Лодка ткнулась носом в причал, с которого я вел наблюдение, и мужчина ухватился за одну из покрышек, что болтались в воде. Он выскочил на берег, не думая даже привязать лодку или заглушить двигатель, и мне стоило героических усилий за кормовой фал поймать моторку, готовую пуститься в вольное плаванье по реке. Напрягаясь всем телом, удерживая лодку, упрямую, как загарпуненный кит, я не забыл любезно поблагодарить этого мужика за доставку транспортного средства, а также за живое участие в этом маленьком милом скетче, приуроченном к моему возвращению домой. Он остановился, чтобы собрать уцелевшие свои бумаги, и обратил на меня свое круглое, красное лицо, явно впервые меня заметив.
   – Готов спорить, ты один из этих мерзавцев штрейкбрехеров! – Он набычился и едва не боднул меня своим скорбным лбом. Ручейки влаги струились по лицу из кущ его рыжей шевелюры, норовили попасть в глаза, заставляя смаргивать и тереть веки обоими кулаками, будто разревевшееся дитя. – Я угадал? – вопросил он, моргая и орудуя кулаками. – Ага? Скажешь, нет? – Но прежде, чем я мог выдавить из себя остроумный ответ, бычок, шатаясь, потащился к своему новехонькому автомобилю, на ходу вздыхая и матерясь столь горестно, что я и не знал – то ли смеяться над ним, то ли пожалеть.
   Я пришвартовал непоседливую лодку к кнехту и пошел в гараж за пиджаком, оставленным на капоте пикапа. Вернувшись, я увидел, что Хэнк на том берегу уже скинул рубаху и ботинки и стягивает штаны. Он и другой мужик – Джо Бен, судя по манере приплясывать, даже стоя на месте, – все еще ржали. Старик Генри карабкался вверх по берегу к дому – с куда большим усилием, чем спускался.
   Выдергивая ногу из штанины, Хэнк оперся на плечо женщины, стоявшей рядом. Должно быть, это и была та самая дикая и нежная лесная орхидея братца Хэнка, догадался я; босоногая и взращенная на чернике с пемиканом. Избавившись от штанов, Хэнк ринулся в реку почти горизонтальной рыбкой – тем самым скоростным нырком, какой отрабатывал много лет, пока я наблюдал из щели меж оконных занавесок. С первых же его гребков я убедился, что его спортивный сберегающий силы кроль – уже немного не тот, что прежде. Уж не осталось былой плавности скольжения – он будто проваливался через каждые два-три гребка, и, похоже, эти сбои в ритме объяснялись не недостатком практики, а чем-то иным. Если позволительно так отзываться о пловце, то, можно сказать, Хэнк чуточку охромел. И чем больше я глядел на него, тем больше убеждался в собственной правоте: расцвет его миновал, старый исполин дряхлел. Наверное, и кровная месть дастся мне куда проще, нежели я опасался.
   Воодушевленный этой мыслью, я забрался в лодку, отвязал конец и, немного помучившись, сподобился развернуться носом к Хэнку. Моторка едва тащилась, почти на холостых, но я отчаялся найти ручку газа и вынужден был довольствоваться оборотами, завещанными мне обиженным бычком. К моменту встречи с Хэнком он уже проделал добрую половину пути.
   При моем приближении он замер, осьминожьи шевеля руками в воде, чтобы разглядеть своего спасателя, ожидая, что я позволю ему забраться на борт, застопорив винт. Но оказалось, что я не способен приглушить движок точно так же, как не мог и добавить ему прыти. Я проплыл мимо Хэнка трижды, пока он не сообразил, что я не могу остановиться. И тогда на третьем моем заходе он сам уцепился рукой за борт и выдернул себя из воды сказочно легко и ловко: его длинная, жилистая рука взметнула тело в воздух с изяществом стрелы, пущенной из арбалета. Когда он перекатился по дну, я понял, почему он хромал на воде и почему затащил себя в лодку лишь одной рукой: на другой не хватало двух пальцев; в остальном же он был мужчиной в самом расцвете.
   Секунду он оставался на дне лодки, отфыркиваясь, а затем взгромоздился на банку лицом ко мне. Уронил голову в ладонь – будто не то потирал переносицу, не то сплевывал воду; то была его излюбленная манера скрывать усмешку, когда ее уже заметили, либо привлекать к ней внимание. Глядя на него, увидев, с какой легкостью и безупречной удалью он десантировался в лодку, а теперь наблюдая его неколебимую самоуверенность – будто он не только знал, что это я плыву его подобрать, но вообще изначально все так и спланировал, – я почувствовал, как минутный оптимизм, охвативший меня на причале, сменяется опасениями самыми мрачными… Если исполин и одряхлел – БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! – то он избрал не лучший способ продемонстрировать свою немощь.
   Он все молчал. Я мямлил какие-то извинения за то, что не смог заглушить движок и подобрать его по-людски, уж собирался пуститься в объяснения на тему того, что в программу Йельского университета не входит курс речной навигации, как вдруг он поднял брови – но не поднимая лица, не отнимая его от ладоней, – поднял бурые мокрые брови и зыркнул на меня глазами яркими, зелеными и ядовитыми, как кристаллы медного купороса.
   – У тебя было три попытки, Малой. – Он усмехался криво, глядел искоса. – И ты три раза промазал. Может, охолонешь?
   … А в это время Индианка Дженни, наглотавшись табаку с виски вдосталь, чтоб уверовать в способность своей расы влиять на события окружающей действительности, вглядывалась сквозь паутину, затянувшую одинокое окошко, и плела последние нити своего заклятья: «О, облака, о, дождь небесный! Велю обрушить все ненастья и невзгоды на Хэнка, что из Стэмперского рода!» И, довольная, устремляет маленькие черные глазки в глубь хибары – удостовериться, что тени впечатлились должным образом.
   …А Джонатан Дрэгер, в мотеле в Юджине, пишет: «Человек готов отделаться от всего, что угрожает ему одиночеством, – даже от самого себя».
   …А Ли, сидя напротив брата в лодке, держащей курс на старый дом, раздумывает: «Ну вот я снова дома – но что дальше?»
 
   По всему побережью рассыпаны городишки вроде Ваконды – и в каждом есть пристанище дровосека, вроде «Коряги», где усталые маленькие человеки говорят о трудных временах и бедах. Старый драный алкаш видел их всех, слышал все их беседы. Он вечерами напролет ловит отголоски чужих речей, доносящиеся из-за спины, – разговоров, в которых ребята куда моложе его отзываются о нынешних бедах так, будто их недовольство возникло лишь недавно, будто оно – знак невиданных времен. Он подолгу вслушивается в то, как они ворчат, стучат кулаками по столу и наперебой читают выдержки из «Юджинского Журнала», что посылает проклятия «этой горькой эпохе Вранья, Всевластия и Военщины». Он слышал, как они обвиняли федеральное правительство в том, что оно превратило американцев в нацию слюнтяев, – а потом слышал упреки тому же органу в том, что проблемным городам и регионам отказывается в дотационной поддержке самым бессердечным образом. Вообще-то он взял себе за правило сторониться всякой подобной ереси в своих питейных вояжах в города, но когда он услышал, как делегаты единогласно решают, что многие претензии общественности неплохо было бы предъявить Стэмперам и их упрямому нежеланию вступать в профсоюз, его терпение лопнуло. Мужчина со значком профсоюза на груди как раз объяснял, что своеобразие текущего момента требует больших жертв от чертовых частников, когда старый дранщик с шумом восстал на ноги.
   – Текущего момента? – Он надвинулся на собрание, грозно потрясая над головой бутылкой портвейна. – И откуда это он, по-вашему, текущий? Что ли, раньше были сплошь молоко и мед?
   Граждане воззрились на него с сердитым недоумением: старик вроде как допустил грубейшее нарушение протокола, прервав их заседание.
   – Чего там этот бурдюк трындит про военщину? Срань! – Он высится над столом, его фигура колеблется в сизом дыму. – Все эти базары за депрессию, и все такое, и всякие там забастовки, да? Все – срань собачья. Двадцать лет, тридцать лет, сорок лет и всю Большую войну мне тут всякие втирают, мол, проблема в том, или в сем, или моя проблема в том-сем. Проблема в радио, проблема в республи-скунсах, проблема в дерьмократах, проблема в коммуняках… – Он сплюнул на пол, резко, будто клюнул половицы своим шнобелем. – Все это срань!
   – А в чем, по-вашему, проблема? – Главный по Недвижимости откинулся в кресле и скалится на нарушителя, готовый поднять его на смех. Но старик его опережает: сам невесело смеется, и его внезапный гнев столь же внезапно оседает жалостью. Он качает головой и с печалью взирает на горожан:
   – Эх, мальчики, мальчики… – Затем ставит пустую бутылку на стол, длинным узловатым пальцем обнимает новую полную за горлышко и щурится на яркое солнце, косым лучом бьющее из окна «Коряги». – Вы что, не усекаете: всегда одна и та же убогая старая срань?
 
   Можно перечеркнуть ночь пылающей головней – и на мгновение ночь, помеченная огненным росчерком, застынет в своей конечности. Ты можешь быть абсолютно уверен в ее перманентно предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал…
 
   Как знал он и то, что Ваконда не всегда держалась нынешнего русла. (Ага… хотите и вы услышать кое-что о реках, друзья и соседушки?)
   Все двадцать миль ее прежнего русла отмечены многочисленными излучинами, заводями, старицами и болотами. (Вы ведь страждете узнать пару-тройку фактиков из жизни рек?) Кое-какие из этих заводей очищаются водами окрестных ручьев, вместе они образуют цепочку прозрачных, глубоких, зелено-стеклянных прудов, где у дна гуляют голавли, огромные, похожие на затонувшие бревна; зимой заводи эти служат ночным пристанищем для легионов диких гусей, что летят на юг вдоль побережья; весною над водой нависают длинные и грациозные ветви плакучих ив; когда же свежий ветерок с моря треплет эти ветви, кончики листьев щекочут воду, и мальки лосося и форели, заинтригованные, устремляются к поверхности с таким энтузиазмом, что часто выпрыгивают, чтобы сверкнуть на солнце маленькой серебряной пулей, пущенной из глубин. (Забавно, но эту фишку, про речку, я услыхал не от папаши и не от дядьев, даже не от Мозгляка Стоукса, а от старины Флойда Ивенрайта, пару лет назад, когда мы в первый раз сцепились с ним на тему профсоюза.)
   Кое-какие из заводей поросли копьями рогоза, затянулись ряской, к радости множащихся нырков и свиязей. Иные же вовсе превратились в топи, могилы кленовых листьев и валлиснерий, что безропотно гниют и безмолвно растворяются в маслянистой ржавой жиже. А есть и такие, что заилились окончательно и пересохли, превратившись в изумрудные оленьи пастбища или ягодные чащобы высотой в пару этажей. (А вышло так, что мне нужно было в город, пересечься с Флойдом Ивенрайтом, когда первый раз случилось это их Закрытое Собрание. Вместо того чтоб поехать на байке, я решил опробовать вживую новый хваленый движок «Джонсон-25», что прикупил на той недельке в Юджине. Разогнался – ну и налетел на какую-то здоровенную хрень под водой. Топляк какой-то, чертова коряга. Движок с корнем вырвало, лодка – камнем на дно, ну а мне пришлось поплавать. Злой был, как пес лохматый, и уж точно не в настроении за профсоюз терки тереть.)
   Одна из чащоб расположилась близ дома Стэмперов, выше по реке, такая густая и непролазная, что не всякий медведь зайти отважится. Бывало, забредали туда лоси да олени, пытались пробиться – а нынче над их замшелыми косточками такая колючая стена вымахала, что и помыслить нечего просочиться. (На той встрече говорил в основном Флойд – но я не шибко-то слушал. Все не мог уловить, о чем он толкует. Я просто сидел и смотрел в окошко, ровно на то место, где потопли моя лодка с движком, да ерзал от того, что мой воскресный костюм прямо на мне и сохнет, скукоживается.) Но Хэнк лет в десять нашел путь сквозь эту шипастую стену: обнаружил изрядную систему ходов, что кролики и еноты устроили у самой земли, и, облачившись в клеенчатую накидку с капюшоном, чтоб спину от колючек уберечь, сумел – где на четвереньках, где ползком – пробраться через хитросплетения терний. (Флойд все говорил и говорил; я знал, что он себе думает, будто я и еще полдюжины крутых парней прям-таки разомлеем от его логичности и на край света за ним пойдем. Что ж, за других я не ответчик, а сам – так мешка гнилых яблок за его логику не дал бы. Штаны высохли, я обогрелся. Я нацепил мотоциклетные очки, чтоб он не заметил, если закемарю, пока он вещает; сидел, откинув голову, и оплакивал свою лодочку с моторчиком.)
   И как только весеннее солнышко засияло над чащей достаточно ярко, чтоб его света, профильтрованного сплетенными ветвями, хватало глазам, Хэнк стал часами ползать по норам, выведывая новые проходы. Часто он сталкивался с другим исследователем – старым самцом енотом, который в первую встречу зашипел, заворчал и испустил струю столь пахучую, что посрамила бы любого скунса, но по мере того, как они встречались снова и снова, старый разбойник в черной маске согласился признать чужака в капюшоне вроде как за коллегу-преступничка; встречаясь в темном тернистом коридоре, мальчик и енот вставали нос к носу и похвалялись друг перед другом добычей: «Как пожива, дружище енот? Свежий клубень? А у меня, гляди-ка, настоящий череп суслика…» (Флойд все говорил, говорил и говорил, а я – в полудреме томясь мыслями о лодке, реке и вообще – начал вдруг думать о всяких давних делах, что уж из памяти начисто выветрились…) Дебри таили несметные сокровища: стальной расклинок, застрявший в кустах; почти доисторический жук, все еще противящийся тысячелетней грязи; ржавый кремневый пистолет, по-прежнему разивший ромом и романтикой… но ничто из этого не могло и близко сравниться с находкой, ознаменовавшей одно прохладное апрельское утро. (Мне подумалось о рысятах, которых я нашел в ягоднике, вот о чем; вспомнились почему-то эти рысята.)
   Там, в конце нового, неизведанного коридора, лежали три котенка, с серо-голубыми глазками, день-два как открывшимися, что с любопытством пялились на Хэнка из пушистого, выложенного шерстью гнездышка. Если б не куцые хвостики-помпончики да кисточки на ушках, их было б не отличить от обычных амбарных котят, каких Генри топил мешками каждое лето. Мальчик во все глаза глядел на возню зверушек в гнездышке, не веря своему счастью.
   – Яйца конские! – благоговейно прошептал он, полагая, что столь дивная находка требует уважительных эпитетов, в манере дяди Аарона, а не крепких словечек из солонки папаши Генри. – Три рысенка – сами по себе… Яйца конские!
   Подхватив ближайшего котенка, Хэнк попятился на карачках, продираясь сквозь кусты. Найдя подходящее место, развернулся. На обратном пути он прикинул – хотя и не отдавая себе отчета, – что если мамаша-рысь вернется к логову с другой стороны, то, скорей всего, не полезет в проход, где побывал он, не пойдет туда, где пахнет человеком. Передвигаться с шипящим и кусачим котенком в руке оказалось неудобно – и Хэнк ухватил его за шкирку зубами. Зверек тотчас успокоился и безропотно болтался во рту у мальчика, пробиравшегося через ежевику во всю прыть локтей и коленок.
   – Давай-давай, давай!
   Из чащи он вырвался весь в крови от бесчисленных царапин на руках и лице, но ни боли, ни ран не помнил. А помнил лишь глухое паническое уханье в грудной клетке. А ну как мамаша-рысиха наскочит прямо на похитителя, что тащит ее детеныша в зубах? Набросится на мальчика, пришпиленного к земле пятнадцатью колючими футами и практически беззащитного? Ему пришлось посидеть немного и перевести дух, прежде чем он смог проделать еще десять ярдов до пустого ящика из-под динамита, куда и положил котенка.
   И тогда, по какой-то неведомой причине, вместо того чтоб подхватить этот ящик и стремглав бежать домой, как советовал рассудок, он вдруг замешкался, изучая добычу. Он бережно сдвинул крышку и заглянул внутрь.
   – Привет! Как ты там, рысик-пусик?
   Зверек, дотоле яростно метавшийся из угла в угол, замер и обратил на звук голоса свою плаксивую мордашку. И вдруг издал писк такой трагичный, молящий, испуганный и щемящий, что мальчик содрогнулся от жалости.
   – Что, одиноко тебе? Да?
   Не менее пронзительный ответ вверг мальчика во внутреннее противоборство. И через пять минут увещеваний – дескать, лишь конченый придурок снова сунется в этот лаз, – Хэнк сдался перед этим писком.
   Снова добравшись до гнезда, он обнаружил, что два оставшихся котенка мирно спят. Они лежали в обнимку и тихо мурлыкали. Секунду он помедлил, замерев и задержав дыхание – и в наступившей тишине, когда шипы не скребли по клеенчатому капюшону, он услышал писк из ящика на краю чащобы. Тонкий, истошный вопль иглой пронзил чащу. Да что там – такой звук разносится на мили! Схватив следующего котенка зубами за шкирку, Хэнк проворно развернулся и снова спринтовал на локтях и коленках по уже обтертому его телом коридору – к просвету в конце тоннеля терний и кошмара, к просвету, казавшемуся на этот раз еще дальше. У него было ощущение, что путь занял часы. Само время застревало в этих дебрях. Ветки злобно скрежетали по плащу. Должно быть, пошел дождь: в тоннеле стало совсем темно, а земля сделалась скользкой. Мальчик карабкался изо всех сил, тараща глаза; рысенок во рту болтался из стороны в сторону, писком взывая о помощи; и ему вторил собрат из ящика, подкрепляя этот зов. Чем больше темнело, тем длиннее становился тоннель – Хэнк был в этом уверен. Или наоборот. Он задыхался мехом и страхом. Он сражался с раскисшей грязью и ветвями с отчаянием утопающего в трясине. Когда же достиг заветного конца злосчастной трубы – сделал вдох, достойный ныряльщика, дорвавшегося до вожделенного кислорода после многих минут под водой.
   Он устроил второго котенка в коробке рядышком с первым. Оба разом прекратили верещать и прильнули друг к другу. Замурлыкали в такт дождю, шуршащему в соснах. И единственным иным звуком, раздававшимся на весь лес, был теперь надрывный плач третьего котенка, одинокого, напуганного и мокрого, в гнезде на другом конце тоннеля.
   – Все будет хорошо! – Хэнк бросил утешенье в глубину чащи. – Не боись! Просто дождик. Сейчас вот мамка с охоты вернется. Потому как дождик.
   И, проникнувшись этим сознанием, он подобрал ящик и пошел к дому.
   Но что-то было не так. Вроде и угрозы нет – он взял мелкашку из дупла, куда непременно клал ее перед вылазками в чащу, – но сердце по-прежнему стучало, а живот по-прежнему сжимался от страха, а образ разъяренной мамаши-рыси по-прежнему прожигал дыры в мозгу.
   Он остановился и замер, зажмурив глаза.
   – Нет. Нет, блин! – отрывисто потряс головой. – Нет, не такой я дурак! Плевать!
   Но страх продолжал сотрясать его ребра, и вдруг он понял, что эта дрожь била его непрерывно с того самого момента, как он наткнулся на гнездо с играющими котятами. Ибо оно знало – оно, страх, испуг-ужас-кошмар, как ни назови – знало мальчика лучше, чем он сам, знало с первого взгляда, что не будет Хэнку покоя, покуда он не заполучит всех трех котят. Да будь они хоть драконятами – он бы прошел сквозь пламя, исторгаемое их мамашей.
   И, лишь притащив в зубах третьего котенка, он смог вздохнуть полной грудью, расслабиться и наконец отправиться домой, триумфально водрузив на плечо ящик из-под взрывчатки, словно трофей, взятый в великой битве. Повстречав старого енота, потешно буксующего лапами на осклизлой глинистой тропинке, Хэнк поприветствовал невозмутимого зверя и предостерег:
   – Держался бы ты нынче подальше от чащи, крошка-дедушка енот. Крутовато там для такого старика.
   Генри работал на лесоповале. А дома были дядя Бен и Бен Младший – парень, которого все, кроме родного отца, звали Малыш Джо, помладше и пониже Хэнка, но в чертах его лица уже проступала божественная до дьявольского красота, унаследованная от папаши. Они ютились у Генри, выжидая, когда очередная сожительница дяди Бена сменит гнев на милость и пустит их обратно в свой городской дом. При виде котят и исцарапанного, кровоточащего Хэнка оба пришли к единому выводу.
   – Ты взаправду, что ли? – спросил мальчик. – Ты, Хэнк, взаправду дрался из-за них с рысью?
   – Не совсем так, – скромно ответил Хэнк.
   Бен посмотрел на исцарапанное, перепачканное грязью лицо племянника, заглянул в его ликующие глаза.
   – Да нет, все так. Ты дрался, парень. Может, не в лоб, может, и не с рысью. Но с кем-то точно дрался. – И, к удивлению как Хэнка, так и собственного сына, весь оставшийся день употребил на то, чтобы помочь ребятам соорудить клетку у берега реки.
   – Я не большой любитель клеток, – сказал он им. – Да и не мастер на эти дела. Но когда эти котятки подрастут – свар со сворой не миновать. Надо их как-то разобособить. Поэтому мы сделаем им первоклассную клетку, уютную клетку, лучшую в мире клетку.
   И этот маленький пригожий белоручка и белая ворона в семейной стае, всегда гордившийся тем, что в жизни не брал в руки ничего тяжелее дамской ручки для поцелуя, горбатился до заката, пособляя мальцам устроить истинный шедевр среди клеток. Ее сделали из кузова старого пикапа, бывшей машины Аарона, разбитой без надежды на восстановление. Когда конура была готова, ее покрасили, законопатили, укрепили и вознесли над землею на четырех подпорках. Половина клетки, включая пол, была выполнена из проволочной сетки ради простоты уборки, а дверь сделали достаточно большой, чтоб Хэнк и Джо могли без труда навещать постоянных жильцов. Внутри поставили коробки-укрытия, наложили соломы, воткнули шест, обмотанный мешковиной, чтоб можно было забираться на самый верх, где подвесили ивовую корзину, выстланную старыми шерстяными рейтузами. Установили здоровую корягу, чтоб было где лазать. К сетчатому потолку подвесили на веревках резиновые мячики. Расставили и миски со свежим речным песком – на случай, если дикие кошки разделяют гигиенические привычки домашних. Это была прекрасная клетка, крепкая клетка. А что ж до комфорта, этот «Хренов кошкодром» – как отзывался о нем Генри всякий раз, когда запах сигнализировал о необходимости уборки, – был настолько комфортабелен, насколько вообще может быть клетка.
   – Лучшая клетка из всех. – Бен отступил назад, чтобы полюбоваться работой, с печальной улыбкой на устах. – И чего еще желать?
   Хэнк провел изрядную часть того лета в клетке, в обществе трех котят, и к осени они так привыкли к его утренним визитам, что, если он вдруг задерживался дольше пяти минут, поднимали вой, и папаша Генри мигом освобождал сына от всякой домашней работы и пинками гнал «унять этих охреневших кошаков в их блядском кошкодроме!». К Хэллоуину кошки стали такими ручными, что можно было играть с ними и в доме. А в День благодарения Хэнк пообещал одноклассникам, что притащит всех троих котят в школу перед самыми рождественскими каникулами.
   В ночь перед этим днем вода в реке поднялась на четыре фута, обидевшись на трехдневный дождь. Хэнк опасался, что лодки сорвет с привязи, как уже было в прошлом году, и он не сможет переправиться на тот берег к школьному автобусу. Или, что еще хуже, река доберется до клетки. Перед сном он натянул резиновые сапоги, нацепил накидку поверх пижамы и с фонарем в руках вышел проверить. Дождь поредел до холодной мерзкой мороси, вытряхиваемой из низкого неба порывами ветра. Самая буря миновала. В мутной дымке над горами виднелась луна, продиравшаяся сквозь тучи. В сливочно-желтом свете фонарика Хэнк различал лодку и моторку, накрытые зеленым брезентом, скачущие на темной воде. Они рвались на свободу, струной натягивая канаты, – но те держали надежно. На устье обрушился прилив, и река текла теперь в глубь материка, а не к морю. Обычно ее воды, проделав четырехчасовой путь к океану, вставали там на час, потом разворачивались и часа два-три катились обратно. В этот откатный период, когда соленая морская вода теснила мутную дождевую, сбегавшую с гор, река вздымалась до максимума. Хэнк замерил уровень по ординару на причале – черная вода бурлила у метки пять, то бишь на пять футов выше обычного прилива, – затем дошел до края причала и по хлипким дощатым мосткам пробрался к тому месту, где его отец, уцепившись локтем за трос, будто бы приклеенный к фундаменту маслянистым светом фонарика, вбивал гвозди в массивный короб, который присовокуплял к нагромождению дерева, кабелей и труб. Генри сжимал молоток и щурился на дождевую взвесь, что ветер швырял в лицо.
   – Это ты, парень? И чего приперся в этот час ночной и срачный? – свирепо вопросил он, а затем, будто бы по размышлении, предположил: – Что, пришел подсобить старику в ненастье, а?
   Еще час дрогнуть на ветру и бессмысленно колотить молотком по этой дурацкой папашиной инсталляции – последнее, что было на уме у Хэнка, однако он сказал:
   – Не знаю. Может, да, а может, и нет. – Он раскачивался, перегнувшись через трос и наблюдая деловитую фигуру Генри. В этот миг зажегся свет в окошке матери на втором этаже – и на фоне черных туч проступили очертания кошачьей клетки. – Не знаю, па, даже не знаю… Как думаешь, на сколько она еще поднимется за ночь?
   Генри подался вперед, чтоб сплюнуть в реку давно зажеванный табак.
   – Прилив продержится еще с час. Значит, такими темпами, как сейчас водичка прибывает, поднимется она еще фута на два. На крайняк – три. А потом на убыль пойдет. Тем более что и дождь шлепать перестал.
   – Точно, – согласился Хэнк. – Мне тоже так сдается. – Поглядев на клетку, он прикинул, что реке придется восстать на добрых пятнадцать футов, чтоб хотя бы до свай добраться, но к тому моменту уже и дом, и сарай, и, наверно, весь город Ваконда окажутся смыты с лица земли. – Так что пойду-ка я дальше подушку мять. А с рекой ты и сам совладаешь, – бросил Хэнк через плечо.