А в салоне автобуса, откинувшись на спинку сиденья у окна, Ли дремлет, пробуждается, снова засыпает – и редко когда открывает больше одного глаза, дабы уделить внимание Америке, проносящейся перед затемненными стеклами его очков… ОГРАНИЧЕНИЕ СКОРОСТИ… СТОП… КОНЕЦ ОГРАНИЧЕНИЯМ… СДЕЛАЙ ШАГ К КАЧЕСТВУ… элегантная светская молодежь развлекает друг друга в ресторанах… ВСЕ ВПЕРЕДИ… та же молодежь элегантно отдыхает у себя дома от суровостей светской жизни…ВНИМАНИЕ… ОГРАНИЧЕНИЕ СКОРОСТИ… СТОП… КОНЕЦ ОГРАНИЧЕНИЯМ…
   Ли дремлет и пробуждается, восседая над бренчащим мотором автобуса, идущего на запад (Ивенрайт перемещается на юг по трассе 99 марш-бросками, от одного сортира к другому); равнодушно дремлет и просыпается, взирая на дорожные знаки, мелькающие за окном (Дрэгер едет из «Красного утеса», часто останавливаясь, чтобы выпить кофе и сделать заметки в своем блокноте), и нисколько не жалеет, что не прикупил какого-нибудь чтива в мягкой обложке (Дженни наблюдает облака, марширующие к морю, и басовито, псалмовито заводит: «О, облака, о, дождь, небесная роса…»). От Нью-Хейвена – до Нью-Арка, далее – Питсбург – ТАМ, ГДЕ ЖИЗНЬ, – где много ровных белых зубов без единой дырочки, клубки спагетти под чесночным соусом – ГДЕ ДРУЗЬЯ – и пивные банки, тычущие ярлыками в камеру (Проклятый понос, черт его раздери! Притормозив у очередной автозаправки, Ивенрайт присовокупляет новый счет к пухлой пачке, что предъявит своей Немезиде). Кливленд и Чикаго. «Возьми от жизни все… на Трассе-66! («Владельцы кафе гораздо несчастней обычных работяг, – пишет Дрэгер. – Обычный работяга отвечает только перед своим боссом, для владельца же кафе каждый босяк с баксом – босс».) Сент-Луис… Округ Колумбия… Канзас-Сити… Только для НАСТОЯЩИХ МУЖЧИН – МЕННЕН СПИДСТИК, превращает запах пота в истинно мужской аромат! (Да кем он себя возомнил, жлоб упертый? Господом Богом?) Денвер… Шайенн… Ларами… Рок-Спрингз… КРАЕУГОЛЬНЫЙ КАМЕНЬ УГОЛЬНОЙ ПРОМЫШЛЕННОСТИ. («И самый крепкий орешек, – пишет Дрэгер, – всего лишь скорлупа».) Пока-телло… Бойсе… ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ОРЕГОН. ПРЕВЫШЕНИЕ СКОРОСТИ СТРОГО НАКАЗУЕМО. («Посмотрим, что ты запоешь, когда я суну этот доклад тебе прямо в твой задранный нос!»)…Бёрнз… Бенд… 88 МИЛЬ ДО ОРЕГОНСКОЙ ЯРМАРКИ В ЮДЖИНЕ. («Человек, – пишет Дрэгер, – является… должен… надеется… не может».)…Систерз… Рэйнбоу… Блю-Ривер… («О, облака, – речитативом напевает Дженни. – О, дождь, излейся на того, кого тебе укажет скво…»)…Финн-Рок… Вида… Либург… Спрингфилд… и лишь в Юджине он окончательно очнулся. Проделал весь свой путь, того и не осознав толком. На остановках он покупал шоколадные батончики и кока-колу, посещал санузел, а затем возвращался на место, даже если до отправления оставалось добрых двадцать минут. Но по мере приближения к Юджину окружающая действительность все настойчивее ломилась в наглухо запертые двери его восприятия, громыхая ржавыми замками, и когда автобус – другой автобус, рахитичный и неудобный, – натужно пополз в горы, отделявшие побережье от долины Уилламетт и остального континента, прилив возбуждения и живости охватил Ли. Он глядел на зеленые горы, почетным караулом выстроившиеся перед ним, на овраги и расщелины, что были все глубже и шире, на облака в серебристых саванах, похожие на дирижабли, привязанные к земле прямыми и тонкими шлейками осеннего дыма. И на огромные, рычащие трелевщики, терзающие дерн грунтозацепами, вспарывающие девственную природу оскалами злорадных радиаторов… они были подобны (подобны родительнице Гренделя – такой метафорой, наверное, я разразился бы сейчас, ради продолжения аллитерационного ряда, но в детстве они представлялись мне скорее зловещими драконами, что по ночам вылезали из своих пещер в чародейских горах и тиранили мои младенческие сны. Воздушные корабли, сотканные из серебристой дымки, исчадия «Дженерал Моторз»… все они воскресли, ожившие символы чудесного и чудовищного, явно не последние из тех, что прилетели за открыткой из Орегона. Воздушные корабли и исчадия «Дженерал Моторз» – эта восставшая детская антитеза, эти образы полета и погрома были первыми моими видениями в том путешествии, что заставили меня встрепенуться. И первым знаком того, что, возможно, я поспешил со своим решением.)
   – Я все еще могу развернуть оглобли, – напомнил я себе. – Я могу это сделать.
   – Что – это? – спросил субъект, сидевший напротив через проход – этакий небритый бурдюк с истинно мужскими ароматами, прежде мною не замеченный. – Вы о чем?
   – Ни о чем. Извините. Я просто думал вслух.
   – А… А я вот во сне разговариваю, верите ли? Как есть. Моя старуха от этого сама не своя.
   – Что, заснуть не может? – сочувственно уточнил я, чуточку смущенный своею оплошностью.
   – Ага. Но не потому, что я мешаю. Она не спит, глаз не смыкает, потому как ждет, когда я бредить во сне начну. Боится, что пропустит чего-нибудь… В смысле, не то чтоб меня на чем-то таком подловить – она смекает, что я уж давно не ходок, или хоть должна уже смекнуть, – но просто, как она сама говорит, для нее мой бред – вроде как предсказание, пророчество. Я ж во сне – полный Нострадамус!
   И, поспешив доказать свое заявление, он уронил затылок на подголовник и закрыл глаза. Широко ухмыльнулся – «Сам увидишь!» – его губы разомкнулись, размякли, и через минуту-другую он уже храпел и бормотал: «Не надо покупать участок у Элкинза. Заруби на носу…» Боже великий, думал я, глядя на желтые зубы этого очередного дракона, что скалились, как радиаторная решетка, и к чему же ты возвращаешься?
   Я отвернулся от этого дрябло-щетинистого авгура и уставился в окно, изучая все более мельчавшую геометрию сельхозугодий долины Уилламетт – прямоугольники ореховых рощ, параллелограммы бобовых полей, зеленые трапеции пастбищ, испещренные рыжими крапинками-скотинками; картина осени – мазками абстракциониста, – и пытался уверить себя: ты просто вернулся в старый милый Орегон – и все тут. Старый, милый, цветущий Орегон…
   Тут «сновидец» икнул и конкретизировал: «… участок сплошь порос бурьяном и чертополохом». И мои утешительные картины развеялись, как утренний туман.
   (…всего в нескольких милях перед автобусом Ли, на той же дороге, Ивенрайт решает наведаться в дом Стэмперов перед поездкой в Ваконду. Он желает припереть Хэнка к стенке неоспоримым свидетельством, посмотреть в лицо ублюдку, когда тот убедится, что и на него нашлась управа!)
   Мы перевалили через гребень и покатили вниз. В глаза мне бросился знак на узком белом мосту, стоявший там, будто часовой моей памяти. «Ручей Дикаря» – уведомлял знак, имея в виду ту речушку, что мы как раз пересекли. Занятно: старина Ручей Дикаря; сколько выжимало мое детское воображение из этого имени, когда мы с матушкой ездили в Юджин. Я прильнул вплотную к окну, пытаясь разглядеть, живы ли поныне те существа, которыми моя фантазия населяла эти первобытные берега. Ручей Дикаря – точно жив, бежит прямо под шоссейкой, такой привычной, ворча и фыркая, с пеной, клокочущей во мшистых скалах-клыках, с зеленой косматой гривой из сосновых и еловых лап, с бородой, сплетенной из вьюнов и папоротников… Сквозь запотевшее стекло я видел, как он с воинственным рыком соскакивал в глубокую голубую заводь, таился там, переводя дух, а потом бросался дальше, на перекаты, терзая берега и дно в сердитом нетерпении. И я припомнил, что это первый из притоков, спадающих с этих склонов в великую Ваконда Аугу – самую короткую из великих рек (или самую великую из коротких – как вам больше нравится) в мире.
   (Джо Бен, вняв клаксону Ивенрайта, отвязал лодку, подобрал и переправил гостя. В доме они застали Хэнка за чтением воскресного выпуска анекдотов. Ивенрайт сунул ему под нос отчет и вопросил: «Чуешь, чем пахнет, Стэмпер?» Хэнк нарочито пошмыгал носом, огляделся. «Пахнет так, будто кто-то тут крепко обделался, Флойд…»)
   И, созерцая эти полумифические домики и межевые знаки, проплывающие мимо, я не мог отделаться от ощущения, что дорога, по которой я еду, пролегает не через горы, но через годы, ведет в прошлое, откуда, собственно, и выплыла та открытка. Это навязчивое чувство заставило меня глянуть на запястье – так я обнаружил, что в последние дни, с попустительства моей бездеятельности, даже самозаводящиеся часы умудрились облениться.
   – Э, простите! – Я снова поворотился к этому мешку с запахами и снами. – Вы время не подскажете?
   – Время? – Его щетина прорезалась улыбкой. – У нас тут, парень, часов не наблюдают. Ты из другого штата, что ли?
   Я сознался, а он, сунув руки в карманы, захихикал, будто от щекотки, производимой его собственными пальцами.
   – Время? Ага, время? Тут со временем такая неразбериха, что уж никто его не разумеет наверняка. Вот возьми меня, – и он подался вперед, будто предлагая мне этот сомнительный приз оптом. – Возьми меня. Я вкалываю на лесоповале. Вкалываю то сверхурочно, то с выходными не по графику. То скользящий, то вахтовый. День здесь, ночь там. Так ты думаешь, на этом путаница и кончается? Да нет, они ж ведь разные времена ввели – и теперь я день нормально работаю, а день – по-летнему. А порой и так бывает: прихожу, значит, чтоб досветла оттрубить, – а выгоняют по нормативу. А ты говоришь: «время». Но это – ты говоришь! У нас тут есть быстрое время, медленное время, дневное время, ночное время, местное время, хорошие времена, плохие времена… Да уж, если б мы, орегонцы, торговали временем – ассортимент был бы что в твоем супермаркете! Такая мешанина, прости господи!
   Он засмеялся и затряс головой, будто ничто его так не забавляло, как эта путаница. Проблемы начались, объяснял он, когда в округе Портленд ввели летнее и зимнее время, а в остальном штате режим остался прежним. «Это все из-за этих навозных фермеров в остатнем штате новое время не прижилось. Вот какого хрена коровы под указы о времени не прогибаются, как человек, а? Кем они себя возомнили, скоты?» За время пути я узнал, что советники торговых палат в других крупных городах – Салем, Юджин – решили последовать примеру Портленда, так как это было на руку их бизнесу, но чертовы навозники-аграрии не прониклись такой мудрой заботой о своем труде и работают по старинке. Поэтому некоторые города не утвердили новое время официально, но приняли так называемое «быстрое время», и только в рабочие дни. А другие – применяют летнее время только для торговых заведений. «Так или иначе, вот оно и вышло, что во всем долбаном штате толком никто не знает, который час. Вот веселуха-то, правда?» Я засмеялся вместе с ним, а потом снова прильнул к окну, радуясь, что весь этот долбаный штат не компетентнее меня в вопросах времени; здорово, как и мой братец Хэнк, выводящий свое имя заглавными.
   (А в доме Хэнк, ознакомившись с докладом, интересуется у Ивенрайта: «Ну и на хрен затевать такую большую стачку ради такой грошовой выгоды во времени? И что вы, ребята, будете делать с этой парой лишних часиков отдыха, если их получите?» – «А уж это не твоя забота. В наши дни и в нашу эпоху человеку нужно больше досуга». – «Может, и так, но провалиться мне, если я хоть цент подкину этому человеку за его досуг!»)
   Внизу, в друидских лесных дебрях, я вижу, как Ручей Дикаря сливается с Топорным, набирает вес, меняя свой поджарый и голодный облик на внешность более упитанного и респектабельного фанатизма. А дальше будет Чича-мунга, индейская кровь, чья тропа войны пролегает меж суровых берегов в боевой раскраске ежевики и татарника. Дальше – Собачий Ручей, Ручей Олсона, Травяной. За ледниковым ущельем виден Рысий Порог – с хищным шипеньем он выскакивает из своего логова под огненно-красными кленами, полосует воздух серебряными когтями и с воем обрушивается на схватку вод внизу. А милая речушка Ида застенчиво журчит под крытым мостом; когда же решается обнаружить свое невинное присутствие – тотчас становится жертвой семейного насилия со стороны своей вульгарной и разбитной сестрицы, Попрыгуньи Нелли. И набрасываются, наваливаются, наливаются толпы родственничков всех национальностей: Ручей Белого Человека, Голландский Ручей, Китайский Ручей, Мертвецкий Ручей и даже Забытый Ручей, своим страстным ревом заявляющий, что из сотен орегонских ручьев, носящих то же имя, лишь он один – истинно забытый и в своем праве… Далее – Плясун… Тайный Ручей… Вожак… Я наблюдал, как они один за другим выныривали из-под мостов, по которым мы проезжали, и вливались в каньон вдоль дороги, будто члены одного великого клана, что двинули походом на врага, обрастают пополнением и обозом, преисполняются ратным духом, – и боевой марш звучит все громче и сочней.
   (В разгар спора заявился Генри, производя столько шума, что ни Хэнк, ни Ивенрайт ни черта не слышат. Джо Бен отвел старика в сторонку: «Генри, от тебя тут лучше не станет. Может, обождешь в кладовке…» – «Блядская кладовка!» – «Не блядская, а наблюдательная: там ты мог бы их слушать, а они бы тебя не материли, понимаешь?»)
   Ручей Стэмпера – последний из маленьких притоков вступает в водное воинство. Семейная история гласит, что на этих берегах сгинул дядя Бен, когда, озверев от пьянства и депрессии, решил покончить жизнь роковым рукоблудием. Этот ручей, проскользнув под дорогой, примыкает ко всем прочим в каньоне, и все эти воды образуют армию под названием Южная Вилка, ведущую самостоятельное наступление с горного плацдарма слева от меня. А дальше, с затаенным дыханием и участившимся пульсом, я вижу, как то, что считаными милями выше было разрозненной и дикой оравой ручейков и речушек, сшибающихся со звоном и топазными брызгами, обращается в широкую, монолитную, степенно-голубоватую Ваконда-Аугу, и жидкой сталью она льется по зеленой долине.
   Таким картинам приличествует музыкальное сопровождение.
   (Старик Генри подслушивает разговор Хэнка с Ивенрайтом, приложив ухо к щели в двери кладовки. Голоса звучат сердито – уж это он точно уловил. Он силится уловить больше, но собственное дыхание штормом ревет в стенах крохотной каморки – ни черта больше не слыхать. Однако ж дыхалка-то справная – с этим не поспоришь. Он ухмыльнулся сам себе во мраке, вбирая носом яблочный дух из ящиков, клороксовый запах крысиного помета, а также аромат бананового масла, хранившего от ржавчины старый дробовик, что был в его руках… Да, и нюх как у собаки! У старого пса нос завсегда востер и по ветру. Он осклабился, рассеянно поглаживая невидимый во тьме дробовик и жалея, что не слышит слов достаточно ясно, чтоб определиться, как действовать.)
   Когда автобус скатился к подножию гор и я впервые увидел дом по ту сторону холодной голубой реки, меня постиг своего рода приятный шок; старый дом был вдесятеро грандиозней, чем я его помнил. Не знаю даже, как я мог запамятовать такое величие. Наверное, они его перестроили от и до, подумал я. Но когда автобус подъехал ближе, я был вынужден признать, что не видно и следа каких-либо серьезных изменений и переделок. Скорее даже, дом постарел. Но да – это он. Кто-то счистил со всех стен облупившуюся кожуру дешевой белой краски. Подоконники, ставни и все прочие декоративные излишества сохранили свои темно-зеленые, почти что аквамариновые покровы, но весь остальной дом был начисто ошкурен; шизоидное крылечко с грубо отесанными столбами, крыша, стены, огромная входная дверь – все это было обнажено, предоставлено соленому ветру и проливным дождям, отполировавшим дерево до насыщенного серо-оловянного блеска.
   Кусты вдоль берега были подстрижены, однако это насилие над ними не было следствием абстрактной мании порядка, столь присущей устроителям пригородных участков, но подчинялось практическим целям: дать свет, или вид на реку получше, или проход к пристани. Цветы, рассредоточившиеся случайным манером у крыльца и вдоль берега, очевидно, требовали большого ухода, но, опять же, в них не было ничего ненатурального и вымученного: то были не те цветы, что выведены в Голландии и взращены в Калифорнии, а в здешних условиях умеют лишь нежиться в теплицах; нет, обычная местная флора – рододендроны да шиповники, триллиум да папоротники, и даже проклятая «гималайская ягода», с которой обитатели побережья бьются круглый год.
   Я был поражен, ибо как ни трудно было представить, чтоб старик Генри, или братец Хэнк, или даже Джо Бен могли нечаянно достичь той ненавязчивой, скромной красоты, что я видел через реку, но во сто крат нелепее казалась мысль, что кто-то из них устроил ее нарочно.
   (Все было проще, покуда мой слух не стал сачковать. Все легко можно было прикинуть. Когда на пути камень – его или перепрыгиваешь, или обходишь. А сейчас даже не знаю. Двадцать или тридцать годков тому назад я б постарался убедиться, что в этом стволе есть патрон – а не что его там нету. А сейчас даже не знаю. Но, как говорится, «пусть оглох – да не лох!».)
   На последний доллар я купил у водителя привилегию быть высаженным прямо перед гаражом, чтоб не тащиться еще восемь миль до города, а потом возвращаться на своих двоих. Когда же я, стоя в пыли, заикнулся о багаже, водитель растолковал, что за этот жалкий бакс он согласился только остановиться и выпустить меня, но не подписывался совершать преступление против графика, отвлекаясь на багажное отделение. «Сынок, ты как бы не лимузин заказывал!» И оставил меня в своем выхлопе протестовать налегке.
   И вот наш герой стоит, не имея при себе ничего, кроме вихря в вихрах, одежды на теле и угарного духа в ноздрях. Милый контраст, усмехнулся я, шагая по дороге, с перегруженной лодкой, на которой я отплыл двенадцать лет назад. Надеюсь, мой телец оброс жирком.
   Посередь гравийной площадки сиял на солнце новенький салатовый «Понтиак-Бонвиль». Миновав его, я зашел в трехстенный ангар, служивший прибежищем от ливней, автостоянкой, доком и гаражом. Солидол и пыль принарядили пол и стены в вычурный, исчерна-фиолетовый бархат. Чумазые шершни жужжат в пыльных снопах солнца, пробивающихся в щели крыши; у одной стены – желтый пикап, заваленный запчастями и имеющий вид мусорного ящика. Отвлекшись от печального зрелища его разбитых фар, я обнаружил, что Хэнк обзавелся мотоциклом побольше и пошикарнее того, что был в молодости. Он прикован цепью к задней стене, накрыт попоной черной рогожи и выхолен до блеска, будто генеральский жеребец перед парадом. Я огляделся в поисках телефона; я был уверен, что они должны были установить какое-нибудь устройство связи, чтоб хотя бы затребовать лодку, – но ничего не обнаружил. А вперив взгляд через заросшее паутиной окошко в дом на том берегу, я узрел такое, что заставило похоронить всякую надежду на современные удобства: там была вывешена на шесте линялая тряпка с цифрами, своеобразный товарный заказ для Стоуксов, чей развозной грузовичок наведывался раз в два дня. Все та же самая бесхитростная коммуникационная технология, применявшаяся годами, сколько я себя помнил.
   (Но, черт возьми, старому псу не на всякое дело нужны хорошие уши. Ему не надо хороших ушей, чтоб сказать: хватит, блядь, уже. Что за ерунда, все только и талдычут: ты, дескать, старик, поторчи в сторонке, не вмешивайся. Надоело! Достало!)
   Я вышел из ангара и задался вопросом: как мой интеллигентный тенор, настроенный на вежливые и цивилизованные дискуссии в университетских классах, преодолеет эту неохватную водную ширь? Тут я увидел какое-то шевеление у входной двери. (Черт, может, уши мои уже не так хороши, но я и без того чую, когда что наперекосяк и как это дело подправить.) Я увидел, как какой-то крепыш в коричневом костюме промчался по саду, ловко перебирая ножками-сардельками и на бегу выкрикивая что-то в адрес дома за спиной. Одной рукой он придерживал шляпу на голове, а в другой был кейс-дипломат. Взбудораженный этими воплями, из подпола высыпал добрый батальон собак, и крепыш вынужден был сделать паузу в своей тираде, отбиваясь от стаи кейсом, который вдруг разверзся красочной, желтой бумажной метелью. Крепыш вновь обратился в бегство, преследуемый по пятам брехающими собаками и порхающими бумагами. (Богом клянусь, есть вещи, которых я не потерплю!) Входная дверь снова грохнула, и миру явилась еще одна фигура (да, есть, есть, есть!) с уродливым черным дробовиком наперевес; она произвела фурор, с легкостью посрамивший весь прежний хай и лай. Загнанный бычок в костюме потерял свой кейс, обернулся, чтобы подобрать, но, завидев приближение новой угрозы, стремглав бросился к причалу, прыгнул в ярко-алую моторку и принялся остервенело дергать веревку стартера. На миг он обернулся, бросил затравленный взгляд на монстра, продирающегося через свору с мстительной целеустремленностью и грацией, – и удвоил свои самоотверженные усилия (Назад! Генри Стэмпер, да ты из ума выжил! В этой стране есть законы[23], о боже! У него ружье. Заводись! Заводись!) А тот, другой, все надвигался (Черт, гребаное ружьишко что-то заклинило![24] Но сейчас ужо поглядим, кому тут засадить в задницу то дерьмо, которое я ни в жисть не стану есть есть есть), все громче и громче. (Заводись! О боже, он уже рядом[25] господи, ЗАВОДИСЬ ЖЕ!)
   Генри на том берегу выронил дробовик. Ан нет: подобрал! И снова спускается к причалу! Его шевелюра развевается по ветру величавой белой гривой. Рука, выставленная вперед, будто увлекает его в бой. Он был впечатляющ в своей клетчатой ковбойской рубашке, в шерстяных полукальсонах до колен и гипсовой броне, которая, казалось, цельным коробом прикрывала один бок, от носка ноги до плеча, а рука покоится на перевязи, будто закаменела. Наверное, подумал я, старый шут достиг древности столь почтенной, что решил увековечить свой несравненный маразм для потомков, по частям забирая самого себя в алебастровый саркофаг (и если кто хоть на минуту возомнит, что я я я…).
   Шатаясь и прихрамывая, он неумолимо наступал, отмахиваясь от мятущихся собак дробовиком, соединившим в себе достоинства ружья, костыля и дубинки. Он добрел до причала, и я услышал громоподобную поступь его гипсовой ноги – с секундной задержкой после того, как эта нога прикладывалась к доске, поэтому чудилось, будто звук издает сама нога, вздымаясь, а настил ни при чем. Он ковылял по причалу, подобный комической версии кадавра Франкенштейна, грохоча гипсом, потрясая ружьем и ругаясь так громко и захлебно, что отдельные слова приносились в жертву валовому шумовому эффекту (потому что я никогда не думал, что доживу до такого ПРОКЛЯТОГО дня, когда не смогу УЛАДИТЬ мои собственные СУКИНСЫН дела, и если какой-то УБЛЮДОК считает).
   Крепыш в лодке своим яростным массажем как раз реанимировал мотор и отбросил швартов, когда из дома выбежали еще три персонажа этой драмы: двое мужчин и, я так понял, женщина – в джинсах, оранжевом фартуке и с длинной косой, бьющей по вездесущему в этих краях свитеру. Опередив мужчин, она вприпрыжку помчалась по причалу, надеясь усмирить бешенство старого Генри; мужчины же притормозили, выжидая, пока это бешенство не выкипит само до последней капли, и потешались до упаду. Генри проигнорировал как увещевания, так и смех и продолжал поносить на чем свет мужчину в лодке, который, видимо, решил, что ружье не заряжено или вовсе сломано, поскольку, отплыв на двадцать безопасных ярдов от причала, поставил лодку против течения, а мотор – на холостые обороты, только чтоб не сносило, и счел диспозицию подходящей для реванша по части ругани. От этого гама по всей реке, сколько хватал глаз, взлетали и суматошно хлопали крыльями встревоженные чайки.
   (Боже ж ты мой, и что я тут делаю с этим чертовым ружьем? Боже ж ты мой, никак не могу расслышать. Нет, правда неважно слышу…)
   Похоже, Генри притомился. Один из мужчин, что был повыше, – как я понял, Хэнк, ибо кто еще из всех европеоидов перемещается с такой неподражаемой вальяжной ленцой? – покинул прочих, скрылся в сарае и появился вновь, в странно согбенной позе, будто прятал нечто в сомкнутых ладонях, прижимая к груди. С секунду он постоял так на краю причала, а затем распрямился и швырнул это нечто в направлении лодки. (Боже ж ты мой, что за черт?) И воцарилась немая сцена во всем театре. Застыли фигуры на пристани, окаменел коричневый бычок в лодке, даже собаки прикинулись чучелами. И сцена царила вполне самодержавно секунды две с тремя четвертями, а потом у самой лодки грянул оглушительный взрыв, взметнувший белый водяной столб футов на сорок в закопченное дымом небо. Бу-бух! – словно Верный Старик[26] воздвигся посреди реки.
   Вернувшаяся с неба вода заплеснула лодку – мужчин на пристани захлестнул громовой хохот. Они шатались от смеха, упивались смехом, пока не рухнули, опьянев от смеха вдрызг. Даже ругань старого Генри захлебнулась в волнах смеха, и он уперся лбом в столб, не в силах противиться гравитации и колоссальному веселью, его сотрясавшему. Бычок в лодке заметил, что Хэнк снова направляется к сараю пополнить боеприпасы, и, совладав со своей контузией и дросселем моторки, бедняга дал полный газ, так что к следующему броску Хэнка лодка на добрых три фута выдвинулась из зоны поражения. От взрыва моторка прянула вперед и взмыла, будто серфер, поймавший приливную волну, что вызвало новую истерику на причале. (Как бы там ни было, я показал ему, что не надо дуть мне в уши про мои мои… дела – даже если уши подоглохли малость!)