей, людей, настолько близких, что уже и не скажешь, родные это или друзья, проявили трогательную заботу в те три года, что я писал эту книгу: Мария Эйкен, Кэрол Дэвидсон, Питер Бест, Гэри Фискетджон, Майкл Хейуорд, Пол Кейн, Алек Марш, Патрик Макграт, Люси Нив, Шэрон Олдс, Роберт Полито, Джон Райли, Дебора Роджерс, Мона Симпсон, Бетси Сасслер, Бинки Урбан и, разумеется, Элисон Саммерс. Двое талантливых малазийских писателей, Реман Рашид и Ки Туан Чье, проявили редкое бескорыстие, помогая в работе явившемуся к ним чужаку. Если в этой книге обнаружатся географические или исторические ошибки, вина всецело на мне, чужаке. Еще один малазийский писатель, д-р М. Шанмугалингам, не только предложил мне свою дружбу и консультации, но и позволил прочесть в рукописи свою автобиографию, оказавшуюся бесценной для понимания тамилов, играющих заметную роль в малазийском обществе. В Куале-Лумпур Виктор Чин провел интенсивный курс ознакомления с культурой местных лавочек. Кху Салма Насусьон, автор книги «Улицы Джорджтауна, Пенанг», оказалась неиссякаемым источником энергии. В третий мой визит на этот почти идеальный остров она снабдила меня пожизненным запасом местных впечатлений и воспоминаний, которые, отчасти в зашифрованном, чаще – в преобразованном виде, проникли в этот роман. Наконец, я должен выразить благодарность Джону Доту, бывшему главе австралийской дипломатической миссии в Малайзии, которого я рад теперь назвать своим другом, а также Саймону Меррифилду, нынешнему советнику того же посольства – это он организовал достопамятный обед, на котором, едва прилетев из Нью-Йорка, я имел возможность встретиться с лучшими умами Малайзии. Роман, где так часто упоминается имя Эзры Паунда, уместно будет завершить последними строками его перевода «Писем изгнанника» Рихаку:
 
Что толку говорить, а толкам нет конца,
Всего, что в сердце, нам не исчерпать.
Я мальчика зову,
Велю присесть и ждать
Кладу печать
И посылаю вдаль с моим раздумьем.