Я решил навестить Дэвида Вайсса, сообщить ему добрую весть, что с обвинением покончено. Сначала я завернул к миссис О'Брайен на Грэттан-стрит и купил с черного хода бутылку шипучего «бургундского». Сами понимаете, я сильно волновался: Дэвид Вайсс стал для меня все равно что матерью, он породил меня на свет, Дал мне жизнь, бился за меня против всех врагов. Они называли меня фальшивкой, а он не усомнился во мне.
   Но – странное дело – мы ни разу не встречались. Он знал меня только по письмам самозванной «сестры». Нет у меня никаких сестер, но кто-то написал эти письма, да еще так, словно я уже помер. Кое-что он сообщил верно: раньше я ремонтировал велосипеды, а сейчас работаю в «Масс Мьючуал» [49] и считаюсь весьма перспективным агентом. И я вовсе не помер – автор этих писем врет как сивый мерин.
   – Тут он как зыркнет на меня! – содрогнулся Чабб. – Чой! Боже спаси, ну и взгляду него был!
   Кристофер Чабб – не в Мельбурне, а рядом со мной в Куале-Лумпур – поднялся на ноги и в десятый раз оправил на себе желто-коричневый саронг.
   – Конечно, – продолжал он, – этим лжецом был я, но я же не знал, что известно Бобу Маккорклу. На кого он сердится? На меня? Пока я видел только одно – этот человек спятил. И я не пытался спорить с ним, прикусил язык. Сарунг тебуан джанган диджолок, маши кена кетубунг, как тут говорится. Не лезь в гнездо к осам, не то зажалят до смерти.
   Но Чабб, словно телок в загоне, не мог сбежать ни от рассказчика, ни от его повести.
   – Первое разочарование, – неуклонно продолжал его мучитель. – Вайсса я дома не застал. Пришлось часами бродить между «Латинским кафе» и «Молиной», пока я не обнаружил его – он как раз прощался с вами на Коллинс-стрит. Дело шло к рассвету, но бутылка вина так и лежала нетронутая у меня в кармане – и вот он, наконец, мой издатель! Никого на свете я так не любил.
   Я понимал: наша встреча потрясет Вайсса. Он же считает меня покойником. Чтобы не застать его врасплох на улице, я решил пойти к нему домой. Дэвид жил на Флиндерс-лейн, неподалеку от Коллинса.
   – Вы-то, само собой, получше разбираетесь в жизни, чем я, – сказал безумец Чаббу, провожая его к рядам детских могил, откуда поверх высокой ограды кладбища они могли разглядеть одинокую Попрыгунью [50] на фоне иссиня-черного неба. – Кое-кто называет меня гением. – Он произнес это без малейшего намека на иронию. – Наверное, потому-то я так мало знаю об этом мире. Люди вроде вас и не догадываются, что я знаю и чего не знаю. Вы слишком хорошо понимаете мир и совсем не понимаете меня.
   Повисла пауза. Чабб сообразил, что надвигается кризис, и огляделся по сторонам в поисках камня или палки.
   – Что? Наскучила моя история? – оскалился Маккоркл.
   – Нет-нет, отнюдь. Мне бы хотелось лучше знать вас.
   – Ну так вот что я вам скажу, – после минутного раздумья произнес Маккоркл. – Я прекрасно разбираюсь в устройстве двигателя внутреннего сгорания, но простейшее словосочетание вроде «шелковые чулки» сбивает меня с толку. Вы можете мне это растолковать?
   Поскольку Чабб не знал, что творится в больной голове, он предпочел воздержаться от прямого ответа. Пробормотал только, что не понял, о чем речь.
   – Да вот о чем, – с неожиданной простотой сказал великан. – Глупо я поступил: сломал дверь, когда Вайсс не открыл мне.
   – Вы сломали дверь?
   Ярость, бушевавшая в гиганте, на мгновение затихла. Плечи его обмякли, он выпустил из цепких пальцев запястье Чабба, закрыл лицо большими ладонями.
   – Увы – пробормотал он. – Я напугал его. – Я назвался, как же иначе? Боб Маккоркл – так и сказал. Он же видел мою фотографию. Сам ее опубликовал. Вы тоже видели, надо полагать.
   Он же знает, что я сам сделал эту фотографию, подумал Чабб. Он дразнит меня, но зачем?
   – «Я Боб Маккоркл», – сказал я ему, – повторил великан. – «Ваш автор, мистер Вайсс». Но он заорал на меня: «Убирайтесь!» В голос заорал. На меня! Стоял передо мной в рубашке и трусах. Мой издатель. Я любил его. Я снял с себя плащ и протянул ему, чтобы он прикрылся, а он оттолкнул мою руку и крикнул: «Чудовище!»
   Я постарался не обижаться. Я переступил тот порог, потому что думал только о Вайссе, хотел ему добра, пришел сказать, что с неприятностями, которые он нажил из-за меня, покончено. Я поднял с пола отвергнутый плащ, смотрю – а бутылка-то, которую я думал распить с ним вместе, разбилась. Одежда пропиталась вином, в кармане – одни осколки. Но разве я мог обидеться на Вайсса? «Я – Боб Маккоркл», – повторил я. И начал читать ему стихи в доказательство.
   И вновь, на Главном кладбище Мельбурна, в шесть часов зимнего вечера, гигант, расставив тяжелые мощные ноги и ухватив Чабба за руку, разразился нелепой и страстной декламацией:
 
Пленник мутного, тяжкого воздуха…
 
   Разумеется, стихи были Чаббу знакомы, но он не был готов к такому исполнению – к исступленному взмаху свободной руки, к подергиванию головы, к закатившимся глазам, будто слепец играет джаз на рояле. И звук – вместо усредненного дикторского английского, который слышался автору, когда он писал эти строки, зазвучал голос гнусавый и яростный, осипший от горечи. Чабб слушал однажды запись Элиота, и авторское чтение показалось ему скучнее проповеди, но этот человек неистовствовал, как пойманный хищник, как запертый в клетку дикарь.
 
Пленник мутного, тяжкого воздуха
Я неживые ресницы смыкал, чтоб привыкнуть к нему,
И видел цветные высокие башни,
Пестрые крыши, высокие снежные шапки вдали, -
Отраженье в стоячей воде:
Не зная, что это – видение Дюрера.
И снова я – скупщик краденого,
Грабящий сны мертвецов,
Я прочел в книге: искусство – великий труд,
Но кто бы не сказал, что невежда твердит
Чужую мысль, и – все тот же
Черный лебедь чуждых мне вод.
 
   То были стихи, написанные Чаббом, но – совсем другие стихи. Он задумывал пародию, каждая строка здесь была ключом к выстроенной им сложной загадке, но безумец, не меняя ни слова, переиначил весь текст. Подделка стала правдой, гимном самоучки, провинциала, безумного, больного антипода.
   – Боже мой! – вырвалось у Чабба. – Что сказал Вайсс, когда услышал это?
   – Назвал меня фальшивкой.
   – И вы тогда…? – с ужасом спросил Чабб. Он понимал, что сейчас последует признание, а за ним, скорее всего, – расправа.
   – Я показал ему кусок скальпа, который срезал с головы Фогельзанга.
   – И?
   – Он попытался убежать от меня, – устало сказал Маккоркл. – Я пошел за ним, словно за котенком, который удрал из корзинки. Он пытался вылезти в слуховое окно. Я крикнул вслед, что ничего плохого не сделаю, но он стал просить меня, чтобы я больше его не мучил, он и так страдает, как ни один человек на свете, когда же его оставят в покое? И про вас тоже. Он назвал ваше имя, сказал – вы меня создали, сложили по частям. Он выкрикивал все это, протискиваясь в окно. Клянусь, я и близко к нему не подходил. Зачем-то он полез через верхнюю фрамугу, но табурет под ним покачнулся, упал, Вайсс рухнул вместе с ним и со всего маху ударился головой о стенку. Так он погиб.
   – Да, это я убил его, – завершил свою повесть Маккоркл и, опустошенный, выронил руку Чабба.
   В отеле «Мерлин», в номере 604, Кристофер Чабб повернулся ко мне и тоже развел ладони с въевшимся в линии судьбы и любви машинным маслом.
   – Он отпустил меня, – повторил Чабб. – Я кинулся в ночь, точно кролик. Упал, покатился, вскочил и побежал дальше… Наутро я очнулся с вывихнутой лодыжкой и синяками на лице, но твердо решил уехать. Собрал свой мешок, дотащился до Спенсер-стрит и выложил три фунта за билет второго класса до Сиднея.

16

   В тот грозовой день в Куале-Лумпур я не еще не догадывалась, какой талант обнаружу в рукописи Маккоркла. Пока я видела только фантастическую ауру, не проникла дальше панциря, то есть – узнала историю текста. И этот панцирь, и содержимое до крайности заинтересовали меня, однако, учитывая склонность Чабба к мистификациям, я держалась настороженно. Таким образом, я сама превратилась в фальшивку, я притворялась, будто пишу его историю – знать бы тогда, что тринадцать лет спустя, в сторожке усадьбы Антрима, я сяду записывать его рассказ и многое сверх того.
   Тогда я еще не понимала, с чем играю, не могла и подозревать, что по следам рассказанной Чаббом истории поеду в Сингапур, Сидней и Мельбурн в тщетной попытке узнать, кем же на самом деле был гигант, который, как я думала, явился на свет из потаенных уголков болезненной фантазии Чабба.
   Через три года я возвращусь в Австралию, проеду шестьсот тягостных миль от Мельбурна до Сиднея, а в результате не узнаю ничего нового – разве что увижу, как далеко Чабб бежал от порожденного им призрака.
   Прежде Чабба признавали в сиднейских литературных кругах, уважали не только за глубокую начитанность и стойкость в спорах, но и за взыскательный, жесткий вкус. Паренек из Хаберфилда славился тем, что на свою полку допускал лишь немногих поэтов: Донна, Шекспира, Рильке, Малларме. Он вырос во второразрядной – по его понятиям – культуре, и эта аскетическая подборка книг свидетельствовала о той движущей силе, которая в итоге породила Боба Маккоркла, – о страхе польститься на низший сорт, на что-то поверхностное, вторичное, провинциальное.
   Об этом стеллаже я потом наслушалась немало, но чаще былые друзья Чабба вспоминали про его любовь к Джелли Ролл Мортону [51], про долгие пьяные ночи, когда он играл негритянскую музыку, к нижней губе прилип окурок, рот кривился в легкой, почти незаметной улыбке. Женщины так и липли к нему, не забывали упомянуть друзья. Он ничего для этого не делал, просто играл на пианино, а они гладили стриженую монашескую голову.
   Но вернувшись в Сидней после смерти Вайсса, Чабб не разыскивал старых друзей. Мне он это объяснил так:
   – Я знал, что я – убийца. Я потерял лицо. Я сгорал от стыда, мем.
   Вот почему он за милю обходил Пэддингтон, Дарлинг-херст и Кингз-Кросс – все места, где он рисковал наткнуться на собратьев-поэтов и художников.
   Вскоре Чабб нашел работу в рекламном агентстве, писал буклеты для кутюрье. Кто бы стал искать ценителя Высокого Искусства в таком месте? Он купил себе первый из множества костюмов, белую рубашку, серую фетровую шляпу – в ту пору Сидней заполонили серые фетровые шляпы. Потом снял плохонькую квартирку в Четсвуде – мещанском районе, где прежде он бы задохнулся и не смог жить. Здесь никому дела не было до поэзии и до судьбы Дэвида Вайсса.
   – Там это и было написано, мем. – Он не уточнил: «Написано Маккорклом», а я не переспрашивала. Было ясно: сейчас он отдаст мне рукопись. В горле у меня вдруг пересохло, я подлила в стакан холодного чая и выпила, пока Чабб, как всегда, очень бережно, снимал черную изоленту с упаковки. Один целлофановый пакет, другой – и вот, наконец, толстая пачка бумаг, перетянутая красной резинкой. Та лопнула, когда Чабб попытался ее снять.
   Он вручил мне рукопись, и я помедлила, скрывая нетерпение.
   – Читайте, мем, – предложил он.
   На ощупь страницы оказались сухими и пыльными, они были отпечатаны на желтой, крошащейся бумаге, какую раньше использовали в мимеографах.
   – Читайте, не торопитесь.
   Но как далеко было этому тексту до той единственной страницы, о которой я неотступно мечтала.
   – Это Боб Маккоркл? – спросила я, словно о реальном человеке.
   – Вы прочтите.
   Значит, нет.
   Я прочла все сорок три стихотворения, скрывая свое раздражение от автора, который сидел так близко, что я слышала, как бурчит у него в животе. Когда чепуха приходит по почте, не беда – графомана несложно отвергнуть в письме, но тяжело читать стихи под мученическим взглядом автора. И хотя я умела отвергать авторов, сейчас я напрасно подбирала слова утешения.
   Если то были его «настоящие» стихи, подайте мне фальшивку. Да, здесь не было избыточной сложности, в какую порой впадал Маккоркл, не было и его жизненной силы, его ярости, неистовой гнусавости, веры в поэзию, которая важнее всего на свете. От пожелтевших страниц несло ханжеством, самооправданием, снобизмом. Поэт здесь стремился к высотам искусства и знания, боролся с Филистерами и Троллями, то и дело в этих стихах мелькал странный узкоплечий человечек с худыми волосатыми запястьями и блестящим яйцеобразным черепом, с которого на плечи сыпалась перхоть. Это был Шпион, Судья или Палач. Пытаясь скрыть разочарование от занудных катренов, я горячо заговорила об этих грозных призраках, расхвалила их плотность, реальность.
   Чабб все прекрасно понял. Сложил рукопись и, не глядя на меня, схоронил ее в пластиковый пакет.
   – Раз уж вам так понравились эти персонажи, не стану скрывать: они списаны со старины Блэкхолла.
   Разумеется, я понятия не имела, кто такой Блэкхолл.
   – Хозяин. Шпион. Вы готовы слушать? Не хотелось бы наскучить вам еще больше.
   – Бога ради, – сказала я. – Я слушаю. – И снова взялась за ручку, хотя предпочла бы зашвырнуть ее в угол.
   Мистер Блэкхолл был не только хозяином того дома в Четсвуде, где жил Чабб, но и начальником железнодорожной станции. Более того, если верить Чаббу, он был шпионом по вдохновению и призванию. Каждый вечер он оставлял на кухне записку: «Мистер Чабб, у вас кран подтекает». «Мистер Чабб, протрите пол в ванной».
   – Что я мог поделать, мем? По крайней мере, за квартиру он брал гроши. Но когда я убедился, что Блэкхолл роется в моих бумагах, я не очень-ла радовался.
   Тем не менее Чабб явно взбодрился, описывая хитроумные ловушки, которые расставлял своему хозяину. На губах заиграла лукавая улыбка, появился отточенный жест – он складывал большой с указательным пальцы щепотью, излагая стратагемы.
   – Просто дар божий, – заметил он. – Целый год самыми интимными человеческими отношениями для меня была игра с соглядатаем.
   Было ли ему одиноко, спросила я. Нет, он был доволен жизнью. Нетрудная работа, хорошая зарплата. И к тому же, добавил Чабб, если б я не занялся рекламой, я бы не повстречал вновь Нуссетту.
   – Подружку Вайсса?
   Вероятно, такой вопрос задавать не следовало. Только Чабб ободрился, а теперь рассердился не на шутку. Нахмурившись, он оправил на себе саронг:
   – Почему вы это сказали?
   – Но ведь это о ней упоминал Джон?
   Опять невпопад.
   Чабб посмотрел на меня в упор.
   – Слейтер издевался надо мной – так или нет?
   – Вы о чем?
   – Когда сказал, что мечтал переспать с ней.
   – Каким образом это вас задевает?
   Как всегда, Чабб ушел от прямого ответа.
   – Все хотят, чтобы пара была схожей, нет? Чтобы люди были сама-сама, он и она – одинаково привлекательны. Так вот, Нуссетта была гораздо красивей меня. Никакого спора-ла.

17

   – Без Нуссетты не вышло бы всей истории, – предупредил меня Чабб. – Если б не она, я бы не сидел сейчас тут, это уж точно. Я был бы свободен.
   Разве он не свободен? Пока он ничего не объяснял.
   – Нуссетте, – продолжал он, – было всего двадцать четыре года, но как она рисовала. У нее уже была репутация-ла, можете мне поверить.
   И в самом деле, позднее, побывав в Национальной галерее Австралии, я убедилась, что Чабб отнюдь не преувеличивал. Хотя со временем творчество Нуссетты сделалось непереносимо вторичным, ранние работы были намного крепче: небольшие, совершенно абстрактные рисунки, немного напоминающие британских и русских конструктивистов. Работы в Галерее были подписаны Нуссеттой Марксон, русской австралийкой, хотя на Коллинс-стрит она считалась польской еврейкой. Возможно, прав историк Джон Финч, утверждавший в недавней работе, что на самом деле ее звали Мэри Моррис и она родилась в Вангаратте, однако в пору знакомства с Чаббом Нуссетту считали европейкой. По-английски она говорила с акцентом, вставляя французские словечки и обороты, и однажды получила приз в двадцать фунтов, целиком прочитав наизусть «Цветы зла».
   Такие женщины окружают себя поклонниками из самых отчаянных и дерзких и не устают подталкивать их на все новые глупости. Нуссетта Марксон подбила Альберта Такера залезть на крышу Парламента штата, но для начала проделала это сама. По словам Чабба, она славилась также привычкой пользоваться мужской уборной в отеле «Австралия», и отнюдь не в те часы, когда уборная пустовала. У нее были романы со многими известными критиками и художниками, в том числе – с Гордоном Фезерстоуном и Дэвидом Вайссом.
   В годы войны Нуссетта была марксисткой, а потому Чабб с удивлением прочел ее имя на доске объявлений, где вывешивались задания внештатникам его рекламного агентства: «Фотограф: Нуссетта Марксон».
   – Уах! Я глазам своим не поверил, – сказал он. – Просто невероятно.
   Любопытство привело его в студию на Кент-стрит – в закопченный промышленный район, сплошь застроенный красильнями и складами шерсти. В белостенной мансарде четырехэтажного дома он обнаружил былую марксистку, которая профессионально готовила снимки для журнала «Вог».
   Всего два месяца назад, в Мельбурне, эта красотка с тонкой талией и длинными каштановыми волосами носила широкие крестьянские юбки, оборки раздувались, играли на ходу. У нее были необыкновенно длинные ноги, и если в студии она порой надевала тапочки, в город Нуссетта выходила только на шпильках. В Сиднее она предстала перед Чаббом с наголо стриженной головой, словно девица, которую поймали на связи с врагом – а с точки зрения ее политических убеждений, так оно и было. Юбка исчезла, сменившись брюками и длинной, приятной на ощупь блузой. Только расцветка напоминала о прежней Нуссетте: все оттенки, вплоть до единственной черной пуговки у горла, она заимствовала из своей палитры.
   На Чабба эта перемена образа произвела сильное впечатление. Может показаться странным, что человек, столь дороживший истиной, безумно увлекся женщиной, которой до истины и дела не было. Но Чабб оказался заложником собственного сюжета и не мог не позавидовать человеку, сбросившему с себя прошлое, как старую кожу.
   Как удалось Нуссетте изменить все – не только гардероб, но и профессию? Ясного ответа он так и не получил. При первой встрече в Сиднее Чабба восхитила уверенность, с какой Нуссетта распоряжалась освещением, требовала сменить объектив «Хасселблада», а главное – как она очаровала модель. В художественной школе с натурщиками обращаются совсем по-другому. Решительно и жестко Нуссетта командовала всеми, и только с девицей-моделью нянчилась, поглаживала ее по голове, сюсюкала.
   Чабба она словно не замечала. Двигалась, словно балерина, плечи развернуты, спина прямая, и хотя в брюках попка Нуссетты оказалась объемнее, чем казалось в Мельбурне, силы и грации это не убавляло. Нуссетта неутомимо перемещалась от камеры к модели и обратно, и к концу сессии девица ловила ее указания на лету. Нуссетта что-то шептала ей, модель смеялась, и за пределами этого магического круга остались все остальные – зачарованные представитель рекламного агентства, арт-директор, два ассистента и, уж конечно, Чабб.
   Гримерки здесь не было, спрятаться негде – разве что в крошечной уборной с унитазом в разводах грязи. Модель переодевалась у всех на глазах – нескромность, привычная для тех, кто бывал за кулисами модельного бизнеса, но Чабб испугался и вместе с тем возбудился, когда девушка сбросила костюм и осталась перед камерой в нижнем белье. Тут-то он сообразил, что ему здесь делать нечего – и уж вовсе это стало ясно, когда Нуссетта обхватила рукой тонкую шею модели и притянула ее лицо к своим губам. Они целовались на глазах у всех.
   В современном Лондоне такое поведение нормально, но то был послевоенный Сидней. Агентство представляла крепкая, затянутая в корсет женщина лет пятидесяти; арт-директором была застенчивая хрупкая девчушка, которой едва сравнялось двадцать. На редкость несхожая пара, но обе одинаково склонили головы набок, натужно улыбаясь, чтобы скрыть шок.
   Чабб попятился, однако Нуссетта, конечно же, давно его заметила. Она бегом ринулась к гостю, обняла, поцеловала, представила модели и всем прочим как великого поэта и самого умного мужчину, какого она только знала. В Мельбурне Чабб подобного приема не удостаивался. Там он был недостаточно дерзок, недостаточно буен для нее, недостаточно красив, его вызов обществу сводился к буги-вуги и сигаретам «Крейвен А». Возможно, подумалось ему, Нуссетта изменилась потому, что дело Маккоркла привлекло всеобщее внимание? Как бы то ни было, Нуссетта прижималась к нему всем телом, и это было приятно. Он чувствовал едковатый запах ее пота.
   Нуссетта потребовала, чтобы Чабб оставил ей свой рабочий телефон и пообещал позвонить ей. Не прошло и двух часов, как она сама набрала его номер.
   – Кристофер, дорогой, не вздумай рассказывать кому-нибудь, что на самом деле я – художник. Обещай мне, дорогой!
   – Нуссетта, меня взяли на работу, потому что я – поэт. Они только обрадуются, что ты – художник.
   – Нет, им этого знать не следует. Концы с концами не сойдутся. Я им совсем другое говорила.
   – Что именно?
   – Ну, насчет фотографии. Я могу на тебя положиться, Кристофер? Конечно, могу. Ты же и сам – фальшивка.
   Эти слова его задели, разумеется. Как она посмела такое сказать?
   – Дорогой, но ведь эта история с Маккорклом…
   – И поэтому я – фальшивка? Скорей уж Вайсс. Не обижайся, но это он – абсолютная подделка.
   – А кто же тогда ты, дорогой?
   – Я – разоблачитель.
   – Кристофер, мон шер, послушай меня! Ты бы лучше никому этого не повторял. Боюсь, тебя не поймут.
   – А ты понимаешь?
   – Ну конечно. Дэвид – фальшивка во всех отношениях.
   – Многие думают, что я убил его.
   – Он сам себя убил, – сказала Нуссетта. – Он принял неверное решение. Далеко не в первый раз.
   – Чхе! – воскликнул Чабб, глядя на пар, поднимавшийся от Джалан-Тричер. – Не следует ступке так отзываться о пестике. Это могло бы отвратить меня от нее – если б не одна загвоздка-ла.
   – Догадываюсь, какая.
   – Гадайте. Гадайте на здоровье, мем. Вам все равно не понять.
   – Вы хотели ее трахнуть.
   Старый обманщик с внезапной яростью глянул на меня, потом скошенные брови опустились, и он усмехнулся – не без обаяния.
   – Наши тела едва соприкоснулись, – вздохнул он, – но я уже знал, что смогу ее оседлать.
   Оседлать?
   – Это дивное существо – в моей власти. Огромные черные глаза, а фигура – я вам уже говорил.
   – И она дала вам индульгенцию?
   – Гораздо лаги.
   Лаги?
   – Гораздо, гораздо больше. – Чабб прикрыл глаза. – Поймите, я был для нее идеальным мужчиной. Специально создан для нее. Я был единственным. Я сразу это понял, когда она позвонила мне в тот день.
   И Чабб пустился рассказывать – довольно туманно, как всегда, если дело касалось этого предмета, – о своей матери. Из всех его недомолвок и уточнений ясно проступали две мысли. Во-первых, мамаша отличалась сильным характером, а потому Чабба привлекали такие женщины, как Нуссетта. Во-вторых – хотя, вероятно, это продолжение первой мысли – он полагал, что неуязвим для нее.
   – Понимаете, я ведь не бо-до идиот, вроде Гордона Фезерстоуна, – пояснил он. – Его она заставляла лазать по крышам. Меня бы нипочем не заставила. Вот почему у нас с ней все бы сложилось, понимаете?
   – Не понимаю.
   – Из меня она не могла сделать своего песика.
   – Судя по всему, вы ее побаивались.
   – Побаивался? Нет. Она хотела жить на всю катушку-ла. Слейтер прав: она была чили-пади. Все готова перепробовать. Кем вздумает стать – тем и станет. Чего захочет, то и получит. Жизнь с Нуссеттой – приключение. Не только ступка и пестик, а всё. Вверх-вниз. С работой – то же самое. Снимает черт-те как, продукт не в фокусе. Зато в обществе – неизменный успех.
   – И вы стали ее любовником…
   – О, у нее и другие были, – уточнил Чабб. – Она любого козла доводила до макан. Если б я влюбился, она бы и меня с ума свела. Но я ей недостаточно доверял, чтобы еще и влюбиться.
   – Можно подумать, вы заслуживали доверия, мистер Чабб!
   – Вы о сексе? Чаще всего по ночам я писал. – Он с улыбкой похлопал рукопись. – «Поэтому любите одиночество и встречайте боль, которую оно Вам причиняет, звучной и красивой жалобой» [52].
   Я прекрасно помнила слова Рильке, но из уст Чабба они звучали непривычно и тревожно.
   – А как проводила ночи Нуссетта? – спросила я.
   – Кто знает? Телефона-ла не было. Если она хотела поговорить со мной, ей приходилось брать такси… Однажды влетела ко мне:
   – Скорее, скорее, меня парень ждет в баре.
   Два часа ночи! Я обозлился, но она подняла шум, а Блэкхолл, небось, подслушивал, приложив к стене стакан. Я надел башмаки. По шоссе, через Сиднейский мост, мимо Вулумулу до Кингз-Кросс. Уах! Паршивая забегаловка. Один человек за столом. Совершенно лысый. Темные пронзительные глазки. Подбородок, лоб, нос – все огромное.