«Кто ее запер?» – кричу я, и снова врывается почтальон с открыткой в руке. «Весточка из тайного прошлого, сэр, – хихикает он. – Сокрытка!» – «Фигня!» – говорит Питерс.
   Меня осеняет… что… если я столь же уязвим перед этим миром прошлого, как была она… то, наверное, любое возможное будущее отторгает меня – послушай, Питерс! – ибо я всегда знал, что обречен тянуться к воспоминаниям.
   «Тоже фигня!» – говорит Питерс на другом конце провода.
   «Нет, послушай. Эта открытка пришла как раз вовремя. Наверное, он прав. Наверное, я теперь Подрос Достаточно, понимаешь? Окреп Достаточно, чтоб предъявить права на солнце, которое у меня украли… Озверел Достаточно, чтоб заставить считаться со своими правами, даже если придется развеять по ветру привидение, отбрасывающее эту тень!»
   Взбудораженный этой перспективой – а также настойчивыми гудками автобуса, которыми тот старался согнать в густой поток хайвея робкий молоковоз, загородивший нам путь на перекрестке, – я моментально выпал из забытья. Я был чертовски вял и выжат, но ощущение качки ушло. А ужас уступил место своеобразному томному оптимизму. Ибо что, если малыш Лиланд и впрямь подрос достаточно? Возможно ли такое? А? Хотя бы – по годам? А Хэнк – уже не тот юный лось. Много воды утекло с тех дней, когда он брал призы в своих заплывах. Я лишь вхожу в расцвет сил, а Хэнк уже миновал свой, миновал неминуемо! Так могу ли я вернуться и сразиться со своим прошлым за руины под фундамент будущего? Фундамент под обитель поуютнее? Бог свидетель, это стоит возвращения…
   Молоковоз наконец нырнул в поток, и автобус вслед за ним. Я позволил глазам закрыться, а голове – снова откинуться назад; эйфория звенела во мне ясными тонами уверенности. «Что скажете на это, ребята? – поинтересовался я у тех, кто стоял в своих тенях поблизости. – Есть ли у малыша Лиланда какие-нибудь шансы против этого неотесанного чурбана, что бросил мне вызов из прошлого, чтобы снова уколоть своей усмешкой? Вправду ли есть у меня шанс отвоевать у него ту жизнь, что он похитил, ту жизнь, которая, как ведаем мы оба, была моей? Моей – по праву? Моей – по справедливости?»
   Но не успел ответить кто-либо из моих друзей, сам призрак выполз из пучины зыбкого тумана и с головою окатил меня жемчужным пузырем, что градом рассыпал серебристую барбитуратную пудру. Все еще опьяненный самоуверенностью, я приподнялся с сиденья, чтоб бросить нависавшему надо мной ухмыляющемуся гиганту в свитере, номер 88: «Куда ведешь? – Я пронзаю его самым роковым шекспировским взглядом, какой способны изобразить мои телячьи глаза: – Я дальше не пойду!»[21]
   «Вот как? – ехидная усмешка играет на его губах. – Так, значит, не пойдешь? Да черта с два не пойдешь! А теперь, дружок, прижми хвост и слушай сюда! Итак, ужель не слышал ты мой зов?»
   «Нет твоей власти надо мною! – Мой голос подрагивает. – Ничуть!»
   «Ага, вы только послушайте! Пацаны, базарит он, что моей власти нету ни фига над ним! Все слышали: нет моей власти над сим умником. Нет, видишь ли, Малой, лишь раз еще снесу твою я борзость, а после – истощусь терпеньем! А посему – живее, шевелись! И суетиться прекрати! Стоять спокойно! И идти ко мне!»
   Наш юный герой, запуганный, смятенный и расстроенный до краха, трепещет, вжавшись в землю, содрогаясь всей своею протоплазмой. Гигант же тычет в этот жалкий сгусток носком шипованного башмака. «Вот блин – он блин и есть! Вы только гляньте, сколько грязи от него, ребята! – Он воздевает голову и взывает: – Соберите его совком, отнесите в дом и как-нибудь приспособьте к нашему делу! Вот блин!»
   Из всех флигелей выпархивает свора родни. Их клетчатые рубахи, шипованные ботинки и мужественные фигуры изобличают в них ремесло лесорубов; схожесть черт указывает на принадлежность к одному семейному клану: у всех внушительные римские носы, волосы цвета мокрого песка, в коих играет ядреный северный ветер, и зелено-стальные глаза. Они прекрасны своей грубой красотой. Все, кроме одного – Самого Мелкого, чье лицо обезображено частым использованием вместо доски семейного дартса. Дротики – зазубренные, и плоть, истерзанная ими, свисает клочьями. Несчастный уродец поторопился – и, оскользнувшись, шлепнулся наземь. Гигант наклоняется, подхватывает беднягу двумя пальцами, дарит ласково-снисходительной усмешкой, какую приберегают для сверчка.
   «Джо Бен, – терпеливо поучает гигант, – разве я не твердил тебе все время: «Поспешишь – людей насмешишь»? Разве ты не знаешь, что если бежать впереди паровоза, то можно сбиться с колеи и отбиться от клана? Что люди скажут: Стэмпер, который то и дело плюхается на задницу! А теперь иди и помоги своим родичам собрать тряпками моего маленького братика, пока он не утек к сусликам в норы. Давай!»
   Он ставит Самого Мелкого на землю и с нежностью смотрит, как тот семенит к месту уборки. «Славный дружище Джоби! – Хэнк улыбается преданному гномику, будто бы выдавая свое любящее сердце, что бьется под этой кондовой оболочкой. – Как здорово, что старик Генри не стал его топить, как остальных щенят в помете. Джо хорош уж тем, что над ним можно поржать».
   К этому времени родичи уже сподобились собрать нашего истаявшего героя в полиэтиленовый мешок и потащили его в дом. В пути, пролегающем по живописной болотистой местности, храбрец превозмогает свой испуг в достаточной мере, чтобы вновь обрести некое человеческое подобие.
   Дом предстает хаотичной грудой обрубков бревен, торчащих в небо; дверь можно открыть, лишь сунув бревно в огромную замочную скважину. На мгновение юный Лиланд сквозь стены прозрачного своего капкана различает опасность, подстерегающую в просторной зале, – волкодавы разгуливают меж колонн из вековых елей. На рукоятках двуручных секир, воткнутых прямо в колонны, небрежно развешаны заскорузлые шерстяные куртки. Затем дверь захлопывается, гулкое эхо гуляет в далеких сводах – и снова все погружается во тьму.
   Это великий Замок Стэмперов. Он был возведен во времена Генриха (Стэмпера) Восьмого, и на протяжении столетий являл собою бельмо в глазу любой законной власти в этих землях. Даже в самую убийственную засуху здесь слышится капанье воды, а лабиринт затхлых коридоров наполнен неизбывным кваканьем слепых жаб. Этот звук прерывается лишь грохотом обрушения какого-нибудь брошенного флигеля, и целые колена клана сгинули без вести в хитросплетениях ходов.
   Здесь царит абсолютная монархия, и никто, даже наследный принц, и шагу не ступит без дозволения Великого Государя. Хэнк идет в голову процессии родственников и, сложив ладони рупором, взывает к августейшему монарху:
   «А! Па!»
   Этот рев рокочет в чернильном мраке, с треском разбиваясь о деревянные стены. Он орет снова – и на сей раз вдали загорается свеча, выхватывает из темноты сначала корявый профиль, а потом – и весь страхолюдный образ старого Генри Стэмпера. Он восседает в кресле-качалке в ожидании своего столетия. Его ястребиный клюв неторопливо поворачивается на звук сыновнего голоса. Его ястребиные глаза пронзают сумрак. Он громко кашляет, отплевывается тлеющими угольками, щипящими в замковой сырости. Снова кашляет и говорит, вглядываясь в полиэтиленовый мешок.
   «Ну чо… эй, кутята… хи-хи… чо это там за хрень? Чо на этот раз в речке плавало, а? Вот вечно вы всякое барахло в дом тянете!»
   «Да мы его не то что вытянули, па. Скорее выманили».
   «Да рассказывай! – Он подается вперед, проявляет больше любопытства. – Какой мерзкий отброс… и что б это могло быть? Приливом прибило, что ли?»
   «Боюсь, отец, – Хэнк, понурив голову, елозит башмаком по полу, терзая шипами белую сосну, – что это, – он скребет брюхо, сглатывает, – сын твой младший, Лиланд Стэнфорд».
   «Проклятье! Я говорил тебе, и повторял несчетное число разов: я не желаю никогда! слышать в этих стенах имя этого лишенца! Фу. Невмочь и слышать мне о нем, не говоря уж лицезреть! О господи, сынок, как мог ты дать промашку столь жестокую?»
   Хэнк подступает к трону: «Па, я знал, что творится у тебя на душе. И сам чувствовал то же – а может, и того похлеще. И тоже не хотел бы слышать о нем до самой что ни на есть гробовой доски. Но я не вижу выхода из ситуации, в которую мы вляпались».
   «Какой такой ситуации?»
   «С работой».
   «Ты хочешь сказать…» – Старик ловит ртом воздух, заламывая руки в невольном ужасе.
   «Боюсь, что так. Мы дошли до края, старик, до самого дна. Знаешь, оставив Джо Бена, мы уже скребли по дну бочонка. Поэтому, сдается мне, выбора у нас не было, па…» Он ждет, скрестив руки…
   «В предгорьях прерывистым сном спят вороны. Дженни вышивает свою жизнь игрой нужды, одиночества и чарующего невежества. В старом доме дискуссия по поводу идеи Джо Бена связаться с родичами из других штатов вдруг прерывается требованием Орланда ознакомиться с бухгалтерией. «Я принесу», – вызывается Хэнк и выходит на лестницу… радуясь возможности хоть на минуту вырваться из этого суматошного бедлама…)
   Генри брезгливо пялится на юного Лиланда, который из пластикового пакета приветствует своего досточтимого папашу помахиванием немощной лапки. Генри качает седовласой головой.
   «Итак. Вот оно как, значит? Дожили, значит… – Тут, распаленный внезапной яростью, он тяжко поднимается из кресла и тычет тростью в родичей, толпой холопствующих у трона. – А разве я не говорил вам, ребята, что оно так обернется? До посинения твердил: «Пошлите куда подальше своих сестриц, кузин и все такое, и притащите толковых баб со стороны для улучшения породы!» Меня тошнит от вида таких рохлей и полудурков, в которых вы выродились. Нельзя нам жить одним кровосмешением, как стая куцехвостых дворняг! Семья должна быть здоровой и крепкой, и ее устои надо укреплять! А слабаков я не потерплю! Никак не потерплю! Вот пример того, как я сам сломал эту гнилую фишку, – Хэнк, мой мальчик…»
   Его лицо на мгновение замерло, и взор вновь озарил остатки Лиланда в пакете, но затем стоические черты скривились унижением. Он упал обратно в качалку, тяжело дыша и хватаясь за измученное сердце. Когда припадок прошел, почтительно заговорил Хэнк:
   «Я знаю, как все было, Па. Я в курсе, как он отнял у тебя молодую и верную жену, отнял своей хворостью и хныканьем. Но вот что я себе подумал, когда понял, что нам придется выудить этого неприятного субъекта. – Он подкатывает к трону бревно и усаживается на него, придвигаясь доверительно. – Я прикинул… мы – прежде всего семья, и это самое важное. Нам нужно беречь себя от всякого злачного семени. Мы не свора ниггеров или жидов, или еще каких плебеев. Мы – Стэмперы!»
   Трубный салют. Хэнк, вертя в руках каску, дожидается, пока доиграет Семейный Гимн.
   «И самое важное – поставить себя перед плебеями так, чтоб даже думать зареклись о родстве!»
   Вопли и свист. «Крепко сказано, Хэнк!», «Во-во, парень!», «Да уж!»
   «А единственное средство добиться этого – сохранить нашу империю, пронести ее хоть через Потоп, хоть через Армагеддон. И сколько бы нашего сора ни пришлось замести обратно в избу – только так мы докажем свое расовое превосходство!»
   Аплодисменты пуще. Челюсти суровеют и кратко кивают, выражая мужественное одобрение. Старик Генри утирает глаза и сглатывает комок. Хэнк – высится. Он выдирает из колонны двойную секиру и патетично ею машет.
   «И не мы ли расписались кровью под обетом сражаться до последнего нашего и за последнего человека из нас? Что ж… время битвы настало!»
   Трубы громче. Присутствующие, во главе с Хэнком, заводят хоровод вкруг стяга, реющего посреди зала. Они пляшут, каждый – возложив твердую руку на правое плечо следующего, и распевают попурри из боевых песен Первой мировой войны. Теперь, когда кризис миновал, меж родичей воцаряется дух победы и фронтового братства. Они ликуют до хрипоты, подзадоривая друг друга: «Да ясен-красен! К гадалке не ходи! Верняк!» Оказываясь у пластикового пакета, они норовят запрятать стыд под вуаль шутливости: «Есть на что глянуть!» – «Обещая «до последнего из нас», мы и не думали, что оно будет вот таким последним».
   «А ты уверен, что оно точно «последний человек»? Тут бы учет учинить».
   «На хрен! Пущай живет. Лучше не доставать эту гадость из пакета: опять ошметки тряпкой собирать!» – остерегает их Хэнк.
   (Хэнк поднимается по ступенькам, слегка нервничая. Он сворачивает в коридор, идет к комнате, приспособленной под кабинет. Слышит окрик Вив с кухни, где она с другими женами моет посуду: «Ботинки, дорогой!» Он останавливается и, держась одной рукой за стену, избавляется от пыльных башмаков. Стягивает и шерстяные носки, сует их в ботинки и продолжает путь босиком, тяжко вздыхая…)
   Вожди клана восседают на корточках перед старым лепным камином и методично плюются жевательным табаком в очаг. Каждая такая слюнно-табачная бомба разверзается дивным пламенем, ласкающим суровые лица затейников веселенькими алыми сполохами. Все раскрывают складные ножи и принимаются резать плитки. Кто-то прочищает глотки…
   «Парни! – продолжает Хэнк. – Вот наш первоочередной вопрос: кто научит мальчишку рассекать на мотоцикле, тискать кузин и всякое такое прочее?»
   (Оказавшись в кабинете, Хэнк стоит пару секунд, зажмурившись, потом подходит к бюро, где лежат документы, запрошенные Орландом. Отыскивает бумаги в папке, подписанной изящным почерком Вив: «Доход и расход, январь – июнь 1961». Задвигает ящик на место, идет к двери, приоткрывает ее на несколько дюймов, но не спешит ступить в коридор. Он стоит, разглядывая пожелтевшие обои, чутким ухом обратившись к жужжанию беседы внизу. Но не может разобрать ничего, кроме лающего смеха этой маленькой сучки, жены Орланда…
   «Кто научит его бриться топором? Укрощать ниггеров? Мелочей в нашем деле нет! Кто проследит, чтоб он сделал наколку на руке?»
   (С кухни слышится смех Орландовой сучки, похожий на треск сухих сучьев. Захлебывающийся светом аппарат взрывается стальным гитарным стаккато: «Кочегар, угля поддай – душа несется в рай… двигай вперед». Ивенрайт вываливается из бара, идет к машине, соснуть пару часиков. Его кулаки рассаднены, но гордость так и не утолена: и кто мог подумать, что этот увалень в баре помнит всех игроков всех юниорских Кубков Штата за последние двадцать лет? Джонатан Дрэгер лежит под одеялом, подобный невозмутимому горному хребту, а его лицо, прекрасное и бесстрастное, покоится точно по центру подушки. Ли приваливается к стеклу: автобус притормозил перед знаком «стоп». Хэнк делает глубокий вдох, распахивает дверь кабинета, шагает в холл. На лице воцаряется воинственная веселость, он насвистывает и похлопывает себя по бедру доходно-расходной папкой. Джо Бен выходит из ванной, мешкает перед лестницей, застегивая мешковатые штаны, дожидается приближения кузена…)
   – Только гляньте на него! – Джо кривится в саркастической ухмылке. – Посмотрите на это насвистывающее, ногошлепствующее чудо пофигизма! – фыркает он почти что на ухо Хэнку, когда тот подходит.
   – Наружность, Джоби. Помнишь, что говорит батя про наружность?
   – В городе – может, и проканает, но кого трогает наружность в этом крысином выводке?
   – Джо! Дружище, то, что ты называешь крысиным выводком, – твоя семья.
   – Только не Орланд. Только не он. – Джо роется в кармане брюк в поисках семечек. – Хэнк, тебе бы рыло ему начистить за его слова.
   – Тихо. И угости меня семечками. Да и потом, с какого лешего мне чего-то там чистить моему старому доброму кузену Орли? Он не сказал ничего…
   – Ладно, может, наговорил-то он не так уж много, на словах, но, когда люди в городе и так черт-те что думают о Лиланде, его матери, и вообще…
   – Черт, да мне не похрен, чего они там думают? Самые дурные мысли, Джоби, даже царапины на заднице не сделают.
   – И все равно…
   – Ладно, брось. И дай мне этих… твоих.
   Хэнк протянул руку. Джо Бен отсыпал ему горсть. Семечки были последней маниакальной страстью Джо, и за те месяцы, что он с семьей прогостил у Хэнка в старом доме, покуда в городе строился его собственный, шелуха заполонила коридоры. Двое мужчин, опершись на потертые брусья, что служили перилами, несколько минут сосредоточенно и молчаливо лузгали семечки. Хэнк чувствовал, что успокаивается. Еще немного – и будет готов вернуться вниз и бодаться дальше. Если б только Орланд – а он, как член школьного совета, естественно, озабочен своим общественным положением, – помалкивал о прошлом… Но Хэнк знал, что не дождешься от Орланда такой сознательности.
   – Ну, Джо, – он выкинул остаток семечек, – пошли, что ли?
   Хэнк решительно подхватил ботинки, сплюнул лузгу и затопал вниз по ступенькам, готовый тараном вломиться в свару сородичей. Он говорит сам себе: «Черт, дурные мысли не оставят даже синяка».
   А на западе, неделю тому назад, Индианка Дженни, все обдумав, сказала себе, что у Генри Стэмпера, должно, имелись особые причины, чтоб избегать ее, и дело не в том, что она индианка. Разве не путался он со скво ячатов на севере? А с этими скво из Куз-бэя? Так что против индианок у него ничего нету… а ее – чурается. Видно, тут рядом с ним есть кто-то такой, кто мешает Генри водиться с индианками… Кто-то еще, их главный злой разлучник во все эти годы…
   Спустившись, Хэнк свернул собрание как можно быстрее, сказав родичам:
   – Давайте отставим это, покуда не получим ответы на наши письма. Но если все-таки мы порешим рубить лес для «ТЛВ», просто имейте в виду: если б мы вели свое дело так, чтоб городу угодить, мы бы прогорели много лет назад. – Себе же он сказал: «Ну, даже если синяк-другой мысля какая и набьет, так пара синяков – пара пустяков!»
   На севере Флойд Ивенрайт разбужен дорожным полицейским. Бормочет «спасибо», перебирается с заднего сиденья за руль, ищет какую-нибудь автозаправку с сортиром. Где клятвенно обещает своему красноносому и красноглазому отражению в зеркале над раковиной, что заставит Хэнка Стэмпера проклясть тот день, когда этот чертов выскочка, не без «лапы» своей важной семейки, пролез на Кубок Штата в обход достойных парней!
   Хэнк же, через десять минут после роспуска собрания, расположился в сарае, прильнув щекой к теплому, барабанно упругому, пульсирующему брюху джерсейской молочной буренки. Он ухмыляется сам себе, гордясь той хитростью, с какой выманил право подоить корову, услав Вив убираться на кухню.
   – На сей раз я это сделаю – но только на сей, женщина! – уведомил он ее. – И не надейся на будущее!
   Она улыбнулась, отвернувшись. Он понимал, что ее этим непреклонным тоном не провести, как не провести Джо насвистываньем – там, на лестнице. Вив тоже были известны слова старого Генри касательно наружности. Но Хэнк задавался вопросом: а ведает ли жена, какое райское наслаждение получает он от дойки?
   Приложив ухо к холеной шкуре, он слышит, как воркует коровья утроба. Он обожает этот звук. Он обожает корову. Он обожает ее тепло и музыку молока, ритмично звенящего о стенки ведра. Маразм, конечно, держать дойную корову в наши дни, когда молоко на рынке дешевле корма, но, черт возьми, какая же отрада для руки, натруженной топорищем, – это коровье вымя. А чарующее урчание коровьего брюха – услада ушей, изнуренных гундежом и пердежом старика, балабольством Джона и скрежетом Орландовой супружницы. Да ладно: все это – фигня и пара пустяков.
   Молоко задорно звенит в ведре, и звон его постепенно тонет, вязнет во вздымающейся белой пене – звучит далеким колокольчиком сквозь густую сливочную пелену-перину.
   Это колокол Хэнка.
   На реке моторка взрезает воду, устланную листьями: Джо Бен переправляет народ партиями. Взрыкивают машины, расплевывают колесами гравий, выбираясь на трассу. Гипсовая нога Генри грохочет по причалу.
   Маразм, конечно, – держать корову.
   В темнеющем небе, где копья елей царапают облака, уж взошла луна – будто брошенная подруга, поспешающая за скрывающимся от алиментов солнцем. Звонит, звонит колокол Хэнка.
   Но, боже всемогущий, какое все-таки блаженство – прильнуть к ее теплу!
   Старик расхаживает по причалу взад-вперед, цокает гипсом с неутомимостью дятла, потрясает плюмажем волос, желтоватых и жестких, похожих вблизи на связку сломанных зубочисток. Но с пятидесяти ярдов они кажутся белыми, как горный снег. И побитые пьянством щеки Джона с пятидесяти спасительных ярдов сияют здоровым румянцем. И жена Орланда садится в лодку с вальяжностью и грацией чистокровной кобылицы. Увечная физиономия Джо Бена светится в сумерках над зеленой водой, чистая, как лик на камее, а его картофельных форм супруга плывет лебедем в своей просторной накидке в горошек. С пятидесяти ярдов.
   Это колокол Хэнка – сокрытый клочьями пены, тонущий в теплых белых долинах – это звонит колокол Хэнка.
   Вив, разбирая на кухне архитектурный ансамбль из грязной посуды, отбрасывает кистью прядь волос, которая вечно падает на лоб, когда спешишь, и мурлычет: «Мои глаза узрели чудо появленья… ленья… лень…» Собаки оживляют задний план, предвкушая оленьи кости и хлебные объедки в подливке, сваленные в корыто. За сараем в саду аскетичные деревца с пыльными серо-зелеными листьями, что уже курчавятся по краям, протягивают солнцу свои дары – медные яблоки, – и летнее солнце, нисходящее в океан, древнее и величавое, благосклонно принимает подношение. Чайки мечутся над красными волнами; оголтелые стаи черных бакланов, уверенных в том, что без них море немыслимо, проносятся в метре над водой, подмечая каждую крошку, каждую рыбешку, и стремительно пикируют вниз – в последний раз, перед тем как угнездиться на волнах черными крапинками на одеяле спящего моря.
   Звон колокола – будто рябь на воде, и круги расходятся во все стороны.
   В городе мистер Гриссом читает комиксы с полки, в глазах блистают Бэтмен, и Робин[22], и анальгетик. Мозгляк Стоукс вываливается из дому и ковыляет по тротуару, похожий на комическую черную цаплю, шарк-прыг-шарк; добросовестно меряет собственными ногами расстояние от своего магазина до книжной лавки сына, желая убедиться, что никто не украл ни дюйма тротуара. Тренер Льюллин свистит в свой свисток и посылает команду в последнюю схватку – потную, обрыдлевшую: они сегодня разыгрывали эту комбинацию уже с дюжину раз; Хэнк бросается прямо на колено защитника, ловко уклоняется, отпрыгивает, принимая контратаку на бедро. Защитник валится на землю с усталым вздохом, и они катятся вместе по полю, наматывая на себя запах травы и песка, а полузащитник прыжками мчится вперед, в образовавшуюся брешь. Тренер свистит, созывая всех в круг; тонкий свист прошивает сумерки золотой канителью…
   – Хэ-энк…
   Славно было бы, кабы этот колокол всегда звонил вот так…
   – Хэнк?
   Но трудно приструнить иные тона.
   – Он там, в сарае, Джо.
   – Хэнкус? – Джо Бен сует свою физиономию в окошко сарая, сплевывает лузгу. – Я сочинил открытку Лиланду. Хочешь что-нибудь приписать, от себя лично?
   – Сейчас выйду. Еще пару капель из нее выдавлю – и выйду.
   Голова Джо убирается. Хэнк сует складной стульчик на короб, где ютится аварийный генератор, и с ведром молока идет к двери. Распахивает дверь плечом, затем снимает хомут с меланхоличной рогатой головы, легким шлепком выгоняет корову на выпас.
   Когда он входит в дом с ведром надоенного молока, норовящим боднуть в ногу, Вив уже управилась с посудой, а Джен поднялась наверх, укладывать детей спать. Джо, склонившись над открыткой на обеденном столе, внимательно перечитывает ее.
   Хэнк ставит ведро на полку возле раковины, вытирает руки о ляжки:
   – Давай-ка посмотрим… Наверно, и мне пару словечек добавить надо бы.
   …а почтальон, чихая кровью над столом в третьем классе, внушает начальнику:
   – Не думаю, что это был несчастный случай. Думаю, для простого совпадения слишком четко сработано. Думаю, тот парень – опасный псих, и как знать, не было ли у него умысла?
   А пинбол мигает огнями. А облака маршируют над землей. Автобус, пофыркивая, наконец всовывает тупое рыльце в дорожный поток и вальяжно, помпезно плывет на запад, мимо ярких, лубочных сельских пейзажей. Появляется рука. Открытка спархивает вниз, бьется об пол, взрывается, круша оконные рамы. Газон дыбится, щерясь изумрудным блеском. Ивенрайт устраивает свои ягодицы на сиденье унитаза в туалете при очередной автозаправке, раскрывает новую упаковку «Тамз» для животика». Джонатан Дрэгер покидает собрание в «Красном утесе», не досидев и до половины, извиняется предстоящим вояжем на север, в Юджин, но вместо этого идет в кафе, где садится за столик и пишет в своем блокноте: «Человек не уверен ни в чем, кроме своей способности потерпеть неудачу. Это самое глубокое из всех наших убеждений, и неверующий – еретик, сектант – вызывает в нас гнев самый праведный. Школьник ненавидит зазнайку-одноклассника, утверждающего, будто может пройти по забору и не упасть. Женщина презирает девицу, уверенную в том, что ее красота очарует «принца». Рабочего ничто так не злит, как убежденность хозяина в верховенстве управления. И этот гнев можно приручить и использовать».