Почему все это сделало его таким агрессивным, ищущим ссоры? Как насчет очищающего воздействия страданий? Некоторых страдание превращает в святых. Другие выходят из тех же испытаний ожесточенными и помышляют только о мщении. Третьи становятся неврастениками. Чтобы страдание пошло человеку на пользу, он должен обладать правильным пищеварением, иначе недолго и скиснуть. Обрекать на страдание всех, невзирая на лица, — неверная политика со стороны Господа, как если бы врач прописывал при любом заболевании одно слабительное.
   — Ага, вот идут мои друзья, — произнес Борис с облегчением. — Так и знал, что они объявятся. Они члены Клуба. Мы — триумвират, нареченный «Три ворона по кличке Невермор [2]».
   Один из друзей Бориса был невзрачным толстоногим коротышкой с острыми чертами лица. Его представили ей как профессора Варди. Он потряс руку Хайди с нарочитой церемонностью, свойственной личностям его роста, и оценивающе окинул ее взглядом сквозь толстые стекла очков без оправы. Третий член триумвирата оказался поэтом Жюльеном Делаттром, пользовавшимся признанием в 30-х годах. Он прихрамывал, был худощав и носил спортивный свитер без пиджака. У него был высокий лоб с пульсирующей время от времени синей прожилкой. Верхняя часть его лица производила впечатление элегантной хрупкости, однако ему противоречила горькая складка рта и сигарета, навечно приклеившаяся к верхней губе, придававшая его внешности оттенок поношенности.
   Возникла пауза, во время которой вновь прибывшие двигали стульями, не зная, как быть с Хайди. Сама она чувствовала себя непрошеной гостьей. Профессор жадно изучал ее внешность, но, стоило им встретиться глазами, как он начинал смотреть в сторону, изображая отсутствие интереса. Делаттр улыбался ей, не произнося ни слова. Хайди только теперь заметила у него на лице темно-красный след от ожога почти во всю щеку. Однако он ухитрялся демонстрировать собеседнику исключительно «хорошую» часть своей физиономии.
   Хайди стала копаться в памяти, силясь вспомнить, читала ли она что-нибудь из написанного им.
   — Я читала сборник ваших стихотворений, — вымолвила она наконец, — но, честно говоря, с тех пор прошло пять-шесть лет, и я не помню названия.
   К ее удивлению, Делаттр покраснел и замигал глазами за завесой сигаретного дыма, служившей ему, видимо, защитным экраном.
   — Ничего, — сказал он, — что забыто, то забыто.
   — Наверное, «Ода ЧК», — поспешил напомнить профессор.
   Поляк рассмеялся.
   — «Ода ЧК»! — повторил он и закашлялся. — Какими же вы были дураками — и всего-то десять лет назад.
   — Не все рождаются непогрешимыми, как вы, — сказал Варди.
   — Кажется, вспоминаю! — воскликнула Хайди. — «Элегия на смерть трактора» и «Похищение прибавочной стоимости — оратория».
   — Хотелось бы, — сказал Жюльен, — чтобы люди умели забывать чужие глупости, как они забывают свои собственные.
   — Зачем? — встрепенулся Варди и повернулся к нему. — Стыдиться былых своих ошибок — просто трусость. Кто станет утверждать, что при конкретных обстоятельствах того периода было ошибкой верить в Мировую революцию и посвятить ей свою жизнь? Я признаю, что наша вера опиралась на иллюзию, но продолжаю считать, что это была достойная иллюзия — заблуждение, стоявшее ближе к истине, чем протухшая обывательская болтовня о либерализме и демократии. Правда оказалась на стороне обывателей, хотя можно оказаться правым по ложным причинам; мы же оказались не правы, однако можно заблуждаться, рассуждая вполне здраво.
   — О, заткнись ты со своей диалектикой! — бросил Жюльен.
   Борис очнулся от невеселых размышлений.
   — Вы хотите сказать, что в раю больше радуются одному раскаявшемуся грешнику, чем десяти праведникам. Пусть меня повесят, но не могу взять в толк, отчего это так. Отлично представляю себе десять праведников, всю жизнь старавшихся оставаться честными, благородными, разумными, как вдруг — всеобщее смятение, и вводят отвратительного типа, как наш Жюльен, посвящавшего оды ЧК; он становится почетным гостем, и приличные люди должны уступать ему дорогу. Покаявшийся грешник — это звучит хорошо и богобоязненно, но пока вы писали оды во славу некоей организации, эта самая организация обрекала мою жену и дочь на гибель в собственной крови и экскрементах… Прошу прощения, я не хотел задеть вашу чувствительность, — повернулся он к Хайди и прекратил кусать нижнюю губу.
   — Слушайте! — взвилась Хайди, — ну почему вы все время набрасываетесь на меня?
   — Набрасываюсь? — повторил Борис. — Да, наверное, я плохо повел себя. Потому, должно быть, что вы выглядите не ведающей горя… Простите меня, — чопорно закончил он, обретая манеры старорежимного джентльмена. Его плечи поникли.
   Профессор откашлялся.
   — Дело не в личных трагедиях, — сказал он. — Мы все прекрасно понимаем, но это ничего не доказывает. — Он говорил агрессивно, с почти талмудистской непримиримостью. Хайди подумала, что именно такое грубое обращение с Борисом и есть самое милосердное, но было видно, что такого рода милосердие было в натуре коротышки. Что может быть двусмысленнее милосердия хирурга? — Ничего! — повторил Варди и резко взмахнул своей короткой ручонкой, — единственный способ добиться конструктивности — избавиться от ложного чувства вины по отношению к прошлому. В первый, самый обнадеживающий период Революции, по другую сторону баррикад оставались одни реакционеры.
   — Вот именно, такие реакционеры, как я, — сказал Борис. — Владельцы нескольких акров плодородной земли, мужья своих жен и отцы малолетних дочерей, которых надо было защищать, невзирая на доктрины.
   Хайди показалось, что Борис говорит о жене и дочери, подобно еврею, вспоминающему дедов, погибших при погроме, — зарабатывая на мертвых политический капитал. Но разве не то же делает Церковь с ее культом мучеников? А французы со своей Жанной или англичане с их немногочисленной кучкой, спасшей миллионы? Мертвых никогда не оставляют в покое. Она почувствовала себя совершенно изможденной, поникло все ее тело, даже грудь. Она покосилась на свою блузку, чтобы проверить, так ли это.
   — Уж вы-то, конечно, никогда не ошибались, — ядовито выговаривал поляку Варди. — Вы и ваша каста всегда все знали. Мой двоюродный брат умер в вашей тюрьме в Брест-Литовске, и, когда его хоронили, половина его лица оказалась съеденной крысами. Он даже не был революционером — просто честный перед Богом социал-демократ. Если мне придется выбирать между вашими и их крысами или между проигрывателем-автоматом и «Правдой» — я до сих пор не знаю, что лучше.
   — Неужели? — подал голос Жюльен, моргая от дыма своей сигареты.
   — Раз вы не знаете, то почему вы здесь, а не там? — спросил Борис. — А вот почему: здесь вы можете ссориться с нами в кафе и читать нам нотации. Там бы вам оставалось держать речь перед крысами на Лубянке — да и то шепотом, так как донести могут даже крысы.
   — Варди не возражал бы, лишь бы это были крысы-радикалы, — сказал Жюльен. — Их укусы для него роднее.
   — Роднее, — невозмутимо ответствовал Варди. — Как и для тебя, при всем твоем цинизме. Сейчас мы очутились с Борисом в одной лодке, но на самом деле между нашими взглядами и его — бездна различий.
   — Это верно, профессор, — молвил Борис. — Различие в том, что вы трудились в библиотеках, а я — в заполярных шахтах.
   — Вы несправедливы, Борис, — сказал Жюльен. — Что бы ни случилось с Варди, он не выпустит из рук своего ржавого ружья. — Он улыбнулся Хайди и продекламировал по-английски:
   — «For right is right and left is left, and never the twain shall meet…» [3] Хотя, — добавил он, снова переходя на французский, — и то, и другое слово полностью лишились своего смысла.
   — Разве? — уперся Варди. — На мой взгляд, они остаются единственными маяками во всеобщем хаосе, и в них не меньше смысла, чем в словах «будущее» и «прошлое», «прогресс» и «упадок». Если бы дело обстояло иначе, зачем же тогда ты был в Испании, зачем шел на пули и горел?
   Кожа вокруг глаз Жюльена собралась в складки.
   — То же самое могло случиться в войне Алой и Белой розы, Ланкастера и Йорка, янсенистов и иезуитов, жирондистов и якобинцев, дарвинизма и ламаркизма, правых и левых, социализма и капитализма — все это были в свое время маяки среди хаоса. Каждому периоду свойственна острая альтернатива, которая кажется самой важной на свете, пока история не пройдет мимо, пожав плечами; людям же остается недоумевать, из-за чего был весь сыр-бор.
   — Ты говоришь всего лишь о диалектическом движении от тезиса к антитезису.
   — К черту диалектику! Католицизм сражался с протестантизмом на протяжении многих поколений, и где же синтез? Величайшие в истории диспуты обычно заканчиваются тупиком, а потом вызревает новая проблема, совершенно другого свойства, которая притягивает к себе все страсти и лишает старое противоречие всякого смысла… Люди утратили интерес к религиозным войнам, когда в них начало просыпаться национальное сознание; их перестали волновать монархия и республика, когда вперед вышли экономические проблемы. Сейчас мы снова в мертвой точке, но скоро произойдет новая мутация сознания, и важны станут совсем иные ценности. Когда это случится, боевые кличи нашего века покажутся такой же глупостью, как и вопрос, из-за которого шли на войну лилипуты: с какой стороны разбивать яйцо…
   — Браво, браво! — вскричал Борис. — Вы будете сидеть в ожидании этой своей мутации, а если в это самое время Антихрист мотает кишки из ваших друзей и родных — что ж, тем хуже для них…
   — Не будьте ослом, — сказал Жюльен. — Для меня очевидно, что человек должен сражаться в целях самообороны, защищая минимально достойные условия жизни, и так далее. Я просто хочу подчеркнуть, что это не имеет никакого отношения к любезным Варди маякам и диалектике, а также к левым, правым, капитализму, социализму и любому другому «изму». Когда я слышу эти слова, я чувствую запах клоаки.
   — Не воспринимайте его серьезно, — обратился профессор к Хайди. — Он счастлив только тогда, когда может бороться, как в Испании, доказывая одновременно самому себе, что бороться совершенно бессмысленно.
   Борис словно опомнился от забытья, в которое он время от времени погружался. Он хмуро уставился на собеседников, и Хайди поняла наконец, что беспокоило ее в его лице: все линии на нем были вертикальными: от впалых висков к провалившимся щекам и дальше вниз — к заостренному подбородку.
   — Слова, слова, — рассеянно проговорил он. — Книги, книги, книги… Идите читать лекции лубянским крысам.
   — Крысы всех стран, соединяйтесь! — провозгласил Жюльен. — Вам нечего терять, кроме своих крысоловок. — Он взмахнул над столом рукой и опрокинул рюмку с бренди. Липкая желтая жидкость образовала на мраморной поверхности неопрятную кляксу. Постепенно клякса стала лужицей, напоминающей формой череп Никитина. Отходящие в сторону ручейки походили на щупальца.
   — Мне пора домой, — сказала Хайди, поднимаясь.
   — Я найду вам такси, — сказал Жюльен. Он оставил на столике деньги и захромал к выходу. Борис и профессор возобновили спор. В ответ на «спокойной ночи», вежливо произнесенное Хайди, как благовоспитанной девочкой, они лишь слегка кивнули.
   Предрассветная улица была серой; кое-где дворники уже начали убирать мусор, оставшийся после Дня Бастилии.
 
   Они сели в такси. Жюльену пришлось долго ворочаться, прежде чем он нашел верное положение для своей больной ноги.
   — Что скажете о нашем зоопарке? — спросил он, дождавшись, пока Хайди назовет шоферу адрес. Его английский был аккуратным и точным, как у одной монахини-француженки в школе, в которую она была влюблена… — Помните «Одержимых» — толпу маньяков, которым впору позавидовать? Из нас же изгнан злой дух — дух веры. Все мы бездомные — физически или духовно. Горячий фанатик опасен; остывший фанатик жалок. Борис жаждет мести, но сам уже не верит в нее и знает, что побежден. Варди нравится доказывать, что, пусть он заблуждался, зато был прав в своих заблуждениях. Я… вы умеете слушать, — сказал он изменившимся тоном.
   — Потому что я из тех, кто расстался со злым духом.
   — Вы состояли в Движении? — с надеждой спросил Жюльен.
   — Нет — не в вашем. Я из другого прихода.
   — Неважно, — откликнулся Жюльен. — Какой бы ни была ваша церковь, ваш храм, конец всегда один. Все руины выглядят одинаково. Это и удерживает наш триумвират единым. Мне бы хотелось написать рассказ под названием «Возвращение крестоносца». В одна тысяча сто девяносто первом году от рождества Христова он, молодым человеком, покинул отчий дом, чтобы завоевать Новый Иерусалим, построить Небесное Королевство и все такое прочее. Он пошел той же стезей, что и остальные: насиловал, грабил, разил шпагой мавров, подцепил сифилис и делал все, чтобы разбухал кошелек Филиппа Августа. И вот он вернулся — один из десяти. Честные прихожане-соседи все так же ходят в церковь, покупают индульгенции и делают взносы на следующий крестовый поход…
   — А что делает он?
   — Это не имеет значения. Может быть, пытается объяснить им, что было на самом деле, и гибнет на костре как еретик. Или держит язык за зубами и заживо гниет от сифилиса. Что действительно важно — так| это «Песня возвращения», песня всех распрощавшихся со злым духом, песня поедаемого сифилисом идеалиста, знающего, что он живет в гибнущем мире, и не имеющего ни малейшего представления о новом мире, призванном заменить старый.
   — Так почему вы не напишите его?
   — Потому что я больше не пишу, — сказал Жюльен. — Доброй ночи.
   Такси затормозило перед многоквартирным домом, где жила Хайди.
   — Доброй ночи, — откликнулась она, с неприличной поспешностью выбираясь из такси. Нажав на кнопку у парадного и обернувшись, чтобы помахать на прощанье — этого, по крайней мере, можно было ожидать от добродетельной Алисы из Страны Чудес, — она увидела, что он сидит откинувшись, вытянув больную ногу и привалившись головой к окну. На переднем сиденье терпеливо дожидался распоряжений шофер.
 
   Полковник еще не ложился; узкая полоска света под его дверью показалась Хайди сигналом надежды: стоило только перешагнуть ее — и она окажется в раю. Но для этого пришлось отворить дверь, и полоска превратилась в залитую светом комнату, а отец из смутной надежды на утешение вырос в фигуру с седеющей головой, склонившуюся над столом и погруженную в сочинение отчета. Услыхав шаги, он повернулся к ней с приветливой улыбкой.
   — Что с тобой приключилось? — спросил он.
   Она рухнула на диван и рассказала ему о Борисе и о «Трех воронах по кличке Невермор». Время от времени полковник и его дочь предпринимали храбрую попытку установить интимное взаимопонимание и интеллектуальное сообщничество, хотя оба знали, что результатом неминуемо будет разочарование. Мысленно полковник присвоил Хайди сентиментальную кличку «темноволосая нимфа», Хайди же думала об отце как о «растерянном либерале», однако их взаимная стеснительность была так велика, что одна мысль о том, чтобы произнести это вслух, заставляла обоих заливаться краской в своих стеклянных клетках.
   — Бедняга, — посочувствовал полковник, потирая рукой розовый и совершенно гладкий, несмотря на седые виски, лоб. — Потерять жену и ребенка, да еще так… И подумать только, что в таком же положении находятся миллионы людей!
   — Да не в этом дело! — нетерпеливо воскликнула Хайди. — Самое ужасное — не само страдание, а его бесполезность.
   — Ну, об этом я ничего не знаю, — сказал полковник. — Не знаю, может ли быть какой-то смысл в выплевывании своих легких. Главное, все это только начало. Когда начнется настоящая заваруха…
   — Боже! — всплеснула руками Хайди. — Снова? Полковник утомленно взглянул на нее.
   — Знаешь, мне не стоит этого говорить, но новости тревожные.
   — Вот и хорошо, — сказала Хайди. — За кризисом всякий раз следует затишье. Я испытываю страх только во время затишья.
   — Да, — отозвался полковник, — но на этот раз все по-другому. — Он поколебался. — Понимаешь, действительно не стоило бы этого говорить. Но, думаю, ты — особый случай. И еще я думаю, что всякий раз, когда происходит утечка информации, в этом виноваты вот такие особые случаи.
   — Не хочу ничего слышать, — сказала Хайди. Она пожалела, что находится не у себя в комнате и не лежит с крепко закрытыми глазами.
   — Но я хочу, чтобы ты знала, — продолжал полковник. Хайди только сейчас поняла, что он ждал ее возвращения, чтобы что-то сообщить ей. Это было совсем не в натуре ее отца. В последний раз он изъявлял желание уменьшить таким способом давившую на него тяжесть много лет назад. Тогда она была еще совсем ребенком. Сколько ей было лет — четырнадцать, тринадцать? Мать казалась не более пьяной и страшной, чем обычно, и Хайди не знала, кто были те мужчины, которые так мягко и умело увели ее неведомо куда. Однако отец настоял на том, чтобы объяснить ей нейтральным, чужим голосом причины, по которым ее мать было необходимо забрать в психиатрическую лечебницу.
   — Дело вот в чем, — начал полковник. — Когда ты вошла, я составлял список. Список из двадцати французов, отобранных из числа тех, с кем сводило меня ремесло. Эти двадцать — обрати внимание, не более двадцати, а лучше бы еще меньше — погрузятся в летающий ковчег, когда подступят волны и нам придется уносить ноги. Думаю, многие наши люди из различных миссий получили такие же приказы и составляют сейчас сходные списки. Скажем, человек сто. Выходит, Ноева воздушная эскадра поднимет в воздух тысячи две пассажиров. Остальным сорока с лишним миллионам придется уповать на счастливый случай.
   — А как насчет семей тех людей, что войдут в твой список?
   Полковник пожал плечами, указывая пальцем на свои бумаги.
   — Здесь сказано: «Проблема родственников изучается». Идея, кажется, заключается в том, что люди из списка должны считать себя чем-то вроде отправленных в зарубежную командировку, ядром будущей освободительной армии и правительства. — Он тяжело опустился в кресло. — Хотел бы я, чтобы мы перестали освобождать друг друга.
   — Почему тебе понадобилось рассказывать мне об этом?
   Полковник снова поднес ко лбу ладонь.
   — Я подумал, что тебе надо быть готовой на случай, если нам вдруг придется эвакуироваться.
   — И что мы сможем сделать это с более чистой совестью после того, как ты представишь свой список?
   — Вот именно, — устало молвил полковник. — Хотя я не знаю, при чем тут совесть. Не мы же, черт побери, изобрели Европу — или Азию.
   — Но разве мы не нарастили силу благодаря гарантиям, оборонным пактам и тому подобному?
   — Наверное, ты права, — сухо проговорил он. — Если у тебя есть план, что еще можно сделать, передай его господину президенту.
   — Извини — я просто так. Я всегда болтаю просто так, когда не знаю, что сказать.
   Она легонько чмокнула его и вышла из комнаты. Полковник подумал, что ее саморазоблачения еще более невежественны, чем осуждение порочности всего мира. Все это пошло еще с монастыря; с тех пор Хайди превратилась в глазах полковника в картинку-загадку в жанре экспрессионизма, которую он отчаялся разгадать, ибо так и не понял, где полагается быть носу — на лице или ближе к пупку.
   Он вздохнул и снова склонился над бумагой.
 
   Хайди медленно разделась и подошла обнаженной к зеркалу, чтобы, как всегда по вечерам, рассмотреть себя. «Когда же ты вырастешь? — спросила она у своего отражения. — Ни лица, ни личности. То есть слишком много и того, и другого». Она вела себя, как неуклюжий подросток, с Никитиным, как невинная дева — с мсье Анатолем, как старшая сестра — с Борисом. При этом она не притворялась, а просто автоматически начинала исполнять ту роль, которую уготовили для нее другие. Женщина-хамелеон! Ни внутреннего стержня, ни веры, ни твердых убеждений. Русский был совершенно прав, когда взирал на нее с отвращением.
   Она оглядела себя в зеркале с головы до ног. Как бы изысканно она ни наряжалась, в ее внешности всегда было что-то не так. Даже сейчас, когда она осталась без одежды, в ней оставалась какая-то несообразность. Основная беда — конечно, ноги, слишком толстые и бесформенные. Они совсем не гармонировали с узкими плечами и тонкой талией. И хотя ее овальное личико с мягкими каштановыми волосами, расчесанными на прямой пробор, и карими глазами было определенно миловидным, в нем тоже чувствовалось какая-то неправильность: оно не соответствовало ее фигуре ниже бедер. Хайди умела безошибочно угадать, беременна ли женщина, просто взглянув на ее лицо. Точно так же она знала по опыту, что в лице красивой женщины с некрасивыми ногами или с каким-то еще скрытым дефектом всегда есть что-то трогательное и обезоруживающее. Лица таких красавиц как будто просят прощения.
   Она накинула халат и оперлась коленями о потертую скамеечку. Она повсюду возила ее с собой с тех пор, как покинула монастырь. Она крепко сцепила пальцы, закрыла глаза и сделала два глубоких вдоха. «ПОДАРИ МНЕ ХОТЬ КАКУЮ-НИБУДЬ ВЕРУ», — медленно выговорила она. После этого, нырнув в постель, она потянулась за сумочкой и стала рыться в ней в поисках аспирина. Ее пальцы наткнулись на записную книжку Никитина, и она, почувствовав любопытство, извлекла ее на свет. Теперь она знала, что мысль о ней весь вечер оставалась у нее в подсознании.
   Книжка не была разбита на дни, как дневник, а состояла из простых разлинованных страничек. Некоторые оставались чистыми, другие были исписаны мелким почерком на чужом языке. Текст походил на стихи, так как строчки располагались колонками, а справа и слева оставались поля. В каждой строчке было всего по два, максимум три слова, завершались же строчки зачастую какими-то значками — то минусом, то плюсом, то вопросительным, то восклицательным знаком. Некоторые буквы кириллицы не отличались от латинских, и, проговаривая про себя оборванные на середине слова, она внезапно поняла, что все это имена, возможно — людей, с которыми господин Никитин встречался на различных вечерах. Он был, должно быть, аккуратным человеком, раз записывал имя каждого; но, кажется, кто-то говорил, что он атташе по культуре, так что это, наверное, часть его работы. Значки, сопровождавшие имена, говорили, вероятно, о том, нравились ли господину Никитину эти люди или их политические взгляды, кого из мужчин стоит приглашать на ленч и кого из девушек — в постель. Все это было довольно-таки отвратительно, но отвратительнее всего была она сама, сующая нос в убогий людской каталог чужого человека. Завтра же надо будет найти способ, чтобы вернуть книжку владельцу.
   А вдруг Никитин — зловещий шпион? Такое случается сплошь и рядом. Но инстинкт подсказывал ей, что шпионы не разгуливают с карманами, набитыми списками агентов. В списках был не один десяток имен: «Жаны», «Пьеры» и «Максимы» повторялись по несколько раз. Последняя страничка завершалась именем «Борис», что свидетельствовало о том, что Никитин записывал имя человека, как только встречался с ним. Ей стало интересно, фигурирует ли среди прочих и ее имя, однако не смогла отыскать словечка, которое напоминало бы его хотя бы отдаленно. Хотелось бы знать, каким знаком Никитин пометил ее — может быть, восклицательным? Нет, скорее крестом — желая ей поскорее сойти в могилу…
   Она сунула книжку обратно в сумочку, выключила свет и со знакомым ощущением пустоты внутри приготовилась ко сну.

II Приглашение в Оперу

   Утром Хайди позвонила мсье Анатолю, добилась от мадемуазель Агнес номера телефона Никитина и позвонила ему в отель. Нелюбезный консьерж заставил ее трижды повторить фамилию по буквам, а затем потребовал, чтобы она назвала себя. Последовало томительное ожидание. Наконец, на другом конце провода раздался хриплый голос, звучавший по телефону вдвойне чужеземно: — Да? Хайди назвала свое имя.
   — Вы помните меня? — спросила она. Последовала пауза, и голос повторил так же бесстрастно:
   — Да.
   — Я звоню, чтобы сказать вам, что нашла вашу записную книжку. Может быть, вы даже не знаете, что потеряли ее? Она выпала из кармана, когда уносили в ванную ваш пиджак, и я положила ее в свою сумочку. Мне очень неудобно — это я во всем виновата.
   Она замолчала в ожидании ответа. Голос в трубке снова проговорил «да».
   — Хотите получить ее назад?
   — Да.
   — Я бы выслала ее вам, но у мсье Анатоля не оказалось вашего адреса — только номер телефона. Назовите, пожалуйста, куда ее можно выслать — или, может быть, мне куда-нибудь подойти? — добавила она запоздало. Ей следовало предложить это с самого начала — она и так причинила ему столько неудобств.
   Голос Никитина помедлил и сказал:
   — Давайте встретимся.
 
   Даже среди парижских женщин Хайди выделялась привлекательной внешностью. Федя Никитин подивился, как он не заметил этого накануне. В своих овальных темных очках она походила на неуловимую кокетку в маске с венецианского карнавала.
   Никитин был облачен в тот же немного кричащий голубой костюм, в котором явился к мсье Анатолю. Он с беззаботным видом ступил на террасу кафе «Вебер», будто не ждал никаких встреч. Но, хотя на его хмуром лице не появилось приветливого выражения, он, видимо, сразу узнал ее в толпе, ибо направился прямиком к ее столику. К удивлению Хайди, он церемонно поцеловал ей руку, после чего уселся рядом, предварительно отбросив стул пинком ноги. Этот последний поступок так контрастировал со старомодным целованием руки, что Хайди не смогла удержаться от смеха.