Жизнь в начале 20-х и впрямь могла опьянить мальчишку. Вскоре после завершения войны с Польшей появилось много еды — только плати. Это сделал НЭП, о котором говорили все вокруг, но в котором ни Арину, ни Феде никак не удавалось разобраться. Маленький кооператив обувщиков, в котором трудился Арин, изготовлял и продавал больше обуви, чем когда-либо раньше. Теперь у них на обед нередко бывал белый хлеб, иногда кусок колбасы в дополнение к селедке, а то и по большей ложке прессованной красной икры. Все чаще им доводилось пить чай с сахаром — желтым кусочком, который полагалось класть на язык; горячий чай проникал сквозь него и к моменту проглатывания приобретал чудесный сладкий вкус. Федя стал обладателем ботинок из настоящей кожи, а Арин — очков в стальной оправе. Раз в неделю они отправлялись в кино, поглазеть на палящих друг в друга некультурных американских ковбоев или на банду преступников, покушающуюся на очаровательную девицу, у которой оказывается не одна, а девять жизней, как у кошки, и которая, как явствовало из надписи на экране, раньше была наследницей несметных капиталов, а теперь стала героиней революции. И раз в год по билетам, распределявшимся по кругу профсоюзом, они ходили на оперу или на балет в Большой театр. До Перемены такой жизнью могли жить только князья.
   Не менее интересно было и в школе. Федя мог, если бы захотел, оставаться дома или околачиваться на улице, но он предпочитал ходить в школу. Это была одна из лучших школ в столице, предназначенная для детей, чьи родители делали революцию или погибли, защищая ее. Будучи сыном Гриши Никитина, одного из замученных бакинских комиссаров, имя которого к тому времени стало легендарным, Федя с самого начала пользовался привилегиями. В тринадцать лет он стал командиром пионерской дружины, поставившей себе цель произвести революцию в ботанике, переименовав все растения, подобно тому, как Французская революция переименовала все месяцы в календаре. Ученики и учителя на совместном совете, управлявшем школой, с энтузиазмом одобрили этот план и попросили учителя истории помочь дружине подыскать соответствующие названия. Гак, дуб стал «столпом революции», плакучая ива — «деревом либерального декадентства», цветы получили имена героев революции, а все сорняки скопом назвали «буржуазными паразитирующими растениями». По прошествии нескольких недель попытку пришлось, однако, оставить, потому что количество растений явно превышало количество мыслимых имен. Пионеры обвинили учителя истории, принадлежавшего к дореволюционной интеллигенции, в саботаже; но еще до того, как состоялся суд, старик умер от пневмонии, пав жертвой трудностей на фронте распределения топлива.
   Постепенно старые учителя уходили на покой, увольнялись или просто не осмеливались показываться на глаза, опасаясь нападок своих учеников. Их заменили учителя нового типа: члены партии или комсомола, откликнувшиеся на призыв партии срочно ковать новые кадры образования. Это были крепкие ребята, в большинстве своем выходцы из рабочих и крестьян, заслужившие уважение учеников тем, что они сами были как дети, — так же юны и непосредственны, с такими же жадными глазами и с тем же рвением штурмовать высоты интеллекта. Их профессиональная подготовка ограничивалась курсами протяженностью в несколько месяцев, чаще вечерними. По уровню образованности они ненамного опережали учеников и часто допускали орфографические ошибки; им то и дело приходилось добродушно позволять девяти— или десятиклассникам, выросшим при прежнем режиме, поправлять их или заканчивать за них урок. Но все это не имело значения; важно было то, что вся школа — и дети, и ученики — переживала грандиозное приключение. Они жили в первые дни творения, когда от первозданного хаоса только отделялись небеса и земная твердь; перед ними простирался мир, который предстояло познать и подчинить себе. Их не пригибала к земле беспросветная перспектива с сумрачными закоулками несметных фактов, в которых пропадали их предшественники: ведь и учителя, и их подопечные взирали на знания, накопленные в прошлом, как на сор, как на останки затонувшего мира. Его поэзия была сентиментальной бессмыслицей, тома истории — сплошной ложью, философия — способом одурманить невежественный народ, применявшимся прежними хозяевами. Поколению, пришедшему после потопа, приходилось все начинать заново. Они тянулись к знаниям, жаждали культуры — но только к новым знаниям, новой культуре, не связанной корнями с прошлым. Среди тем, обсуждавшихся в Федином классе, были такие: «Как изменить климат нашей планеты?», «Когда и как наука преодолеет смерть?», «Останутся ли нужны школы после мировой революции?», «Социальное происхождение родительской тирании». Уже в третьем классе Федя мог претендовать на авторство нескольких резолюций, принятых дружиной после жарких дебатов: за отмену брака; за освобождение чернокожих рабов Америки; за обязательные прививки; против вредной теории о том, что чистка зубов есть капиталистический предрассудок; в поддержку теории о существовании других обитаемых планет.
   Перед наступлением созревания Федей овладело смутное беспокойство. Школа больше не удовлетворяла его интеллектуального любопытства; он чувствовал потребность глубже зарыться в загадки жизни, дойти до атомов, до «чертенят», как их называл Арин, которые распоряжаются судьбами мира. Он читал много и беспорядочно — потрепанные книги со старой орфографией, трактующие вопросы физики, астрономии, истории, даже поэзии. Из-за недостатка элементарного научного багажа он понимал прочитанное только кусками, и это выбивало его из колеи.
   Он пользовался уважением среди пионеров; через год-другой его примут в комсомол, а потом и в партию. Партийный же человек должен знать все, должен быть готов к исполнению обязанностей на любом посту, доверенном партией, представляя собой сияющий пример мудрости, твердости и присутствия духа. Но как достичь такой квалификации? Многих пионеров постарше его обуревали схожие сомнения, и они образовали специальную дружину «На штурм знаний», засыпавшую учителей протестами и требованиями. Учителя были беспомощны: старые учебники были в большинстве своем запрещены, новых же пока не появилось; школы испытывали нехватку во всем: в классах, карандашах, бумаге, досках, меле, а главное — в опытных преподавателях. Почему так произошло? И почему процесс Великих Перемен приостановился? Когда Феде было десять лет, все говорили о мировой революции как о чем-то совершенно реальном, способном принести вечный мир, счастье и изобилие. Теперь же ему почти пятнадцать, а она так и не материализовалась, и вокруг поговаривают о том, что революция ограничится отдельно взятой страной, окруженной кровожадными врагами, которая Бог знает сколько времени будет оставаться в осаде. Что еще хуже, даже дома дела оборачивались не так, как надо. Снова появились богатые и бедные; пусть богатых теперь называли нэпманами и дружно презирали — некуда было деться от того факта, что они могут покупать и есть, что захотят, в то время как остальным это было недоступно.
   Затем последовала череда болезненных открытий, которые все объяснили, рассеяли все сомнения и восстановили Федину веру. Конечно, фундамент этой веры всегда оставался непоколебим, ибо был такой же частью его естества, как мышцы и кости, пусть он и не всегда знал, что обладает какой-то верой и что ей могут быть какие-то альтернативы. Просто его вера чуть дрогнула, ее края как бы слегка обуглились в те тяжелые годы, когда процесс перемен как будто прервался, и его конечная цель словно бы отступила в тень. Однако, после исключения из партии бывшего комиссара по военным делам и прочих последовавших за этим прозрений, обнажились подлинные причины всех трудностей. Прошлое было мертво и покоилось в глубокой могиле, но на этой могиле прорастали цветы зла, способные отравить и удушить светлое будущее. Иностранные интервенты потерпели поражение от революционной армии, но империалистические правительства просто выжидали, готовые при любых признаках слабости или нарушенного единства снова наброситься на Страну Будущего, вызывавшую у них смертельную ненависть, ибо самим своим существованием она предвещала их неминуемую гибель. Интернационалу революционных рабочих они противопоставили свой интернационал шпионов, вредителей и агентов всевозможных обличий. Эти агенты контрреволюции, силы зла, кишат теперь повсюду. Основной их опорой выступает дореволюционная интеллигенция, люди из прошлого, которых приходилось терпеть и даже выдвигать на видные посты, ибо они обладали необходимыми знаниями. Неудивительно поэтому, что товаров не хватает и они так дороги, раз эти организаторы индустрии преследовали одну и ту же цель, раскрытую инженером Рамзиным на большом открытом процессе: подорвать экономику страны. Даже многие из виднейших вождей поддались соблазну и сделались агентами контрреволюции. Партии приходится бороться со всеми ими, вести непрерывные бои на многих фронтах, видимых и невидимых. Любое улыбающееся, жизнерадостное лицо, будь то твой учитель или лучший друг, может оказаться маской, скрывающей его истинную личину. До тех пор, пока последний из них не будет разоблачен и ликвидирован, Великая Перемена не сможет развернуться во всю ширь.
   На пионерском митинге женщина — посланец Партии — рассказала о мальчике-герое Павле Морозове, который донес на собственных родителей, утаивших от правительства зерно, и был потом убит отсталыми мужиками. Федя подумал тогда, как ему повезло, что его родители боролись за революцию: ведь донести на них, даже на старенького Арина, было бы неприятной обязанностью. Но, с другой стороны, будь они контрреволюционерами, они были бы совсем другими людьми: жестокими, коварными и вероломными, так что выдать их было бы сущим удовольствием. Ему нравилось решать задачки, и он был доволен, что нашел решение и этой.
   Феде как раз стукнуло пятнадцать, когда настал конец тягостному затишью НЭПа. Первый пятилетний план прогремел, как удар грома, потрясший всю страну и откликнувшийся эхом по всему миру. Корабль революции вышел из гавани; теперь он несся вперед, скрипя мачтами, с широко раздутыми парусами. Федя не знал тогда, что эта качка будет сопровождать его всю жизнь; не знал он и того, скольких товарищей смоет за борт громадными валами. Знал он лишь одно: наступил завершающий акт Великой Перемены. Пройдет пять лет — и все века, напрасно прожитые под реакционными властителями, канут в прошлое, а он отпразднует свое двадцатилетие вместе с провозглашением бесклассового общества и Золотого Века.
   Дисциплина в школе ужесточилась; каждый класс, объяснял учитель, должен рассматривать себя как будущий штурмовой батальон в сражении за Утопию. У Феди раскалывалась голова от зазубренных цифр Плана: столько-то миллионов тонн чугуна в первый год, столько-то миллионов киловатт-часов, столько-то миллионов неграмотных, превращенных в культурных членов общества. Все эти миллионы, производимые народом и для народа, звучали опьяняюще. Киловатт-часы, тонны, бушели, галлоны и километры стали буквами героической саги. Полем этой битвы гигантов стала огромная карта, занимавшая в классе целую стену. Она была усеяна флажками, которыми отмечались основные схватки плана. Далеко на севере, за Полярным кругом, куда можно было забраться только по лестнице, отмечалась карандашом трасса будущего канала, самого протяженного из когда-либо прорытых человеком. Красная полоса, удерживаемая кнопками, указывала, где пройдет будущая Туркестанско-Сибирская железнодорожная магистраль. Лес флажков на Уральском хребте показывал, где вырастут огромные комплексы по выплавке стали; красным кружком был выделен Днепрострой — крупнейшая в мире плотина; маленькие автомобильчики и трактора, вырезанные из бумаги, обозначали заводы, где станут производить эти чудесные сияющие механизмы.
   Каждый мальчик и каждая девочка в классе отвечали понарошку за ту или иную отрасль промышленности и регулярно отчитывались о ее успехах. Самым способным поручалось приглядывать за главными видами сырья и ключевыми отраслями, слабым доставались всего лишь товары народного потребления; классный дурачок отвечал за изготовление запонок и приколок для воротников и на этой почве слегка тронулся рассудком. Когда на параде по случаю 1 Мая директор школы обмолвился в своей речи, что в других странах и в иные времена дети втыкали в карты флажки, обозначая места битв не за производство и жизнь, а за разрушение и смерть, по рядам слушателей пробежала волна недоверия. Но когда он заявил, что никогда прежде юное поколение не бывало современником столь крутого поворота в истории и не участвовало в таком повороте столь сознательно, все разумом и сердцем почувствовали, насколько это верно.
   В тот год празднование 1 Мая ознаменовалось наивысшим взлетом в Фединой жизни: завершилась закладка отныне несокрушимого фундамента его веры. В будущем структуре этой веры предстояло претерпеть немало изменений — более того, в определенный период ее фасад беспрерывно перестраивался, будто работами руководил спятивший архитектор, — однако все это были поверхностные доработки, не касавшиеся монолитного основания. Первый камень в него заложил в свое время еще Гриша, заронивший в сердце мальчика мистическое ожидание великого катаклизма, следом за которым наступит Золотой Век. Вторым камнем он был обязан старику Арину, рассказавшему мальчику о тайне жизни — о крохотных атомах, распоряжающихся судьбами мира. Директорская речь завершила построение святой троицы его вероисповедания. Отныне он знал, что счастье может измеряться исключительно в киловатт-часах, бушелях и тоннах, ибо только они являются средством для преодоления вековой тьмы и для победы над врагами народа, которые с коварным упорством пытались сохранить навсегда проклятое прошлое. Таковы были железные факты; все остальное — отсталые суеверия, ересь и отступничество, подобно ежегодным премиям за литературу и вклад в дело мира, присуждаемым теми же братьями Нобелями, которые владели нефтеперерабатывающими заводами в Баку и изобрели динамит.
 
   На завершающем году учебы в школе в Федину жизнь постучались романтические переживания в виде худенькой светловолосой Надежды Филипповой, товарища по комсомолу. Ей было семнадцать лет, и она отличалась великолепной фигурой и острым умом. Ее любимым занятием было вскарабкаться на дерево и читать стихи Маяковского, раскачиваясь на ветке. Ее отец был хирургом, представителем дореволюционной интеллигенции, благодаря чему она превосходила Федю образованностью, но это обстоятельство вспоминалось только в моменты ссоры. Несмотря на то, что она была на несколько месяцев моложе его и известна вспыльчивостью и резкими переменами настроения, к Феде она проявляла порой почти материнскую привязанность — совсем как любовь его детства, маленькая татарка в Баку. В один из тех редких моментов, когда Федя сумел смирить свою подростковую заносчивость, он спросил ее: «Почему ты встречаешься с таким парнем, как я, раз ты гораздо культурнее?» Гладя его по коротко остриженной голове, она ответила: «Потому что ты чист, прост и тверд, как „Наша пролетарская молодежь“ на пропагандистском плакате».
   Их отношения продолжались всего год, потому что потом отца Надежды арестовали как члена оппозиционного подполья и врага народа. Федя питал к девушке нежные чувства и пытался, как мог, помочь ей, не выходя при этом за пределы, очерченные его политической сознательностью и требованиями революционной бдительности. К Надежде хорошо относились в комсомоле, и товарищи из районного комитета определенно были готовы обойтись с ней помягче — ведь, как стало очевидно много позже, Федина юность пришлась на годы самой предосудительной снисходительности и мягкотелости. Поэтому обрушившиеся на нее беды были вызваны только ее собственным упрямством.
   Федя повстречался с ней на улице за несколько минут до того, как ей предстояло явиться пред очи контрольной комиссии, и был поражен ее бледностью, но объяснил ее для себя тем, что прошло всего несколько дней после того, как ей пришлось сделать аборт. Федя испытывал по этому поводу гордость и чувство вины, хотя именно она настояла, чтобы они не заботились о предосторожностях. Во всяком случае, она не делала из этого большой беды; сейчас же, когда закрутилась история с ее отцом, она совсем потеряла голову. Вместо приветствия она сказала:
   — Моя мать развелась с ним. Вот стерва! Представляешь?
   Федя добродушно засмеялся:
   — А как же, раз он оказался контрреволюционером!
   Она повернулась к нему с гневным выражением на лице и, раздувая ноздри, прошипела сквозь зубы, как рассерженная гусыня:
   — Попробуй только повтори это, и я врежу по твой веснушчатой морде!
   Он снова засмеялся и слегка прищурился:
   — Ты расстраиваешься из-за аборта. Но перед комиссией надо быть спокойной. Это очень важно.
   Она быстро зашагала вперед, не произнося ни слова и не попадая в ногу с Федей. Федя ради смеха старался исправить это недоразумение, хотя обычно это делала Надежда, сглаживая таким способом то обстоятельство, что она была чуть выше его ростом.
   Перед самым зданием Федя сказал:
   — А теперь обещай, что будешь умницей.
   Она ничего не ответила и вошла в класс, где должно было проходить собрание, с вызывающим видом, тут же настроившим всех против нее. Стулья стояли полукругом перед столом, за которым предстояло усесться товарищам из районного комитета, оказавшись точь-в-точь под масляными портретами обоих вождей, прежнего и теперешнего; но товарищей все не было, и членам комсомольской ячейки пришлось дожидаться их более получаса, болтая между собой и грызя семечки. Присутствующих набралось человек двадцать пять-тридцать. Когда вошла Надежда, говор утих, и ее поприветствовало несколько неуверенных голосов; сразу после этого болтовня возобновилась. Время от времени кто-нибудь бросал на нее косой взгляд, но, встретившись с ее пламенным взором, отворачивался, изображая полнейшее безразличие. Она подошла к крайнему стулу второго ряда, отделенному от сидящих дальше еще четырьмя пустыми стульями. Федя, вошедший следом за ней, примостился рядом, но оставил между ними один незанятый стул. Если бы он сел бок о бок с ней, отделившись, таким образом, от остальных товарищей, то это выглядело бы как демонстрация. Его решение было оптимальным. Дожидаясь комиссии, они не произнесли ни слова. Надежда сидела бледная, глядя прямо перед собой с неукротимым и одновременно отсутствующим видом; Федя читал «Комсомольскую правду».
   Наконец, появились товарищи из контрольной комиссии. Их оказалось трое: приземистый брюнет с веселым лицом и ласковым голоском, работница с фабрики с повязанной платком головой и круглым, не слишком умным лицом, тут же уставившаяся на Надежду с неприкрытой враждебностью, и сухой бюрократ в очках. Низенький брюнет, товарищ Ясенский, произнес необходимые слова о должной революционной бдительности и важности защиты кадров от проникновения социально неблагонадежных элементов; затем пошли бесконечные вопросы о деятельности Надежды, ее убеждениях, социальном происхождении ее родителей, дедушек и бабушек.
   Отвечала она коротко, четко и по-деловому, однако ответы звучали заносчиво. Сразу было видно, что два поколения Надеждиных предшественников были выходцами из среднего класса: отец ее отца тоже был врачом, причем специалистом, и имел в Петербурге собственный дом; отец ее матери торговал зерном, иными словами, был самым настоящим социальным паразитом. В комсомол ее приняли только потому, что ее отец вступил в партию за несколько лет до революции и во время Гражданской войны командовал партизанским отрядом.
   — Он уже тогда был агентом контрреволюции и шпионом? — спросила женщина в платке.
   Надежда посмотрела на товарища Ясенского, бывшего за председателя, и спросила:
   — Я должна отвечать на такие дурацкие вопросы?
   — Да, — ласково ответил тот. — И не грубить отвественным товарищам, которые старше вас. Если выясняется, что человек — контрреволюционер, то нет ничего дурацкого в предположении, что он стал им еще десять лет назад.
   — Вы не имеете права называть его контрреволюционером! — сказала Надежда дрогнувшим голосом, в котором слышалась приближающаяся истерика. — Человека надо считать невиновным, пока суд не докажет его вину.
   — Где вы подцепили эти представления о либерально-буржуазной философии права? — с любопытством спросил председатель.
   После некоторого колебания Надежда неуверенно ответила:
   — Прочла в какой-то книжке. Женщина в платке спросила:
   — Наверняка в книжке, принадлежавшей вашему отцу? По классу пробежал шепот.
   — Нет, — ответила Надежда голосом, который теперь дрожал вовсю.
   — Вы лжете! — выкрикнула женщина.
   — Неужели вы считаете, — по-прежнему ласково проговорил председатель, — что наши товарищи из Управления государственной безопасности стали бы арестовывать человека, не имея доказательств его вины? Подумайте, прежде чем ответить, — быстро добавил он, — потому что утвердительный ответ будет означать обвинение наших товарищей из государственной безопасности в арестах невинных людей, то есть в контрреволюционной деятельности.
   Надежда стала кусать губы.
   — Они могли ошибиться, — сказала она наконец.
   — Органы государственной безопасности действуют с величайшей осторожностью и осмотрительностью, что исключает возможность ошибки, — отбарабанил председатель. — Вы станете это отрицать?
   — Нет, — пробормотала Надежда без всякого выражения.
   — Можете сесть, — разрешил председатель. — Кто хочет высказаться о товарище Надежде Филипповой?
   Выступило несколько членов ячейки; они противоречили один другому и не сказали ничего убедительного. Девушка, о которой было хорошо известно, что она неровно дышит к Феде, сказала, что всегда подозревала в Надежде волка в овечьей шкуре; но в ответ на призыв председателя назвать конкретные факты, наведшие ее на такие подозрения, она смешалась и не смогла припомнить ни одного. Один парень вступился за Надежду, сказав, что она всегда ревностно выполняла поручения ячейки; но когда женщина в платке спросила его, не было ли это продуманным лицемерием, призванным скрыть ее истинные намерения, он признал, что бывает всякое. Другой юноша заявил, что она всегда вела себя высокомерно, что доказывает ее буржуазное происхождение; но его прервали, напомнив, что Надежда обманула его, и он теперь сводит с ней счеты, что вогнало его в краску, и его слова потонули в приступе всеобщего хохота. Товарищ Ясенский постучал по столу ладонью:
   — Вопрос серьезный, — сказал он. — Если никто больше не хочет взять слово, я вызову товарища Никитина. Федор Григорьевич, вы пользуетесь большим уважением среди товарищей, и все мы знаем, что вы — большой друг Надежды Филипповой. Расскажите нам о ее характере и социальной благонадежности.
   Федя поднялся в наступившей мертвой тишине. Сдвинув на затылок свою кепочку, он задумчиво посмотрел на Ясенского, не испытывая ни малейшей неловкости.
   — Что ж, — начал он, — я много думал об этом. Я был хорошо знаком с ней почти год и ни в чем не подозревал, пока не узнал о ее отце. — Он умолк, словно сказал все, что считал нужным.
   — Значит, ваши глаза раскрылись только тогда, когда вы услыхали о ее отце? — удивилась женщина в платке. — Хороша же ваша бдительность, товарищ!
   Федя озадаченно почесал в затылке.
   — Может, я и заблуждался, но с ней было все в порядке.
   — Все в порядке, — подхватила женщина в платке, — если не считать того, что ее отец — враг народа, защитник кулаков, и что она все время знала о его стараниях навредить партии и правительству, а вас обвела вокруг пальца, показывая свои ножки и кокетничая напропалую. — Она обвела класс глазами, переводя свой непреклонный взгляд с одного юноши на другого. Юноши один за другим опускали головы и принимались рассматривать свои ботинки, однако было заметно, что в их головах стал зажигаться свет прозрения.
   Товарищ Ясенский повернулся к Феде.
   — Вы сказали, что не подозревали ее, пока не был арестован ее отец. Что она сказала или сделала такого, чтобы ее прежнее поведение предстало для вас в новом свете?
   Прежде чем ответить, Федя крепко задумался.
   — Ну, — сказал он, — все по мелочи, ничего серьезного. Она очень рассердилась, когда ее мать развелась с отцом. Это меня удивило: ведь ее мать повела себя правильно, узнав, кем он оказался. И потом, здесь, на собрании, она повела себя так, словно вокруг враги. Тут есть о чем подумать. Это доказывает, что она воспринимает себя не такой, как мы…
   Товарищ Ясенский откашлялся.
   — Это все?
   — Да.
   Темные глаза товарища Ясенского обежали аудиторию и, остановившись на Федином лице, снова стали насмешливыми.