— Можно мне поговорить с тобой у тебя в кабинете? — спросила она как можно более твердым голосом. В столовой им пришлось бы считаться с присутствием горничной.
   — Разумеется, — сказал полковник, взял кофейную чашечку и последовал за ней в кабинет. Пока она рассказывала ему свою историю, скорчившись в дальнем углу дивана, он отхлебывал кофе маленькими глоточками, избегая глядеть на нее.
   — Вот и все, — закончила Хайди, зажигая трясущимися пальцами сигарету. — Вот и все. Как видишь, я оказалась верной последовательницей своей матери. Но это так, вместо финала. Я рассказываю тебе обо всем этом только для того, чтобы спросить, к кому мне обратиться в полиции. Если я просто забреду в ближайший полицейский участок, они решат, что я спятила.
   Полковник несколько секунд молча помешивал свой кофе, потом отставил чашечку, стряхнул пепел с сигары и в первый раз посмотрел дочери прямо в лицо. Обычно в его голубые глазах не бывало заметно определенного выражения; Хайди запомнились все до единого моменты, когда в них загорался огонек. Она потупила взор, уставившись на кончики туфель.
   — Зря ты так о матери, — выговорил полковник.
   — Прости, — сказала Хайди. — Очень удобное оправдание, правда? — Она продолжала разглядывать туфельку, пристраивая ее то так, то эдак.
   — Правда. Твоя личная жизнь меня не касается. Даже мое начальство высказало то же суждение, отказавшись принять мою отставку.
   Хайди уставилась на него в таком потрясении и ужасе, что полковнику стоило немалых усилий сохранить твердость в голосе и взгляде.
   — Тебе пришлось подать в отставку из-за меня? — выдавила она и тут же почувствовала себя легче, потому что ее глаза наполнились слезами.
   — Вероятно, это даже не могло прийти тебе в голову, — сказал полковник. — Просто удивительно, насколько совестливые люди слепы к чужым бедам. -~ Он запнулся, надеясь, что его последнее замечание не ранит ее слишком глубоко. — Теперь скажи-ка: кто внушил тебе эту безумную идею насчет полиции? — Его голос снова звучал сухо.
   Она взглянула на него, ничего не понимая.
   — Конечно нужно поставить в известность полицию! — В ее глазах промелькнула искорка надежды. — Или слова Делаттра по-твоему — сплошная ложь?
   Прежде чем ответить, он снова выждал несколько секунд.
   — Нет, не ложь. На самом деле о занятиях господина Никитина известно всем заинтересованным службам, в том числе и французской. Но такие дела никогда не входили в компетенцию полиции.
   — Но почему? — Хайди снова охватило отчаяние. — Жюльен сказал мне то же самое. Я просто не понимаю!
   — Видимо, — устало молвил полковник, — такие вещи недоказуемы; кроме того, его защищает дипломатический иммунитет, а также необходимость избегать скандалов, от которых может усилиться международная напряженность, и так далее.
   Хайди дернулась всем телом, спустила ноги на пол и уселась прямо. Сдержав резкую реплику, которая так и просилась сорваться у нее с языка, она размеренно произнесла:
   — Если дело за доказательствами, то я могу помочь. Я видела его записную книжку.
   Полковник окинул ее ледяным взглядом.
   — И что из того? — Ему требовалось усилие воли, чтобы не переходить на презрительный тон.
   — В ней было полно имен — целые списки — со всякими значками. Она выпала у него из кармана на приеме у мсье Анатоля в День взятия Бастилии, когда мы впервые встретились.
   — Ты подобрала чужую записную книжку и сунула туда нос? — спросил он с нескрываемым ужасом.
   — Я отдала ее ему на следующий же день. Но суть не в этом. Я хочу сказать, что видела в ней списки имен.
   — Слушай внимательно, — спокойно сказал полковник. — Всякий раз, когда у нас возникает разговор, наступает момент, когда ты заявляешь, что самые важные для меня вещи, оказывается, не имеют отношения к сути дела. Боюсь, нам никогда не удастся прийти к согласию насчет «сути». Но на этот раз мне хотелось бы донести до тебя свое мнение. Когда тебя стали замечать в разных местах с этим Никитиным, мне посоветовали по-хорошему, чтобы я отговорил тебя от этого занятия. Я отказался, поскольку не считал себя вправе вмешиваться в твою жизнь. Вместо этого я сказал, что могу уйти в отставку, как уже сообщил тебе. Я сделал это, чтобы защитить твое право видеться с человеком, которого ты выбрала, независимо от того, откуда он, и от всякой политики. Пока я верил, что твои отношения с ним искренни, у меня не было права в чем-либо тебя упрекать. Однако твое теперешнее поведение совершенно сбивает меня с толку. Вчера ты поссорилась со своим… любовником. Уже сегодня тебе не терпится бежать в полицию и доносить на него, потому что кто-то сказал тебе то, о чем ты, наверное, и сама все это время догадывалась…
   — Ни о чем я не догадывалась, ничего не знала! — вскричала Хайди. — Я была слепой, глухой, жалкой дурой, но не сообщницей! А если ничего не предприму теперь, то стану ею. Господи, неужели никто из вас не понимает этого?
   — Нет, — холодно отрезал полковник. — Не понимаю. Не понимаю, почему ты считаешь своим долгом диктовать французам, которые и так в курсе дела, как им следует поступать.
   — Но они не знают! И не могут знать. Они не знают, как безумен этот человек, сидящий в своей зловонной комнатенке, не знают, что им всем уготовано.
   Полковник раздавил в пепельнице сигару и поднялся со стула.
   — Не стоит продолжать, — утомленно произнес он. — Вот успокоишься, тогда и поговорим. А пока… — Он шагнул к ней и положил руку ей на плечо, но она вывернулась и испуганно съежилась. Он беспомощно уставился на нее. — А пока, — повторил он неуверенно, — пока ты, может быть, постараешься понять, что порой под личиной благородных помыслов скрывается побуждение отомстить.
   Хайди тоже встала.
   — Ты никогда не говорил мне таких неприятных вещей, — сказала она ему неожиданно спокойно.
   — Ну, ты же ненавидишь его, верно? — пробормотал полковник, чувствуя, что теряет над ней власть.
   — Ненавижу всем сердцем, телом и душой, — медленно выговорила она. — Ненавижу за все то, что он делает, во что верит, что защищает. Именно из-за этого меня к нему и влекло — из-за того, что он уверен в себе, что у него есть, во что верить, убеждения, которых лишены все вы. Потому что он настоящий, в отличие от вас. Теперь же я знаю, что с ним надо сражаться не на жизнь, а на смерть именно потому, что он настоящий. Боюсь, что ты этого никогда не поймешь. Боюсь, — повторила она, еле сдерживаясь, чтобы не закричать, — боюсь, ты считаешь меня истеричкой.
   Он бросил на нее беспомощный взгляд, борясь с желанием обнять ее и одновременно опасаясь, что его прикосновение спровоцирует у нее какую-нибудь непредсказуемую реакцию, и наружу вылезет нечто такое, что заставит его ужаснуться.
   — Лучше иди-ка в свою комнату и приляг, — тихо посоветовал он. Но когда она уже стояла на пороге, он окликнул ее. — И вот еще что… — Он старался говорить ровно; она обернулась с надеждой в глазах.
   — Да?
   — Я просто подумал… Может, сходим попозже в кино?
   Выражение ее лица изменилось; он прочел в ее глазах осуждение, даже жалость и медленно отвернулся, прислушиваясь, как удаляются по коридору ее шаги. Спустя несколько минут он услышал, как хлопнула входная дверь — она ушла.
   Он налил себе бренди и вынул из дальнего ящика дневник в кожаной обложке. Последняя запись появилась в нем три месяца назад. Он зажег сигару и записал:
   «1 января 19… Упустил очередной шанс помочь X. Чтобы помочь тонущему, надо уметь плавать самому. Я не могу протянуть ей руку, но одновременно не могу побороть чувство, что с девушкой все в порядке, просто она живет в такое суетное время, как наше, в век вожделений. Микроб вожделения действует на разных людей по-разному, однако он водится в кровеносной системе любого из нас. X. подхватила его, когда сбежала из монастыря; возможно, при изгнании из кровеносной системы Бога, с обменом веществ происходит что-то такое, отчего активизируется микроб… Если это и в самом деле так, значит, зараза появилась еще в XVIII веке, а может, и раньше, теперь же она готовится разбушеваться в полную силу. Если позволить эпидемии разгуляться, то потери от нее будут похуже, чем от Черной Смерти…»
   Полковник зажег успевшую потухнуть сигару, перечитал написанное, перечеркнул, убрал дневник, плеснул себе еще бренди и сел изучать меморандум, в котором говорилось о протесте британцев против стандартизации калибра зенитных орудий, якобы наносящей ущерб экономическим интересам зоны обращения фунта стерлингов.

VIII Вспышка вдохновения

   Хайди подняла рюмку к губам нарочито размеренным движением руки. На нее не были обращены ничьи глаза, если не считать рыбок в залитом неоновым светом аквариуме, и она сказала себе, что чувствует себя безупречно спокойной; однако она не смогла побороть соблазна и продолжала демонстрировать хладнокровие, небрежно потягивая мартини. Бар был почти пуст; Альберт и Альфонс воспользовались передышкой, чтобы шепотом подвести итоги работы за месяц. Завтра, узнав ее на фотографиях в газетах, они станут со сдержанной улыбкой рассказывать приятелям-клиентам, что он и она часто посещали этот бар, и что она провела последний час перед своей акцией в одиночестве за угловым столиком у аквариума, выпила два мартини и выглядела вполне спокойной.
   Хайди извлекла из сумки зеркальце и, делая вид, что пудрит нос, критически осмотрела свое лицо. Оно было не бледнее обычного; тени под глазами не делали ее облик мрачным, а наоборот, придавали ему пикантность; испуг, проскальзывающий в карих глазах, был заметен только ей; всем же остальным ее вид действительно должен был казаться «вполне спокойным». Новая мания думать о себе фразами, заключенными в кавычки, действовала ей на нервы, но она ничего не могла с этим поделать. С тех пор, как она приняла решение прикончить Федю, она жила словно в окружении зеркал. Хотя она действительно не ощущала никакого беспокойства, ей приходилось разыгрывать невозмутимость; хотя ее рассмешила комедия, на которую отец потащил ее накануне вечером, ей приходилось разыгрывать веселье; хотя она наслаждалась ужином в «Ларю», куда он повел ее после сеанса, ей приходилось разыгрывать наслаждение. Все это время в ее сознании перемещались бегущей строкой фразы в кавычках: «последний ужин», «полное спокойствие», «никто бы не подумал». Когда отправленное на место зеркальце тихонько брякнуло о крохотный пистолет, она автоматически подумала о «холодной стали» и с трудом подавила смешок — однако Альберту (или Альфонсу?) хватило и этого сдавленного звука, чтобы оглянуться на нее с учтивой вопросительной улыбкой.
   Она невозмутимо выдержала взгляд официанта, но недавний подъем сняло как рукой, и она содрогнулась от страха. Еще один глоток мартини — и страха как не бывало. Она знала, что причиной страха было совершенно необоснованное опасение, что люди смогут прочесть ее мысли и помешать осуществлению задуманного. Лишь это могло повергнуть ее в дрожь с тех пор, как она приняла свое решение.
   Выход явился ей, как мгновенная вспышка, и с этой секунды мир претерпел волшебное превращение. До этого она жила в стеклянной клетке, прозрачность которой только усугубляла чувство одиночества. Теперь же прозрачные стены превратились в зеркала, и она осталась наедине с собой. Люди, окружавшие ее, даже отец, утратили реальность и значили теперь немногим больше, чем анонимный хор на подмостках греческой трагедии. Временами присутствие других людей действовало ей на нервы, ибо она замечала в их внимательных зеркальцах-глазах собственное отражение и поневоле начинала взирать на себя их глазами, отчего и появлялись противные кавычки. Однако длилось это недолго. Всякий раз, стряхнув с себя страх перед преждевременным разоблачением и провалом, она снова погружалась в блаженный покой, какой знала лишь в первые дни пребывания в монастыре — пока какая-нибудь мелочь, подобная только что скользнувшему по ней вопросительному взгляду бармена, вновь не повергала ее в беспокойство и неуверенность. Уже на протяжении трех дней жизнь Хайди протекала как бы в двух плоскостях.
   Она бросила взгляд на часы; еще полчаса до семи, когда Федя вернется с работы, и она наверняка застанет его дома. Она не спеша допила остатки мартини и заказала вторую порцию, которой предстояло стать последней. Она заранее решила, что выпьет два бокала, не больше, дожидаясь «нулевого часа»; однако ей ни разу не приходило раньше в голову, что, по всей вероятности, ей никогда в жизни не придется больше попробовать мартини. Она почувствовала подступающую жалость к самой себе, и когда Альберт (или Альфонс?) принес на подносе стройный запотевший бокал, у нее перед глазами уже стоял аршинный заголовок: «Последний мартини».
   Она одарила облаченного в белое симпатичного бармена радушной улыбкой. Тот улыбнулся ей в ответ и беззвучно ретировался к стойке со счетами, оставив ее в одиночестве в углу, рядышком с аквариумом с мерцающими рыбками, потешно открывающими рты и выпускающими гирлянды пузырей. Теперь она никогда не узнает, кто подал ей ее последний мартини — Альберт или Альфонс, и еще одна незначительная загадка жизни так и останется неразгаданной — подобно тайне мужчины (или мальчика?) по имени Марсель, постоянно забывавшего под окном у Жюльена свой велосипед. Ее глаза встретились через стеклянную стенку аквариума с круглыми, немигающими глазами рыбки, рассматривающей ее наподобие Будды; у рыбки было чудесное радужное тельце с длинными просвечивающими плавниками, напоминающими опущенные под воду паруса. Жалость к себе мгновенно покинула Хайди: она снова находилась в мире мерцающей неподвижности. Неизвестно, будут ли продолжаться эти погружения в зеркальный мир суеты и после того, как она покончит с Федей и невозвратно перейдет в иную реальность. Без всякой видимой причины ей вспомнилась сестрица Бутийо — полненькая низкорослая француженка из монастыря, и она поняла, что ответ на вопрос получен уже давным-давно. Как-то раз, осенью, они стояли рядом с прудом в конце аллеи, и сестра Бутийо с улыбкой сказала: «Ты пребываешь в мире, ты чувствуешь благодать, но это состояние текуче: оно то переполняет тебя, то вытекает прочь сквозь крохотное отверстие, оставленное мимолетным раздражением, пустой суетностью, острой, как игла. Voila, мира как не бывало, с благодатью покончено, то самое чувство капля за каплей вытекает из твоей души, и ты снова оказываешься там, где страдала прежде — в сухости и бесплодности банального существования…»
   Они часто возвращались в своих беседах к загадочной двойственности земного опыта — не раздвоенности духа и плоти, а именно двойственности — раздирающей, но неизлечимой, к трагической и банальной плоскостям существования…
   «Страсти, даже мимолетные, и великие соблазны — ба! — есть проверенные, надежные methodes для их лечения, — объясняла ей сестра Бутийо. — Мелкие же раздражения, пустые терзания, рутина, однообразие, кретинизм прочного здравого смысла — voila l'ennemi [24]! Дьявол может быть повержен, но что ты поделаешь с демоном, загримировавшимся в провинциального нотариуса, пробравшегося в твое сердце и играющего его частицами, как костяшками счетов, которые еще недавно были четками? Ах, малышка, ты еще узнаешь, что великая дуэль в твоей душе — это схватка трагедии и банальности жизни. Отдавшись потоку банальности, ты становишься слепой и глухой к Загадке; трагическую же жизнь можно пить только с ложечки, иное доступно одним лишь святым. Но и святые продолжают дуэль и то и дело восклицают: «Туше!»»
   Она встретила растерянный взгляд Хайди озорной улыбкой.
   «Да, даже под пальцами святых четки порой превращаются в костяшки счетов. Тереза из Лизье была тихой, крохотной святой, ни разу не пожаловавшейся на холод и лишения, которые и отняли у нее жизнь в возрасте всего двадцати четырех лет; однако ее могли отвлечь от сосредоточения шорохи, издаваемые накрахмаленной рясой старенькой щуплой монахини, всегда молившейся с ней рядом в часовне. Дьявол умнее, чем тебе кажется, малышка: он усеял мир шуршащими рукавами, капающими кранами и бородавками с тремя волосками на носах прелатов. В плоскости банального, жизнь неизменно мечется среди этих мелочей; брак, политика и все остальное — всего лишь увеличенные бородавки на носу…»
   Хайди улыбнулась, припомнив, что у самой сестры Бутийо тоже имелась маленькая бородавочка, число волосинок на которой равнялось именно трем, — (правда, не на носу, а на ее очаровательном подбородке, украшенном ямочками. Да, еще тогда, столько лет назад, маленькая монахиня дала ответ на вопрос, наполнявший ее такой глубокой тревогой: для нее не представляли бы трудностей провалы в банальный мир барменов, зеркал и «последнего мартини», во время которых собственное решение начинало казаться Хайди сомнительным, а то и просто граничащим с фантастикой. Теперь, восстановив в памяти беседу у пруда, она понимала, что должна мириться с трусливыми мгновениями, которых будет немало и до, и после акции, ибо они неизбежны и необходимы. Без них все вышло бы слишком просто. С точки зрения лягушки, замершей на краю банальной плоскости, все решения, рожденные в другом мире, должны казаться безумными и попросту абсурдными фантазиями, вызванными нервным перенапряжением. Вспышки трагического провидения, которыми вдохновлялись святые и революционеры от Брута до Шарлотты Корде, всегда были вызовами рутине и здравому смыслу; в промежутках между этими редкими всплесками даже святым приходилось влачить бренное существование в потемках. Никто не может постоянно дышать разреженным воздухом правды, противоречащей здравому смыслу. Моменты истины подобны экстазу — это нечто вроде коротких замыканий, от которых перегорают все пробки. Затем опускается еще более кромешная тьма — вот как сейчас. На какое-то мгновение Хайди совершенно забыла, чего ради, собственно, она собралась прикончить Федю.
   Тем временем, как подсказывал циферблат, в ее распоряжении оставалась всего четверть часа. К счастью, причины ее поступка были коротко, но ясно перечислены в письме, адресованном полиции, лежавшем сейчас у нее в сумочке. В нем сжато описывалась федина деятельность — отбор французских граждан из мира искусства и литературы, подлежащих уничтожению после переворота. Далее следовал лаконичный отчет о попытках Хайди привлечь внимание властей к Никитину и постигшей ее неудаче. Завершалось письмо изложением причин, побудивших ее, ввиду пассивности официальных инстанций, пробудить общественность от апатии с помощью символического акта протеста. Французская история изобилует примерами подобных символических актов и здорового, вдохновляющего воздействия, оказанного некоторыми из них на воображение народа…
   Восстановив мысленно содержание своего письма, Хайди обрела утраченное было спокойствие. Ей предстояло выпить еще полбокала мартини. Пока она, не торопясь, допивала остатки, ей вспомнилась беседа с важным чиновником в министерстве внутренних дел, убедившая ее в том, что при сложившихся обстоятельствах единственным разумным решением будет поступить наперекор здравому смыслу, самому рассудку, и попросту убить Никитина, чтобы избежать неминуемого превращения в его пассивную сообщницу.
   Жюль Комманш был героем Сопротивления и занимал ключевой пост во французском управлении безопасности. Хайди мельком встретилась с ним вскоре после прибытия в Париж на приеме в посольстве и осталась под глубоким впечатлением от этой незаурядной личности. Это был очень рослый, подвижный, небрежно одетый человек, еще не достигший сорока лет, склонный к нервному красноречию молодого вельможи, не затянутого пока академической рутиной. Он преподавал в провинциальном университете археологию и опубликовал вызвавшую ожесточенные споры статью «Искусственное удлинение черепа при правлении фараона Ахнатона», когда разразилась Вторая мировая война. Он отличился в боях, потом, при немецкой оккупации, тайно работал на радиопередатчике, передавая союзникам разведывательные данные; был схвачен, подвергнут пыткам, приговорен к длительному тюремному заключению, а после освобождения Франции назначен комиссаром Республики в крупном городе. В последовавшие затем годы социальных раздоров и напряженности, он проявил способность с честью и тактом выходить из непростых ситуаций, не поступаясь твердостью; ему было предложено возглавить префектуру, затем — должность заместителя государственного секретаря, после чего, примерно год назад, он уселся в свое теперешнее кресло в Управлении безопасности. Одним словом, Комманш принадлежал к новой когорте французских чиновников, вышедших из движения Сопротивления и побуждаемых чувством ответственности перед государством или раззадоренным тщеславием не возвращаться к прежним занятиям. Если бы их собралось побольше, они смогли бы наполнить склеротические вены французской бюрократии свежей кровью; однако их были считанные единицы, и их воздействие скорее напоминало эффект, оказываемый инъекцией стимулирующего средства на обреченное на смерть тело.
   Звоня в министерство внутренних дел, Хайди почти не питала надежды, что Комманш вспомнит ее. К ее удивлению, он ее не забыл и согласился на встречу у себя в кабинете на следующий же день. Презрев вековые традиции французских министерств, он не заставил ее ждать. Кабинет оказался просторной комнатой с двойными дверями с толстой зеленой обивкой; стены украшали ужасающие гобелены времен Второй империи, ниже которых помещались бронзовые бюсты и колченогие столики с мраморными крышками. Комманш стремительно поднялся из-за своего необъятного стола и приветствовал ее сердечным и в то же время деловым рукопожатием. Рядом со столом громоздились два кресла с кожаными ручками, но он пододвинул ей простой стул без ручек.
   — У вас такой вид, что вам больше подойдет стул с прямой спинкой, — сказал он с легкой улыбкой. — Не смотрите на мебель, я здесь не при чем. Так чем я могу вам помочь?
   Его прямота вселила в нее уверенность, и разговор пошел легко. Она простыми словами поведала ему о своей связи с Федей, о записной книжке и его занятиях. Она упомянула беседу с отцом, американским полковником; поскольку последний счел это не своим делом, она решила, что долг требует от нее обращения непосредственно к французским властям.
   Пока она говорила, светло-серые глаза Комманша успели исследовать ее лицо, руки, ноги, меховую шубку и прочее облачение; закончив осмотр, он снова сосредоточил взгляд на ее лице, сперва с вниманием, потом с наполовину озадаченной, наполовину раздраженной улыбкой.
   — Это все? — спросил он, дав ей закончить.
   Хайди кивнула. Она не ждала драматической реакции на свое сообщение, однако тон его голоса не сулил ничего хорошего.
   — И что же, по-вашему, нам следует по этому поводу предпринять?
   Вопрос прозвучал почти грубо. Хайди уставилась на него.
   — Это ваше дело, — вымолвила она. — Но вы наверняка не станете и дальше позволять ему совершать свои… свои гнусные преступления…
   — Преступления? Насколько я знаю, господин Никитин не совершил никакого преступления против французских или международных законов.
   — Но я же сказала вам… Боюсь, вы не поняли… — Хайди почувствовала растущую беспомощность, напоминающую паралич, охватывающий человека во сне.
   — А по-моему, я вас отлично понял. Вы углядели в чьей-то книжке какие-то каракули, которые приняли за списки имен. Кто-то еще надоумил вас, что списки эти составляются с определенной целью. У вас нет доказательств, что ваши предположения соответствуют истине. Но если бы они и были справедливы, внесение списка имен в записную книжку не образует состава преступления.
   В душе Хайди зародилось фантастическое подозрение. Хотя так ли оно фантастично? Разве события последних лет не свидетельствуют о том, что Никитины насадили своих агентов повсюду? Она никогда не могла до конца поверить этим потрясающим разоблачениям, однако теперь была готова верить во что угодно. Поддавшись бессмысленной панике, она затравленно устремила взгляд на зеленую обивку двери. Комманш неотрывно наблюдал за ней, и улыбка на его лице становилась все шире. Выцветшие гобелены, на которых высоко подскакивающие псы, озверевшие от запаха крови, вырывали из боков затравленных оленей и кабанов здоровенные куски мяса, делали повисшую в кабинете тишину еще более зловещей. Наконец, Комманш сжалился над ней.
   — Нет, мадемуазель, — сказал он, — хотя ход ваших мыслей и нетрудно себе представить, должен вас уверить, что не являюсь сообщником господина Никитина, — пусть в этом здании таких, несомненно, найдется немало. Если бы вы попали к кому-нибудь из них, это было бы чревато для вас неприятными осложнениями. В связи с этим предлагаю: чем быстрее вы забудете о вашем… романтическом приключении и чем меньше станете о нем распространяться, тем будет лучше буквально для всех.
   Его грубость помогла Хайди справиться с замешательством; чувствуя унижение и гнев, она ощетинилась, совсем как затравленный олень у нее над головой.
   — На что вы, собственно, намекаете? — спросила она, готовая испепелить его взглядом.
   На лице Комманша появилась гримаса нетерпения.
   — Мадемуазель, вы же не ребенок! Разве вам не понятно, что может произойти, если друзья господина Никитина прослышат, что вы распространяетесь насчет его записной книжки и так далее?… О, я знаю, вам не страшно, — он поднял руку, призывая не прерывать его, — да я и не намекаю на что-либо драматическое. Но что бы вы сказали, если бы какая-нибудь из наших вечерних газетенок вышла с огромной вашей фотографией и подписью: «Пикантный скандал в дипломатическом мире — атташе Содружества бросил дочь американского офицера» и так далее?