Джон, как всегда, засуетился, галантно пододвинул мне стул, заказал пива, с видом знатока растолковал, как есть с бананового листа.
– Я прямо завидую тебе, Микс, ты все это видишь впервые. Ты должна вести дневник. Знаешь, как говорил Лафкадио Хирн [17]? «Не упускайте первые впечатления, записывайте их поскорее». Почти карлик, этот Хирн, странный такой на вид. «Впечатления испаряются, они к вам не вернутся вновь».
Быть может, Слейтер выучил никчемные цитаты только что и с единственной целью: произвести на меня впечатление. Вполне в его духе вообще-то. Но когда он крепко сжал мою руку, я безусловно поверила в его искренность и даже в то, что, оставив меня одну в чужом городе, Джон преподнес мне изысканный и щедрый дар, который я по малодушию не сумела оценить. Гнев улетучился без следа, и я тут же пустилась рассказывать о встрече с австралийцем.
– Он сказал, что знаком с вами.
– Еще что?
– Что вы его не признаете.
Слейтер глянул куда-то через плечо – не слишком вежливо.
– Я вам наскучила, Джон?
– Я прекрасно его помню, – ответил он, но глаза его омрачились и потускнели.
– И что же?
Пожав плечами, Джон закурил сигарету.
– Да бога ради, Джон, что из вас все клещами тащить приходится?
Он иронически изогнул бровь:
– Полегче, Микс!
– Куда уж легче, на хрен! Я тут сижу одна четыре дня, на хрен!
– Это Кристофер Чабб.
– И что, я должна его знать?
Слейтер умело запустил пальцы в рис и карри.
– Неужели? Разве он тебе не попадался на карандаш?
Я молча отхлебнула водянистого пива со льдом.
– В самом деле, – настаивал он. – Неужели его стихи так и не легли на твой редакторский стол? Ригорист, мастер вилланели и двойной секстины [18]… Трудно придумать форму жестче, а?
– Джон, мне известно, что такое двойная секстина.
Он усмехнулся:
– Так вот, наш золотушный приятель как раз таков: австралиец, «рожденный в полуварварской стране, не в срок, средь желудей он лилии искал» [19]. Очень серьезный, провинциальный, академический поэт, обреченный терпеть поражения и завидовать другим.
– Выходит, вы его все-таки знаете?
Вместо ответа он легонько похлопал меня по запястью.
– Ты ходила на выставку Бруно Хэта, Микс? Хотя нет, тогда ты была еще девочкой. Художник. Майло написал о выставке восторженную статью.
– Где это было? В Лондоне?
– Ш-ш. Слушай. Я видел эти с позволения сказать картины. – И он кончиком пальца сбил горячий столбик пепла с сигареты. – Не в моем вкусе, поналеплено пробок, обрывков шерсти, обломков каких-то, но половина Челси толпилась там, заглатывая кипрский херес. В уголке сидел какой-то малый – в инвалидной коляске, все лицо обмотано, словно еще и зубы разболелись. В разговор он не вступал, и нам сказали, что это и есть Бруно Хэт, а разговаривать с ним без толку – он поляк и по-английски ни бельмеса. Тем не менее все восторгались его искусством – не только Майло, но и прочие; а в самый разгар презентации «Бруно Хэт» преспокойно объявил, что на самом деле его зовут Брайан Ховард.
– И по-английски он говорит не хуже нас.
– Шутку сыграл. Кое-кто пошел красными пятнами, но умереть никто не умер, и даже Майло, который так умилялся поляку, стал потом сэром Майло Уилсоном, а сегодня никто уже не вспоминает, как он попал впросак. Не дергайся, Микс. Суть в том, что розыгрыш есть розыгрыш, и «Бруно Хэт» не ставил себе задачу ниспровергнуть английскую культуру нам на головы. А вот в таких местах, как Австралия, все еще не устоялось, все очень хрупко, и там-то этому чудиле с язвами – скверно они выглядят, а? – там Чаббу вздумалось затеять примерно такую же историю. Слыхала ты о Мистификации Маккоркла? Нет? Так вот, Кристофер Чабб тут главный виновник.
– То есть – мистификатор?
– Последнего разбора: ханжа, он один прав. Дело было в 1946 году. Ты представь – прошло двадцать четыре года после публикации «Бесплодной земли» [20]. Казалось бы, уже все войны кончены и убитые похоронены, но сородичи твоей матери не такие, как все…
Сердце у меня захолонуло, когда он упомянуть маму. Слейтер это заметил. То есть – думаю, что заметил. Глаза его засверкали, опытный рассказчик снизил темп.
– Не забывай, это страна утконосов, – фыркнул он. – В изоляции от мира жизнь развивается по весьма своеобразным законам.
Сейчас он заговорит о маме, думала я. Но я ошиблась.
– Вот почему, Микс, свирепая и кровавая битва все еще шла в 1946, когда наш друг в саронге был красивым застенчивым юношей, покорял девиц, наяривая джаз на пианино. Рожа у него тогда была покруглее, и когда он не пил, он был вполне приятен и уступчив, сразу и не догадаешься, что он только ищет повод для драки.
– Совсем как мама.
Слейтер смолк, и мне показалось, что он готов отречься от знакомства с ней.
– Нет, милая, – вздохнул он наконец, – твоя мама в драку не рвалась. Она, знаешь ли, с Северного берега, аристократия. А бедняга Чабб родом из серого мещанского предместья. По-моему, он ненавидел свои корни.
– Вот именно! – подхватила я. – Мама терпеть не могла австралийцев.
Слейтер посмотрел мне в глаза так прямо, что я смутилась.
«Ты убил ее, подонок!» – мысленно восклицала я.
– Во всяком случае, – как ни в чем не бывало продолжал он, – мистер Чабб страдал фантомной беременностью. То есть он породил фантом поэта, некоего «Боба Маккоркла», которого, разумеется, никогда в природе не существовало, но ему этот жалкий, озлобленный кенгуру приписал неистово современные стихи. Выдумал его жизнь, выдумал смерть, создал целую биографию, даже – ты не поверишь – состряпал свидетельство о рождении. И все это (за исключением метрики, до нее дело дошло позже) послал в журнал с довольно претенциозным названием «Личины». Вполне убедительно вышло, надо признать. Выставил редактора ослом, а сам прославился. Ты отдала ему номер «Современного обозрения»?
– С какой стати?
– Ты же редактор, Микс. Конечно, отдала. Какой именно?
– С переводом Георге.
– Ему не понравится! – злорадно объявил Слейтер. – Заплюет всю дорогу отсюда до Улу-Кланга.
Интересно, как бы ему пришлось по вкусу, будь у него свой журнал, а я бы сказала, что его журнал кому-то не понравится? Вместо этого я спросила о судьбе того редактора.
– Покончил с собой, насколько мне известно.
– Какой кошмар, Джон!
Он допил пиво, разгрыз кубик льда.
– Длинная история. Подробностей уже не припомнить. Вот и сатэ. Может, и с паразитами, но уж очень вкусно. Надо бы еще заказать эти индийские штучки, как их бишь… Память слаба стала.
Индийские «штучки» назывались «муртаба». Слейтер ринулся их заказывать, а я осталась сидеть, чувствуя, как угасает во мне последняя искра сочувствия к бедному «заблудшему» старику. Чабб злоупотребил лучшим и самым уязвимым качеством настоящего редактора – оптимизмом, надеждой, что из груды мусора, которую приходится перелопачивать каждый день, однажды, пока ты еще не умер, просияет великий неведомый гений.
К черту, решила я. Надеюсь, перевод Георге его не порадует. Надеюсь, его мелкие антиподные мозги задымятся.
4
5
6
– Я прямо завидую тебе, Микс, ты все это видишь впервые. Ты должна вести дневник. Знаешь, как говорил Лафкадио Хирн [17]? «Не упускайте первые впечатления, записывайте их поскорее». Почти карлик, этот Хирн, странный такой на вид. «Впечатления испаряются, они к вам не вернутся вновь».
Быть может, Слейтер выучил никчемные цитаты только что и с единственной целью: произвести на меня впечатление. Вполне в его духе вообще-то. Но когда он крепко сжал мою руку, я безусловно поверила в его искренность и даже в то, что, оставив меня одну в чужом городе, Джон преподнес мне изысканный и щедрый дар, который я по малодушию не сумела оценить. Гнев улетучился без следа, и я тут же пустилась рассказывать о встрече с австралийцем.
– Он сказал, что знаком с вами.
– Еще что?
– Что вы его не признаете.
Слейтер глянул куда-то через плечо – не слишком вежливо.
– Я вам наскучила, Джон?
– Я прекрасно его помню, – ответил он, но глаза его омрачились и потускнели.
– И что же?
Пожав плечами, Джон закурил сигарету.
– Да бога ради, Джон, что из вас все клещами тащить приходится?
Он иронически изогнул бровь:
– Полегче, Микс!
– Куда уж легче, на хрен! Я тут сижу одна четыре дня, на хрен!
– Это Кристофер Чабб.
– И что, я должна его знать?
Слейтер умело запустил пальцы в рис и карри.
– Неужели? Разве он тебе не попадался на карандаш?
Я молча отхлебнула водянистого пива со льдом.
– В самом деле, – настаивал он. – Неужели его стихи так и не легли на твой редакторский стол? Ригорист, мастер вилланели и двойной секстины [18]… Трудно придумать форму жестче, а?
– Джон, мне известно, что такое двойная секстина.
Он усмехнулся:
– Так вот, наш золотушный приятель как раз таков: австралиец, «рожденный в полуварварской стране, не в срок, средь желудей он лилии искал» [19]. Очень серьезный, провинциальный, академический поэт, обреченный терпеть поражения и завидовать другим.
– Выходит, вы его все-таки знаете?
Вместо ответа он легонько похлопал меня по запястью.
– Ты ходила на выставку Бруно Хэта, Микс? Хотя нет, тогда ты была еще девочкой. Художник. Майло написал о выставке восторженную статью.
– Где это было? В Лондоне?
– Ш-ш. Слушай. Я видел эти с позволения сказать картины. – И он кончиком пальца сбил горячий столбик пепла с сигареты. – Не в моем вкусе, поналеплено пробок, обрывков шерсти, обломков каких-то, но половина Челси толпилась там, заглатывая кипрский херес. В уголке сидел какой-то малый – в инвалидной коляске, все лицо обмотано, словно еще и зубы разболелись. В разговор он не вступал, и нам сказали, что это и есть Бруно Хэт, а разговаривать с ним без толку – он поляк и по-английски ни бельмеса. Тем не менее все восторгались его искусством – не только Майло, но и прочие; а в самый разгар презентации «Бруно Хэт» преспокойно объявил, что на самом деле его зовут Брайан Ховард.
– И по-английски он говорит не хуже нас.
– Шутку сыграл. Кое-кто пошел красными пятнами, но умереть никто не умер, и даже Майло, который так умилялся поляку, стал потом сэром Майло Уилсоном, а сегодня никто уже не вспоминает, как он попал впросак. Не дергайся, Микс. Суть в том, что розыгрыш есть розыгрыш, и «Бруно Хэт» не ставил себе задачу ниспровергнуть английскую культуру нам на головы. А вот в таких местах, как Австралия, все еще не устоялось, все очень хрупко, и там-то этому чудиле с язвами – скверно они выглядят, а? – там Чаббу вздумалось затеять примерно такую же историю. Слыхала ты о Мистификации Маккоркла? Нет? Так вот, Кристофер Чабб тут главный виновник.
– То есть – мистификатор?
– Последнего разбора: ханжа, он один прав. Дело было в 1946 году. Ты представь – прошло двадцать четыре года после публикации «Бесплодной земли» [20]. Казалось бы, уже все войны кончены и убитые похоронены, но сородичи твоей матери не такие, как все…
Сердце у меня захолонуло, когда он упомянуть маму. Слейтер это заметил. То есть – думаю, что заметил. Глаза его засверкали, опытный рассказчик снизил темп.
– Не забывай, это страна утконосов, – фыркнул он. – В изоляции от мира жизнь развивается по весьма своеобразным законам.
Сейчас он заговорит о маме, думала я. Но я ошиблась.
– Вот почему, Микс, свирепая и кровавая битва все еще шла в 1946, когда наш друг в саронге был красивым застенчивым юношей, покорял девиц, наяривая джаз на пианино. Рожа у него тогда была покруглее, и когда он не пил, он был вполне приятен и уступчив, сразу и не догадаешься, что он только ищет повод для драки.
– Совсем как мама.
Слейтер смолк, и мне показалось, что он готов отречься от знакомства с ней.
– Нет, милая, – вздохнул он наконец, – твоя мама в драку не рвалась. Она, знаешь ли, с Северного берега, аристократия. А бедняга Чабб родом из серого мещанского предместья. По-моему, он ненавидел свои корни.
– Вот именно! – подхватила я. – Мама терпеть не могла австралийцев.
Слейтер посмотрел мне в глаза так прямо, что я смутилась.
«Ты убил ее, подонок!» – мысленно восклицала я.
– Во всяком случае, – как ни в чем не бывало продолжал он, – мистер Чабб страдал фантомной беременностью. То есть он породил фантом поэта, некоего «Боба Маккоркла», которого, разумеется, никогда в природе не существовало, но ему этот жалкий, озлобленный кенгуру приписал неистово современные стихи. Выдумал его жизнь, выдумал смерть, создал целую биографию, даже – ты не поверишь – состряпал свидетельство о рождении. И все это (за исключением метрики, до нее дело дошло позже) послал в журнал с довольно претенциозным названием «Личины». Вполне убедительно вышло, надо признать. Выставил редактора ослом, а сам прославился. Ты отдала ему номер «Современного обозрения»?
– С какой стати?
– Ты же редактор, Микс. Конечно, отдала. Какой именно?
– С переводом Георге.
– Ему не понравится! – злорадно объявил Слейтер. – Заплюет всю дорогу отсюда до Улу-Кланга.
Интересно, как бы ему пришлось по вкусу, будь у него свой журнал, а я бы сказала, что его журнал кому-то не понравится? Вместо этого я спросила о судьбе того редактора.
– Покончил с собой, насколько мне известно.
– Какой кошмар, Джон!
Он допил пиво, разгрыз кубик льда.
– Длинная история. Подробностей уже не припомнить. Вот и сатэ. Может, и с паразитами, но уж очень вкусно. Надо бы еще заказать эти индийские штучки, как их бишь… Память слаба стала.
Индийские «штучки» назывались «муртаба». Слейтер ринулся их заказывать, а я осталась сидеть, чувствуя, как угасает во мне последняя искра сочувствия к бедному «заблудшему» старику. Чабб злоупотребил лучшим и самым уязвимым качеством настоящего редактора – оптимизмом, надеждой, что из груды мусора, которую приходится перелопачивать каждый день, однажды, пока ты еще не умер, просияет великий неведомый гений.
К черту, решила я. Надеюсь, перевод Георге его не порадует. Надеюсь, его мелкие антиподные мозги задымятся.
4
НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО Слейтер позвонил и выразил столь непривычную заботу о моем здоровье, что я тут же спросила, не заболел ли он сам.
– Ну да, вообще-то, – признался он. – А ты как?
– Не слишком.
Снова пауза.
– Желудок?
– Наверное, это сатэ, – предположила я.
– Нет, – сказал он, – это лед, чтоб ему пусто было. Как я мог допустить, чтобы мне в пиво сунули лед, они же его в канаве моют. Что с дураками поделаешь! Покупают задорого чистый лед, потом пачкают его и полощут в грязи. Ты не прихватила с собой «энтеровиоформ»?
– Осталось два.
– Микс?
– Да?
– Это так унизительно… не могу отойти от горшка…
Пусть сперва попросит, чтобы я сама принесла ему свой «энтеровиоформ». Мало кто из моих знакомых отважился бы, и далеко не каждому из них я бы пошла навстречу. Тем не менее я начала одеваться.
Телефон зазвонил снова, и я злобно схватила трубку.
– Джон! – рявкнула я. – Я, конечно, счастлива буду поделиться с вами лекарством, но не забывайте, что мне и самой погано.
– Да, алло, – откликнулся странный бумажный голос. Остальное заглушил металлический рев несильного мотора.
– Кто это?
– Чабб! – прокричал он. – Это Чабб. Это мисс Вуд-Дугласс?
– Как вы меня нашли?
– Имя в журнале, – пояснил он. – Я загляну к вам. Можно-неможно?
Потом я обнаружила, что это выражение «можно-неможно» считается вполне приличным в малайском варианте английского языка, но впервые услышав его из уст Чабба, да еще с австралийским акцентом, я насторожилась, сочтя его безграмотным и претенциозным.
– Я приболела, – сказала я.
– У меня есть лекарство.
Меня нисколько не интересовало, какой диагноз он поставит заочно, и я не стала его поощрять.
– Сара Вуд-Дугласс. Вы работали в лондонской «Таймс»?
– Недолго.
– Нужно встретиться, – настаивал он. – Я могу прийти в отель.
Именно этого я, конечно, и добивалась, оставляя журнал в велосипедной мастерской, но тогда я не знала предыстории.
– Не пугайтесь, я не в саронге, – настаивал он. – Я надену костюм. Очень вас прошу. Совсем ненадолго.
– Мистер Чабб, это по поводу Георге?
– Это еще кто?
– Поэт Стефан Георге.
– К сожалению…
– Я подумала, вы хотите высказать свое мнение по поводу перевода.
– Извините, мисс Вуд-Дугласс. Не было времени.
И тут в мой номер кто-то заколотил со всей силы. Я открыла, мертвенно-бледный Слейтер проскочил мимо меня, и дверь ванной захлопнулась за ним. Я успела только разглядеть зеленую ящерку – она удрала в угол, где постепенно из зеленой сделалась серой. Некуда было деться от выразительных звуков расстроенного желудка.
– Мистер Чабб?
– Да?
– Прошу прошения, мы не сможем встретиться.
– Мем, я вам покажу нечто небывалое. Уникальное. Единственное в своем роде-ла.
– Стихи, вероятно? Кристофера Чабба?
– Нет, нет, не мои.
– Так чьи же?
– Пожалуйста, разрешите мне их вам принести. Можно-неможно? Не пожалеете.
К собственному удивлению, я согласилась встретиться с ним внизу, у «Горного ручья», несущего свои затхлые воды от задней стены «Паба» под деревянный мостик, а оттуда – в канаву у сувенирной лавки.
– Ну да, вообще-то, – признался он. – А ты как?
– Не слишком.
Снова пауза.
– Желудок?
– Наверное, это сатэ, – предположила я.
– Нет, – сказал он, – это лед, чтоб ему пусто было. Как я мог допустить, чтобы мне в пиво сунули лед, они же его в канаве моют. Что с дураками поделаешь! Покупают задорого чистый лед, потом пачкают его и полощут в грязи. Ты не прихватила с собой «энтеровиоформ»?
– Осталось два.
– Микс?
– Да?
– Это так унизительно… не могу отойти от горшка…
Пусть сперва попросит, чтобы я сама принесла ему свой «энтеровиоформ». Мало кто из моих знакомых отважился бы, и далеко не каждому из них я бы пошла навстречу. Тем не менее я начала одеваться.
Телефон зазвонил снова, и я злобно схватила трубку.
– Джон! – рявкнула я. – Я, конечно, счастлива буду поделиться с вами лекарством, но не забывайте, что мне и самой погано.
– Да, алло, – откликнулся странный бумажный голос. Остальное заглушил металлический рев несильного мотора.
– Кто это?
– Чабб! – прокричал он. – Это Чабб. Это мисс Вуд-Дугласс?
– Как вы меня нашли?
– Имя в журнале, – пояснил он. – Я загляну к вам. Можно-неможно?
Потом я обнаружила, что это выражение «можно-неможно» считается вполне приличным в малайском варианте английского языка, но впервые услышав его из уст Чабба, да еще с австралийским акцентом, я насторожилась, сочтя его безграмотным и претенциозным.
– Я приболела, – сказала я.
– У меня есть лекарство.
Меня нисколько не интересовало, какой диагноз он поставит заочно, и я не стала его поощрять.
– Сара Вуд-Дугласс. Вы работали в лондонской «Таймс»?
– Недолго.
– Нужно встретиться, – настаивал он. – Я могу прийти в отель.
Именно этого я, конечно, и добивалась, оставляя журнал в велосипедной мастерской, но тогда я не знала предыстории.
– Не пугайтесь, я не в саронге, – настаивал он. – Я надену костюм. Очень вас прошу. Совсем ненадолго.
– Мистер Чабб, это по поводу Георге?
– Это еще кто?
– Поэт Стефан Георге.
– К сожалению…
– Я подумала, вы хотите высказать свое мнение по поводу перевода.
– Извините, мисс Вуд-Дугласс. Не было времени.
И тут в мой номер кто-то заколотил со всей силы. Я открыла, мертвенно-бледный Слейтер проскочил мимо меня, и дверь ванной захлопнулась за ним. Я успела только разглядеть зеленую ящерку – она удрала в угол, где постепенно из зеленой сделалась серой. Некуда было деться от выразительных звуков расстроенного желудка.
– Мистер Чабб?
– Да?
– Прошу прошения, мы не сможем встретиться.
– Мем, я вам покажу нечто небывалое. Уникальное. Единственное в своем роде-ла.
– Стихи, вероятно? Кристофера Чабба?
– Нет, нет, не мои.
– Так чьи же?
– Пожалуйста, разрешите мне их вам принести. Можно-неможно? Не пожалеете.
К собственному удивлению, я согласилась встретиться с ним внизу, у «Горного ручья», несущего свои затхлые воды от задней стены «Паба» под деревянный мостик, а оттуда – в канаву у сувенирной лавки.
5
БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ДВА дождь перешел в тропический ливень. Поскольку желудок так и не успокоился, ливень меня даже порадовал: теперь австралиец не отважится выйти на улицу. Через пятнадцать минут я убедилась в своей ошибке – он возник передо мной, когда я прихлебывала жидкий зеленый чай.
Саронг исчез. Чабб облачился в двубортный твидовый костюм – из другой эпохи, для другого климата и, похоже, сшитого на человека посолиднее. В пиджаке с лацканами и набивными плечами он как-то усох, словно старый орех, уже не заполняющий скорлупу. Посмотришь на него и сразу представишь, как он приехал в Куалу-Лумпур в конце сороковых годов, когда коротко стриженные волосы еще были черными и подчеркивали изящную лепку черепа, а складки в углах губ еще таили меланхолическую улыбку. Он сдержал слово и постарался придать себе благопристойный облик – надел белую рубашку и широкий галстук, вроде офицерского, – но воротничок был потрепан, отставал от шеи, и я с еще большей остротой, чем в первый раз, в веломастерской, посочувствовала его нищете и заброшенности.
Следует добавить, что Кристофер Чабб явился без зонтика, но был совершенно сух, словно его только что вытащили из сундука с нафталином.
Я предложила ему чаю, он почти высокомерно отказался: не за тем пришел, чтобы угощаться за ваш счет.
Я подвинулась, освобождая место на канапе, но гость предпочел усесться напротив и тут же вытащил два конверта. Он выложил их на кофейный столик, потом достал небольшой металлический футляр и извлек из него старомодные очки в роговой оправе. Все это он проделал с чрезвычайной важностью. Не глядя на меня, проверил содержимое сначала одного конверта, потом другого, и, наконец, решился протянуть один конверт мне. Чем-то он походил на монаха. Я с беспокойством припомнила, что из этих рук другой редактор некогда получил поддельные стихи, сгубившие его жизнь.
– Что это? – спросила я, заглянув в казавшиеся невинными глаза, где мерцал все еще изворотливый ум.
– Самое то, что вам нужно.
В конверте лежали две грубо слепленные коричневые пилюли. Я бы не удивилась, скажи он мне, что изваяли их навозные жуки.
– Pour les maladies des tropiques [21], – с кошмарным акцентом произнес он. – Я не собираюсь отравить вас, мем. Примите, очень прошу. Слово даю, это поможет.
Пилюля выглядела так же подозрительно, как и сам гость. Я бы в рот ее не взяла, но как раз в тот момент желудок свело жестоким спазмом.
Он улыбнулся, когда я проглотила коричневую таблетку.
– Я заинтересован в том, чтобы вам помогло.
Меня смутило столь откровенное признание в своекорыстном «интересе».
Чабб потупил глаза – не скромно и не кокетливо, скорее – с каким-то тайным самодовольством.
– Я же не хочу, чтобы вы ушли, – пояснил он. – Мне так нужно поговорить с вами!
И он выложил второй конверт – больше первого, заклеенный широкой черной лентой, явно позаимствованной из велосипедной мастерской. Суетливыми движениями он сорвал ленту и вытащил лист бумаги, завернутый в тонкую прозрачную пленку.
Бог знает почему я возомнила, что он собирается предложить мне чей-то автограф, и впервые кольнуло сочувствие к поэту-изгнаннику, столько лет ждавшему случая продать свою коллекцию. Чем он отличался от мальчишек, болтавшихся у входа в «Мерлин» с рулонами батика, высматривая американцев?
Очень осторожно Чабб снял прозрачный чехол и принялся так старательно складывать его, что я поневоле следила за каждым его движением, не замечая появившегося на свет сокровища, пока владелец не придвинул его ко мне.
Это было стихотворение или отрывок, написанный ритмичным почерком с резкими вертикальными штрихами, которые в скором времени сделаются для меня – к сожалению, совсем ненадолго – такими узнаваемыми.
– Можно взять в руки?
– В тропиках бумага хранится плохо.
Действительно, лист пострадал от воды и от плесени, сделался настолько хрупким, что в любой момент мог сломаться надвое или вовсе рассыпаться. Судя по всему, его выдернули из тетради.
– Читайте, мем, читайте.
Я повиновалась. Едва ли нужно говорить, что при этом я ни на минуту не забывала, какой человек сидит передо мной. Я приступила к чтению этих двадцати строк с подозрением, доходившим до враждебности. На миг мне показалось, что мой гость попался: отрывок немного смахивал на ориентального Тристана Тцару [22], но гораздо свободнее, без его сложной внутренней рифмы; к тому же, в отличие от Тцары, в этом тексте не было ни капли фальши или умышленной старомодности. Чуждые и вместе с тем неуловимо знакомые строки кромсали и пронзали бумажный лист. А вдруг, подумала я, это нечто банальное, сувенирный Элиот, но банальность замаскирована туземным наречием, вкраплениями малайского, урду. Но нет – голос поэта подделать невозможно. В тот миг подозрения и растерянности я чувствовала одно: как учащенно бьется сердце. Я перечитала отрывок еще раз и ощутила то волнение крови, которому настоящий редактор обязан доверять.
– Кто это написал? – спросила я. Я хмурилась, стараясь напустить на себя суровый вид, а сама так и трепетала. – Где остальное?
Чабб снял очки, устало потер глаза и вздохнул. Черт, подумала я, ну конечно же. Он сам и написал, кто же еще?
– Это вы?
– Нет, нет, не я.
– Что, имя автора – тайна?
– Все равно не поверите.
– Предпочитаю услышать, – сказала я.
– Его звали Маккоркл.
Хорошо, я человек вспыльчивый. Все мои близкие испытали мой характер на себе. И наверное, я умру в одиночестве, потому что распугаю всех, кто хотел бы мне помочь. Правда и то, что мне приходилось неоднократно писать записки с извинениями, в том числе – льстивое послание Сайрилу Коннолли [23], которое, вместе с другими его бумагами, теперь, очевидно, в архиве Британского музея. Но тут любой бы рассердился, ведь мне только что посулили редкую находку, и тут же выясняется, что автор – подставная фигура.
– Боюсь, репутация мистера Маккоркла подмочена, – заметила я.
– Да, – сказал Чабб, – вы про него слышали. – Меня удивило, как уверенно, даже настойчиво он себя ведет. – Еще бы, вы точно про него слышали.
– Точно или верно?
Он, не отвечая, вложил лист обратно в целлофановую упаковку.
– Сомневаюсь, чтобы текст имел коммерческую ценность, – уколола его я.
– Вы решили, я пришел торговаться? – резко спросил он.
А зачем же еще? Но я покачала головой.
– Так что же вы думаете-ла? – Он уставился на меня все еще мутноватым, но уже несколько задиристым взглядом.
– Нет уж, – сказала я. – Вы предложили встретиться, а не я.
– Чайку бы, – попросил он, моргая, и тут я вновь увидела, какое это странное, бессильное и хрупкое существо, жалкое, и вместе с тем исполненное гордыни и чванства.
Пока я наливала ему чай, он возился с изолентой, упорно добиваясь, чтобы она послужила еще раз.
– Вы ездили в пещеры Бату? – спросил он. Сокровище уже было запечатано, но руки, подносившие чашку к губам, все еще дрожали.
– Какой из меня турист…
– Понятно, – кивнул он. – Я тоже не люблю чужие места. И все же на кавади [24]стоит посмотреть. Зрителям это нравится, бамбуковые копья впиваются в тела. – Он сделал паузу, присматриваясь ко мне. – Значит, Слейтер рассказал вам, какая история вышла с Маккорклом?
– Да.
– И про смерть Вайсса?
– Это редактор?
Он кивнул и отхлебнул глоток чая. Руки затряслись сильней.
– Как это ужасно – для вас.
– Более чем, – гнусавым, бумажным голосом откликнулся он.
Сперва меня поразила красота этого человека, но теперь проступило отталкивающее: приниженность вместо померещившейся было силы духа, и трясущиеся, покрытые старческими пятнами руки, и неприятная чувственность влажных от чая губ.
– Я бы хотел рассказать вам. Вы готовы?
Я оглянулась через плечо на Джалан-Тричер, притаившуюся за узловатой, скомканной пряжей дождя.
– Полагаю, больше мне заняться нечем, – проворчала я. Жизнь Чабба нисколько не интересовала меня, но раз я хотела перечитать тот отрывок – и Чабб это прекрасно понимал, – пришлось слушать его повесть.
Саронг исчез. Чабб облачился в двубортный твидовый костюм – из другой эпохи, для другого климата и, похоже, сшитого на человека посолиднее. В пиджаке с лацканами и набивными плечами он как-то усох, словно старый орех, уже не заполняющий скорлупу. Посмотришь на него и сразу представишь, как он приехал в Куалу-Лумпур в конце сороковых годов, когда коротко стриженные волосы еще были черными и подчеркивали изящную лепку черепа, а складки в углах губ еще таили меланхолическую улыбку. Он сдержал слово и постарался придать себе благопристойный облик – надел белую рубашку и широкий галстук, вроде офицерского, – но воротничок был потрепан, отставал от шеи, и я с еще большей остротой, чем в первый раз, в веломастерской, посочувствовала его нищете и заброшенности.
Следует добавить, что Кристофер Чабб явился без зонтика, но был совершенно сух, словно его только что вытащили из сундука с нафталином.
Я предложила ему чаю, он почти высокомерно отказался: не за тем пришел, чтобы угощаться за ваш счет.
Я подвинулась, освобождая место на канапе, но гость предпочел усесться напротив и тут же вытащил два конверта. Он выложил их на кофейный столик, потом достал небольшой металлический футляр и извлек из него старомодные очки в роговой оправе. Все это он проделал с чрезвычайной важностью. Не глядя на меня, проверил содержимое сначала одного конверта, потом другого, и, наконец, решился протянуть один конверт мне. Чем-то он походил на монаха. Я с беспокойством припомнила, что из этих рук другой редактор некогда получил поддельные стихи, сгубившие его жизнь.
– Что это? – спросила я, заглянув в казавшиеся невинными глаза, где мерцал все еще изворотливый ум.
– Самое то, что вам нужно.
В конверте лежали две грубо слепленные коричневые пилюли. Я бы не удивилась, скажи он мне, что изваяли их навозные жуки.
– Pour les maladies des tropiques [21], – с кошмарным акцентом произнес он. – Я не собираюсь отравить вас, мем. Примите, очень прошу. Слово даю, это поможет.
Пилюля выглядела так же подозрительно, как и сам гость. Я бы в рот ее не взяла, но как раз в тот момент желудок свело жестоким спазмом.
Он улыбнулся, когда я проглотила коричневую таблетку.
– Я заинтересован в том, чтобы вам помогло.
Меня смутило столь откровенное признание в своекорыстном «интересе».
Чабб потупил глаза – не скромно и не кокетливо, скорее – с каким-то тайным самодовольством.
– Я же не хочу, чтобы вы ушли, – пояснил он. – Мне так нужно поговорить с вами!
И он выложил второй конверт – больше первого, заклеенный широкой черной лентой, явно позаимствованной из велосипедной мастерской. Суетливыми движениями он сорвал ленту и вытащил лист бумаги, завернутый в тонкую прозрачную пленку.
Бог знает почему я возомнила, что он собирается предложить мне чей-то автограф, и впервые кольнуло сочувствие к поэту-изгнаннику, столько лет ждавшему случая продать свою коллекцию. Чем он отличался от мальчишек, болтавшихся у входа в «Мерлин» с рулонами батика, высматривая американцев?
Очень осторожно Чабб снял прозрачный чехол и принялся так старательно складывать его, что я поневоле следила за каждым его движением, не замечая появившегося на свет сокровища, пока владелец не придвинул его ко мне.
Это было стихотворение или отрывок, написанный ритмичным почерком с резкими вертикальными штрихами, которые в скором времени сделаются для меня – к сожалению, совсем ненадолго – такими узнаваемыми.
– Можно взять в руки?
– В тропиках бумага хранится плохо.
Действительно, лист пострадал от воды и от плесени, сделался настолько хрупким, что в любой момент мог сломаться надвое или вовсе рассыпаться. Судя по всему, его выдернули из тетради.
– Читайте, мем, читайте.
Я повиновалась. Едва ли нужно говорить, что при этом я ни на минуту не забывала, какой человек сидит передо мной. Я приступила к чтению этих двадцати строк с подозрением, доходившим до враждебности. На миг мне показалось, что мой гость попался: отрывок немного смахивал на ориентального Тристана Тцару [22], но гораздо свободнее, без его сложной внутренней рифмы; к тому же, в отличие от Тцары, в этом тексте не было ни капли фальши или умышленной старомодности. Чуждые и вместе с тем неуловимо знакомые строки кромсали и пронзали бумажный лист. А вдруг, подумала я, это нечто банальное, сувенирный Элиот, но банальность замаскирована туземным наречием, вкраплениями малайского, урду. Но нет – голос поэта подделать невозможно. В тот миг подозрения и растерянности я чувствовала одно: как учащенно бьется сердце. Я перечитала отрывок еще раз и ощутила то волнение крови, которому настоящий редактор обязан доверять.
– Кто это написал? – спросила я. Я хмурилась, стараясь напустить на себя суровый вид, а сама так и трепетала. – Где остальное?
Чабб снял очки, устало потер глаза и вздохнул. Черт, подумала я, ну конечно же. Он сам и написал, кто же еще?
– Это вы?
– Нет, нет, не я.
– Что, имя автора – тайна?
– Все равно не поверите.
– Предпочитаю услышать, – сказала я.
– Его звали Маккоркл.
Хорошо, я человек вспыльчивый. Все мои близкие испытали мой характер на себе. И наверное, я умру в одиночестве, потому что распугаю всех, кто хотел бы мне помочь. Правда и то, что мне приходилось неоднократно писать записки с извинениями, в том числе – льстивое послание Сайрилу Коннолли [23], которое, вместе с другими его бумагами, теперь, очевидно, в архиве Британского музея. Но тут любой бы рассердился, ведь мне только что посулили редкую находку, и тут же выясняется, что автор – подставная фигура.
– Боюсь, репутация мистера Маккоркла подмочена, – заметила я.
– Да, – сказал Чабб, – вы про него слышали. – Меня удивило, как уверенно, даже настойчиво он себя ведет. – Еще бы, вы точно про него слышали.
– Точно или верно?
Он, не отвечая, вложил лист обратно в целлофановую упаковку.
– Сомневаюсь, чтобы текст имел коммерческую ценность, – уколола его я.
– Вы решили, я пришел торговаться? – резко спросил он.
А зачем же еще? Но я покачала головой.
– Так что же вы думаете-ла? – Он уставился на меня все еще мутноватым, но уже несколько задиристым взглядом.
– Нет уж, – сказала я. – Вы предложили встретиться, а не я.
– Чайку бы, – попросил он, моргая, и тут я вновь увидела, какое это странное, бессильное и хрупкое существо, жалкое, и вместе с тем исполненное гордыни и чванства.
Пока я наливала ему чай, он возился с изолентой, упорно добиваясь, чтобы она послужила еще раз.
– Вы ездили в пещеры Бату? – спросил он. Сокровище уже было запечатано, но руки, подносившие чашку к губам, все еще дрожали.
– Какой из меня турист…
– Понятно, – кивнул он. – Я тоже не люблю чужие места. И все же на кавади [24]стоит посмотреть. Зрителям это нравится, бамбуковые копья впиваются в тела. – Он сделал паузу, присматриваясь ко мне. – Значит, Слейтер рассказал вам, какая история вышла с Маккорклом?
– Да.
– И про смерть Вайсса?
– Это редактор?
Он кивнул и отхлебнул глоток чая. Руки затряслись сильней.
– Как это ужасно – для вас.
– Более чем, – гнусавым, бумажным голосом откликнулся он.
Сперва меня поразила красота этого человека, но теперь проступило отталкивающее: приниженность вместо померещившейся было силы духа, и трясущиеся, покрытые старческими пятнами руки, и неприятная чувственность влажных от чая губ.
– Я бы хотел рассказать вам. Вы готовы?
Я оглянулась через плечо на Джалан-Тричер, притаившуюся за узловатой, скомканной пряжей дождя.
– Полагаю, больше мне заняться нечем, – проворчала я. Жизнь Чабба нисколько не интересовала меня, но раз я хотела перечитать тот отрывок – и Чабб это прекрасно понимал, – пришлось слушать его повесть.
6
– ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ЛОЖЬ, – так, блестя глазами, начал он. – Вы бы это сразу поняли, если б читали мои стихи-ла. В них нет ничего бесполезного, вычурного – все равно как в крепком столе или там стуле. Вот почему так ужасно, что в памяти я останусь фальшивкой. Дым, зеркала, фокус – вот и все. Он помолчал, чуть не с гневом взирая на меня.
– В Австралии были когда-нибудь? – спросил он внезапно. – Нет уж, где вам-ла.
– Вообще-то моя мать родом из Австралии, – ответила я.
– Так вот, больше всего на свете мы боимся отстать от моды.
– Мама не любила вспоминать Австралию. Ей там было не по душе.
– Да, настоящая австралийка. Ей нужно знать, о чем говорят во Франции и что носят в Лондоне. Вот что ей важно, так? – Шершавый голос зазвучал громче. Чабб не замечал, что привлекает к себе внимание. – Ждать мы не можем! – выкрикнул он, хлопая себя по колену. – Не можем и денек потерпеть, скорей бы узнать, но ждать-ла приходится. Теперь это называется «тирания расстояния»… В девятнадцатом веке, – продолжал он, энергично размешивая в чашке сахар, – жительницы Сиднея собирались на Круглой набережной посмотреть, как одеты сходившие с кораблей английские леди. Уах, только погляди! Срочно заказать такую же обнову. Что ни подметят, через недельку все напялят на себя. И теперь то же самое, верьте слову. Любую моду завозят к нам на пароходе. Осберт Ситуэлл, Эдит Ситуэлл [25] – завтра у нас на улицах будут читать точно такие же стихи. И вот одним из таких собирателей мод в гавани был молодой человек по имени Дэвид Вайсс.
– Редактор?
– Еврей. Очень красивый. Родители занимались бизнесом, цацками. Он считал себя начитанным молодым человеком, а был совсем мальчик. Родители очень культурные, как это у них часто водится. До знакомства с Вайссом я не бывал в еврейском доме. Не видывал ничего подобного. Дома у меня – шаром покати, ни единой книжки, в холодильнике тарелки с засохшими объедками. А тут вдруг – книжные полки от пола до потолка, турецкие ковры, современные картины, де Кирико, Леже [26]. Потрясение-ла для меня. Нечестно, что некоторым так везет с детства… Мы с Вайссом вместе учились на Форт-стрит – в школе для одаренных. Сейчас-то, когда я в такую дворнягу превратился, по мне и не скажешь. Я выиграл конкурс по греческому и получил специальный приз за эссе о влиянии Хокусая на Ренуара [27] – и то, и другое я видел, ясное дело, только в репродукциях. Но благодаря Давиду Вайссу – а он, подумать только, был на три года моложе – я узнал Рильке и Малларме [28]. Он дал мне почитать «Маленькое обозрение» [29]. Мы стали друзьями, многим делились, и все-таки он оставался для меня чужим человеком. Вы же знаете эту нацию – ни сдержанности, ни скромности. Так и лезут, всегда их не устраивает столик, за который усадили, подай им другой. Мы съедим суп, какой принесут, а они потребуют подогреть. Не сочтите меня за антисемита, хоть я веду такие речи.
Именно такие речи он и вел.
– Ну да, я завидовал Вайссу, не буду отрицать. Все мы были начинающие поэты, пробовали свой голос, пытались пробиться, опубликоваться в захудалых журнальчиках на темной оберточной бумаге. Шла война, цивилизация рушилась, что к чему? Мне было двадцать четыре года, я служил рядовым на Новой Гвинее. Вайссу нашли непыльную работенку в министерстве обороны. Просиживал задницу в Мельбурне. Меня подстрелили японские гады, потом тащили шестьдесят миль на носилках, бросили – чуть было не под огнем. Чхе! И так без конца. Доставили в больницу в Рабаул, перевели в Таунсвиль, и тут на глаза мне попался журнал поэзии «Личины». Никакой вам коричневой бумаги-ла. Лучшего качества, все высший класс, цветная обложка. А внутри – новомоднейшее искусство и поэзия. Кто редактор? Давид Вайсс. Что я тут почувствовал? Зависть. А как иначе? Он был на три года моложе. На фронте не бывал и вон уже где. Но когда я прочел подборку стихов, я почувствовал уже не зависть, а… жалкое зрелище, мем. Фальшивка, рохля. Ни то ни сё. Просто непереносимо. Знаете, на что это было похоже? Так же меня тянуло блевать, когда мать молилась в англиканской церкви в Харберфилде. Тот же аромат фальши. Ханжество, фарисейство. Она громче всех выкрикивала «аминь», выставляла себя напоказ. Сама-сама, одно и то же – фальшь есть фальшь, где бы вы с ней ни столкнулись… В Австралии меня считают завзятым консерватором. Слушайте, я прочел куда больше Элиота и Паунда, чем Вайсс. Я сумел это доказать. Даже у великих поэтов есть свои заскоки. Ленивого читателя приемчиками обмануть нетрудно. Вайсс знал каких-то авторов, о которых я понятия не имел, но глубоко не заглядывал. Пошли ему стихи со словами «Слушай, мой Анофелес», и он примет это за классическую аллюзию и в жизни не признается, что понятия не имеет, кто такой Анофелес. Заглянет в энциклопедию, но если не найдет – так и оставит. Пропустит мимо ушей. Смошенничает… Так вот, мем, «анофелес» – это комар, и при виде этого журнала я решил ужалить его в то самое место, где кожа голая. Кстати, я обещал не угощаться за ваш счет…
– В Австралии были когда-нибудь? – спросил он внезапно. – Нет уж, где вам-ла.
– Вообще-то моя мать родом из Австралии, – ответила я.
– Так вот, больше всего на свете мы боимся отстать от моды.
– Мама не любила вспоминать Австралию. Ей там было не по душе.
– Да, настоящая австралийка. Ей нужно знать, о чем говорят во Франции и что носят в Лондоне. Вот что ей важно, так? – Шершавый голос зазвучал громче. Чабб не замечал, что привлекает к себе внимание. – Ждать мы не можем! – выкрикнул он, хлопая себя по колену. – Не можем и денек потерпеть, скорей бы узнать, но ждать-ла приходится. Теперь это называется «тирания расстояния»… В девятнадцатом веке, – продолжал он, энергично размешивая в чашке сахар, – жительницы Сиднея собирались на Круглой набережной посмотреть, как одеты сходившие с кораблей английские леди. Уах, только погляди! Срочно заказать такую же обнову. Что ни подметят, через недельку все напялят на себя. И теперь то же самое, верьте слову. Любую моду завозят к нам на пароходе. Осберт Ситуэлл, Эдит Ситуэлл [25] – завтра у нас на улицах будут читать точно такие же стихи. И вот одним из таких собирателей мод в гавани был молодой человек по имени Дэвид Вайсс.
– Редактор?
– Еврей. Очень красивый. Родители занимались бизнесом, цацками. Он считал себя начитанным молодым человеком, а был совсем мальчик. Родители очень культурные, как это у них часто водится. До знакомства с Вайссом я не бывал в еврейском доме. Не видывал ничего подобного. Дома у меня – шаром покати, ни единой книжки, в холодильнике тарелки с засохшими объедками. А тут вдруг – книжные полки от пола до потолка, турецкие ковры, современные картины, де Кирико, Леже [26]. Потрясение-ла для меня. Нечестно, что некоторым так везет с детства… Мы с Вайссом вместе учились на Форт-стрит – в школе для одаренных. Сейчас-то, когда я в такую дворнягу превратился, по мне и не скажешь. Я выиграл конкурс по греческому и получил специальный приз за эссе о влиянии Хокусая на Ренуара [27] – и то, и другое я видел, ясное дело, только в репродукциях. Но благодаря Давиду Вайссу – а он, подумать только, был на три года моложе – я узнал Рильке и Малларме [28]. Он дал мне почитать «Маленькое обозрение» [29]. Мы стали друзьями, многим делились, и все-таки он оставался для меня чужим человеком. Вы же знаете эту нацию – ни сдержанности, ни скромности. Так и лезут, всегда их не устраивает столик, за который усадили, подай им другой. Мы съедим суп, какой принесут, а они потребуют подогреть. Не сочтите меня за антисемита, хоть я веду такие речи.
Именно такие речи он и вел.
– Ну да, я завидовал Вайссу, не буду отрицать. Все мы были начинающие поэты, пробовали свой голос, пытались пробиться, опубликоваться в захудалых журнальчиках на темной оберточной бумаге. Шла война, цивилизация рушилась, что к чему? Мне было двадцать четыре года, я служил рядовым на Новой Гвинее. Вайссу нашли непыльную работенку в министерстве обороны. Просиживал задницу в Мельбурне. Меня подстрелили японские гады, потом тащили шестьдесят миль на носилках, бросили – чуть было не под огнем. Чхе! И так без конца. Доставили в больницу в Рабаул, перевели в Таунсвиль, и тут на глаза мне попался журнал поэзии «Личины». Никакой вам коричневой бумаги-ла. Лучшего качества, все высший класс, цветная обложка. А внутри – новомоднейшее искусство и поэзия. Кто редактор? Давид Вайсс. Что я тут почувствовал? Зависть. А как иначе? Он был на три года моложе. На фронте не бывал и вон уже где. Но когда я прочел подборку стихов, я почувствовал уже не зависть, а… жалкое зрелище, мем. Фальшивка, рохля. Ни то ни сё. Просто непереносимо. Знаете, на что это было похоже? Так же меня тянуло блевать, когда мать молилась в англиканской церкви в Харберфилде. Тот же аромат фальши. Ханжество, фарисейство. Она громче всех выкрикивала «аминь», выставляла себя напоказ. Сама-сама, одно и то же – фальшь есть фальшь, где бы вы с ней ни столкнулись… В Австралии меня считают завзятым консерватором. Слушайте, я прочел куда больше Элиота и Паунда, чем Вайсс. Я сумел это доказать. Даже у великих поэтов есть свои заскоки. Ленивого читателя приемчиками обмануть нетрудно. Вайсс знал каких-то авторов, о которых я понятия не имел, но глубоко не заглядывал. Пошли ему стихи со словами «Слушай, мой Анофелес», и он примет это за классическую аллюзию и в жизни не признается, что понятия не имеет, кто такой Анофелес. Заглянет в энциклопедию, но если не найдет – так и оставит. Пропустит мимо ушей. Смошенничает… Так вот, мем, «анофелес» – это комар, и при виде этого журнала я решил ужалить его в то самое место, где кожа голая. Кстати, я обещал не угощаться за ваш счет…