Tous se tient. Числа-суперлативы связаны с принципом тотальности, но они также захватывают и область религии, а основным притязанием нацизма было стать верой, германской религией, вытеснить семитское негероическое христианство. Часто употребляется слово «вечный», обозначающее религиозное преодоление времени, — вечная стража, вечное существование нацистских институтов; довольно часто встречается и «Тысячелетний рейх», понятие, носящее еще бóльшую церковно-религиозную окраску, по сравнению с «Третьим рейхом». Понятно, что полнозвучное число 1000 охотно употребляется и вне религиозной сферы: пропагандистские собрания, цель которых — укрепить дух населения в 1941 г., после того, как чаемая решительная победа в блицкриге не состоялась, тут же получили имя «тысячи собраний».
   Числового суперлатива можно достичь и с другой стороны: слово einmalig, «уникальный» — такой же суперлатив, как и «тысячный». Будучи синонимом слова «исключительный», лишенное конкретного числового значения, это слово на исходе Первой мировой войны все еще носило оттенок эстетски-модного выражения, взятого из неоромантической философии и литературы. Им пользовались люди, придававшие большое значение изысканной элегантности и новизне своего стиля, — к примеру, Стефан Цвейг, Ратенау. LTI, а с особой любовью и сам фюрер, употребляли его так часто и так неосторожно, что поневоле начинаешь вспоминать о его числовом значении — «однократный», «единственный в своем роде». Когда после польской кампании дюжине генералов — в награду за уникальные геройские подвиги — присваивается чин генерал-фельдмаршала, то задаешься вопросом, доказал ли каждый из них свои способности только в одном сражении, а кроме того, получается, что двенадцать уникальных подвигов и двенадцать уникальных маршалов были вполне дюжинными. (Это влечет за собой и девальвацию чина генерала-фельдмаршала, до тех пор высшего звания, и создание наивысшего — чина рейхс-маршала.)
   Но все числовые суперлативы образуют только одну довольно обширную особую группу употребления суперлатива вообще. Его можно назвать наиболее часто употребляемой формой LTI, и это вполне понятно, ибо суперлатив есть самое ходовое и эффективное средство оратора и агитатора, это — типично рекламная форма. Вот почему ее всецело узурпировала NSDAP, не допуская в этом никакой конкуренции: в октябре 1942 г. мне рассказал наш тогдашний сосед по квартире Эгер, бывший владелец одного из самых респектабельных магазинов готового платья в Дрездене (в момент нашей беседы — фабричный рабочий, а вскоре — «застрелен при попытке к бегству»), что инструктивным письмом было запрещено использовать в рекламных объявлениях превосходную степень. «Если, например, в тексте объявления значилось: „Вас обслуживают наикомпетентнейшие специалисты“, предлагалось удовлетвориться „компетентными“ кадрами, в крайнем случае „весьма компетентными“».
   Наряду с суперлативами чисел и слов, выполняющих их функцию, употребление превосходной степени можно разбить на три категории, причем все три применяются без всякой меры: обычные превосходные степени прилагательных, отдельные выражения, в которых содержится или которым придается значение превосходной степени, и гиперболизированные обороты.
   Путем нагромождения обычных суперлативов можно добиться особой эффектности речи. Когда я выше переделывал в нацистском духе анекдот о слонах, у меня в ушах звучала фраза, которой генералиссимус Браухич[215] украсил в свое время текст армейского приказа: лучшие в мире солдаты снабжаются лучшим в мире оружием, изготовленным лучшими в мире рабочими.
   Здесь рядом с обычной превосходной формой стоит то и дело употребляемое в LTI слово [«мир»], нагруженное суперлативным значением. Когда придворные поэты по особо торжественному поводу хотели воспеть славу королю-солнцу в высокопарном стиле восемнадцатого столетия, они говорили: l’universe, вселенная, взирает на него. При любой речи Гитлера, по случаю любого его высказывания, на протяжении всех двенадцати лет, ибо только в самом конце он примолк, — всегда появлялась, как бы по предписанию свыше, газетная шапка: «Мир слушает фюрера». Как только выигрывалось крупное сражение, оно оказывалось «величайшим сражением мировой истории». Простого слова «битва» было недостаточно, поэтому выигрывались «битвы на уничтожение». (И снова бесстыдно точный расчет на забывчивость масс: сколько раз уничтожали одного и того же давно уничтоженного противника!)
   Слово «мир» всюду выполняет роль суперлативной приставки: союзница-Япония получает повышение — из «великой державы» она производится в «мировую державу». Евреи и большевики суть мировые враги, встречи фюрера и дуче — всемирноисторические моменты. Суперлативное значение, как и в слове «мир», заложено в слове Raum («пространство», «район»). Конечно, уже в ходе Первой мировой войны говорили не «сражение под Садовой» или «под Седаном», а «сражение в районе…», и это просто связано с расширением пространства военных действий; и уж наверняка в частом употреблении слова Raum повинна геополитика, столь благосклонная к империализму наука. Но в понятии пространства есть нечто безграничное, а это вводит в соблазн. Один рейхскомиссар утверждает в своем отчете за 1942 г., что «пространство „Украина“ никогда за последнюю тысячу лет не управлялось так справедливо, великодушно и современно, как при великогерманском национал-социалистическом руководстве». Пространство «Украина» лучше подходит к суперлативам тысячелетия и испанского тройного созвучия наречий. «Великодушный» и «великогерманский» — слова слишком старые и захватанные и не в состоянии еще сильнее раздуть и без того напыщенную фразу. Но в LTI все настолько пестрило этим дополнительным слогом [groβ-] — «великая манифестация», «великое наступление», «великое сражение», — что еще во времена нацизма с протестом против этого выступил даже такой образцовый национал-социалист, как Бёррьес фон Мюнххаузен.
   Слово «исторический» было столь же нагружено суперлативным зарядом и столь же часто употреблялось, как слова «мир» и «пространство». Историческим является то, что долго живет в памяти народа или человечества, поскольку оно оказывает непосредственное и продолжительное влияние на весь народ или все человечество. Так, эпитет «исторический» прилагается ко всему, даже к самым обычным действиям нацистского руководства, как гражданского, так и военного; для речей же и указов Гитлера наготове был сверх-суперлатив — слово «всемирноисторический».
   Для того чтобы пропитать целый абзац духом суперлатива, годится любой вид похвальбы. Я услышал на фабрике по радио несколько фраз из трансляции какого-то митинга, проходившего в Берлинском Шпортпаласте. В начале было сказано: «Великий митинг транслируется всеми радиостанциями рейха и Германии, к трансляции подключились радиостанции протектората [Чехии и Моравии], а также Голландии, Франции, Греции, Сербии… стран-союзниц Италии, Венгрии и Румынии…» Перечисление продолжается довольно долго. Тем самым несомненно оказывалось суперлативное воздействие на фантазию публики, подобное воздействию газетной шапки: «Мир слушает вместе с нами», ибо здесь перелистывались страницы перекроенного на нацистский лад атласа мира.
   Когда позднее Шпеер[216] привел безмерные цифры, характеризующие подвластную ему военную индустрию, Геббельс еще выше вознес достижения немецкой экономики, противопоставив точность немецкой статистики «еврейской числовой акробатике». Перечисление и обливание грязью — пожалуй, нет такой речи фюрера, в которой он на одном дыхании не перечислял бы собственных успехов и не обливал грязью противника. Грубый помол в стилистике Гитлера Геббельс отшлифовывает до рафинированной риторики. Жуткой кульминации подобных суперлативных образований он достигает 7 мая 1944 г. Вот-вот произойдет высадка англо-американских войск на «Атлантическом валу», а в «Рейхе» говорится: «Немецкий народ опасается скорее не самого вторжения, а того, что его не будет… Если враг действительно вынашивает планы начать с беспредельным легкомыслием предприятие, где все будет поставлено на карту, то тут ему и крышка!»
   Можно ли сказать, что эта кульминация становится жуткой только при взгляде в прошлое, не улавливал ли внимательный читатель уже в те времена признаков зарождающегося отчаяния за маской абсолютной уверенности в победе? Не становится ли здесь слишком явным проклятие суперлатива?
   Это проклятие висит над ним во всех языках. Ибо всюду беспрестанное преувеличение неизбежно приводит к еще большему усилению преувеличения, что не может не повлечь за собой притупление восприятия, скепсис и, наконец, недоверие.
   Ситуация такая везде, но некоторые языки более восприимчивы к суперлативу, чем другие: в романских странах, на Балканах, на Дальнем Востоке, пожалуй, и в Северной Америке, — во всех этих странах допустимой является более сильная доза суперлатива, чем у нас; то, что там часто воспринимается только как приятное повышение температуры, у нас будет означать жар. Возможно, именно это является причиной или дополнительным основанием того, что суперлативу в LTI присуща столь необычная горячность; эпидемии ведь бушуют сильнее всего там, где они вспыхивают впервые.
   Можно было бы сказать, что Германия уже однажды перенесла это языковое заболевание: в семнадцатом столетии, под итальянско-испанским влиянием; но тогдашняя опухоль была доброкачественной, в ней не было яда сознательного обольщения народа.
   Германия впервые страдает злокачественным суперлативом LTI, вот почему он так опустошительно воздействует с самого начала; кроме того — и это уже заложено в его природе, — он не может не разрастаться, что приводит к бессмыслице, к утрате его действенности, даже к обратному результату. Как часто я заносил в свой дневник, что та или иная фраза Геббельса представляет собой слишком нескладную ложь, он совсем не гений рекламы; как часто записывал я анекдоты о том, чтó выходит из уст и головы Геббельса, ожесточенную ругань по поводу его бесстыжей лжи, выдаваемой за «глас народа», — и черпал в этом надежду.
   Но vox populi, гласа народа, не существует, есть только voces populi, голоса народа, и установить, который из них истинный, то есть определяет ход событий, можно только впоследствии. Нет даже полной уверенности и в том, все ли, кто смеялся или бранился, услышав чересчур наглую ложь Геббельса, действительно остались незатронутыми ею. Когда я читал лекции в Неаполе, я часто слышал разговоры о той или иной газете: è pagato, она продажная, она лжет в интересах того, кто ее содержит, — а на следующий день те же люди, которые накануне охаивали эту газету, свято верили какому-нибудь ее лживому сообщению. Просто потому, что оно было напечатано такими жирными буквами и что другие люди тоже ему поверили. В 1914 г. я со спокойной совестью решил, что это соответствует наивности и темпераменту неаполитанцев, ведь у Монтескье так и говорится, что люди в Неаполе суть народ в большей степени, чем где-либо, plus peuple qu’ailleurs. С 1933 г. я уже был абсолютно уверен в том, что давно подозревал и просто не хотел признавать, — что всюду очень легко вывести породу такого plus peuple qu’ailleurs; и я знаю также: в каждом образованном человеке содержится частица народной души и порой совершенно бесполезно знать о том, что тебе врут, бесполезна вся критическая зоркость; и в какой-то момент напечатанная ложь меня осилит, если она проникает в меня со всех сторон, если вокруг остается все меньше и меньше людей, наконец, совсем никого не остается, кто бы подверг ее сомнению.
   Нет, с этим проклятием суперлатива не все так просто, как представляет себе логика. Конечно, похвальба и ложь выдают себя, их выводят на чистую воду, их распознают как похвальбу и ложь, и для многих под конец стала очевидной бессильная глупость геббельсовской пропаганды. Но столь же справедливо и другое: пропаганда, разоблаченная как похвальба и ложь, тем не менее действенна, если только хватает упорства без смущения продолжать ее; проклятие суперлатива — это не всегда саморазрушение, но достаточно часто — разрушение противостоящего ему интеллекта; и Геббельс был, пожалуй, одареннее, чем мне хотелось бы признать, а бессильная глупость была не такой уж глупой и не такой уж бессильной.
   Дневник, 18 декабря 1944 г. В полдень передано экстренное сообщение, первое за столько лет! Целиком выдержано в стиле времен наступлений и «битв на уничтожение противника»: «Неожиданно для противника перешли в великое наступление с позиций Западного вала… после короткой, но мощной огневой подготовки… первая линия американской обороны прорвана…» Совершенно исключено, что за этими словами кроется что-либо, кроме отчаянного блефа. «Дон Карлос» кончается словами: «Это мой последний обман». — «Да, твой последний».
   20 декабря… Геббельс уже несколько недель твердит об усилившемся сопротивлении немецких войск, в прессе союзников это называется «немецким чудом». И это в самом деле чудо, и война может продолжаться еще несколько лет…

XXXI
Из порыва движения

   19 декабря 1941 г. фюрер, а теперь и верховный главнокомандующий, направляет призыв к войскам Восточного фронта. Центральные моменты его звучали так: «Армии на Востоке после их непреходящих и еще небывалых в мировой истории побед над опаснейшим врагом всех времен должны быть отныне, в результате внезапного наступления зимы, переведены из порыва движения в состояние позиционного фронта… Мои солдаты! Вы… поймете, что сердце мое всецело с вами, что мой ум и моя решимость направлены только на уничтожение противника, т.е. победоносное окончание этой войны… Господь Бог не откажет в победе своим храбрейшим солдатам!»
   Этот призыв знаменует решающую веху не только в истории Второй мировой войны, но и в истории LTI, и, будучи языковой вехой, он врезается двойным колом в ткань привычной похвальбы, раздутой здесь уже до стиля цирковых зазывал.
   Здесь кишат суперлативы триумфа, но грамматическое время изменилось — настоящее время превратилось в будущее. С начала войны везде можно было видеть украшенный флагами плакат, уверенно утверждающий: «С нашими знаменами — победа!» До сих пор союзникам постоянно внушали, что они уже окончательно разгромлены, особенно настойчиво заявлялось русским, что после стольких поражений они никогда не смогут перейти в наступление. А теперь вдруг абсолютная победа отодвигается в неопределенную даль, ее надо выпрашивать у Господа Бога. С этого момента в оборот запускается мотив мечты и терпеливого ожидания — «конечная победа», и вскоре выплыла формула, за которую цеплялись французы в Первую мировую войну: on les aura. Ее перевели — «Победа будет за нами» — и дали как подпись под плакатом и маркой, на которых имперский орел когтит вражескую змею.
   Но веха отмечена не только сменой грамматического времени. Все огромные усилия не могут скрыть того факта, что теперь «вперед» превратилось в «назад», что теперь ищут, за что зацепиться. «Движение» застыло в состоянии «позиционного фронта»: в рамках LTI это означает несравненно больше, чем в любом другом языке. И в книгах и статьях, и в отдельных оборотах речи и целых абзацах постоянно твердилось, что позиционная война есть теоретическая ошибка, слабость, да просто грех, в который армия Третьего рейха никогда не впадет, не может впасть, поскольку движение — это суть, характерная особенность, жизнь национал-социализма, который после своего «прорыва» (Aufbruch) — священное, заимствованное из романтизма слово LTI! — не имеет права застывать в покое. Нельзя быть скептиками, колеблющимися либералами, слабовольными, как предшествующая эпоха; нужно не зависеть от обстоятельств, но — самим влиять на них; нужно действовать и никогда не нарушать «закон [необходимости] действия» (излюбленная формула, идущая от Клаузевица, которую во время войны затаскали до того, что она уже вызывала отвращение и чувство мучительной неловкости). Или, в более возвышенном стиле, свидетельствующем об образованности: нужно быть динамичными.
   Футуризм Маринетти[217] оказал определенное влияние на итальянских фашистов, а через них — на национал-социалистов; а немецкий экспрессионист Йост, хотя большинство его первоначальных друзей по литературе симпатизировали коммунизму, возглавит нацистскую Поэтическую академию. Стремление, мощное движение к определенной цели, есть непременная заповедь, первичный и всеобщий долг. Движение настолько составляет суть нацизма, что он сам называет себя «Движением», а город Мюнхен, где он зародился, именует «столицей Движения»; нацизм, всегда подыскивающий звучные, энергичные слова для выражения всего того, что для него важно, пускает в ход слово «движение» во всей его простоте.
   Весь его словарный запас пронизан волей к движению, к действию. Буря (Sturm) — это как бы его первое и последнее слово: начали с образования штурмовых отрядов SA (Sturmabteilungen), а заканчивают фольксштурмом (народным ополчением) — в буквальном смысле близким народу вариантом ландштурма времен войны с Наполеоном (1813). В войсках SS было свое кавалерийское подразделение Reitersturm, в сухопутных войсках свои штурмовые части и штурмовые орудия, антиеврейская газета называется «Штюрмер». «Ударные операции» — вот первые героические подвиги SA, а газета Геббельса называется «Атака» («Angriff»). Война должна быть молниеносной (Blitzkrieg), все виды спорта питают LTI своим особым жаргоном.
   Воля к действию создает новые глаголы, слова, обозначающие действия. Хотят избавить от евреев и «дежидовизировать» (entjuden) страну, экономическую жизнь хотят целиком передать в арийские руки и «аризировать» (arisieren), хотят вернуться к чистоте крови германских предков, «нордизировать» (aufnorden) ее. Непереходные глаголы, которые благодаря развитию техники получили новые значения, приобретают дополнительную активность, становясь переходными: «летают» тяжелый самолет (т.е. пилотируют его), «летают» сапоги и провиант (т.е. перевозят их на самолете), «замерзают» овощи новым методом глубокого охлаждения (раньше говорили более обстоятельно — «проводят замораживание»).
   Здесь, возможно, сказывается намерение выражаться лаконичнее и быстрее, чем обычно, то же намерение превращает «автора репортажа» в «репортера», «грузовой автомобиль» в «грузовик», «бомбардировщик» в «бомбовик» и, наконец, слово — в его аббревиатуру. Так, ряд Lastwagen — Laster — LKW[218] соответствует обычному нарастанию от исходной формы к превосходной степени. В конечном счете тенденция к употреблению суперлатива и в целом вся риторика LTI сводится к принципу движения.
   И теперь все должно быть переведено из порыва движения в состояние покоя (и попятного движения)! Чарли Чаплин достигал максимального комического эффекта, когда он, спасаясь бегством, совершенно неожиданно застывал, притворяясь неподвижной отлитой из металла или высеченной из камня вестибюльной статуей. LTI не имеет права делаться смешным, не должен застывать, не должен признавать, что его взлет превратился в падение. В призыве к Восточной армии впервые появляется вуалирование (Verschleierung), которое характерно для последней фазы LTI. Естественно, что маскировка (со времен Первой мировой войны для обозначения этого использовалось слово из сказок — Tarnung[219]) применялась с самого начала; но до сих пор это была маскировка преступления: «с сегодняшнего утра мы отвечаем на огонь противника», — говорится в первой военной сводке, — а теперь это маскировка бессилия.
   Прежде всего нужно избавиться от сочетания «позиционный фронт», враждебного принципу движения, нужно избегать горестного воспоминания о бесконечных позиционных боях Первой мировой войны. Оно точно так же неуместно в речи, как брюква времен той войны — на столе. Вот так LTI и обогатился на долгое время выражением «подвижная оборона». Хоть мы и вынуждены уже признать, что нас заставили перейти к обороне, но с помощью прилагательного мы сохраняем нашу глубочайшую сущностную особенность. Мы также не обороняемся из тесноты окопа, а сражаемся с большей пространственной свободой в гигантской крепости и перед ней. Имя нашей крепости — Европа, а какое-то время много говорилось о «предполье „Африка“». С точки зрения LTI «предполье» — слово вдвойне удачное: во-первых, оно свидетельствует об оставшейся у нас свободе движения, а во-вторых, уже намекает на то, что мы, возможно, сдадим африканские позиции, не поступаясь при этом чем-то важным. Позднее «крепость „Европа“» превратится в «крепость „Германия“», а под конец — в «крепость „Берлин“». Вот уж в самом деле: у германской армии не было недостатка в движении даже в последней фазе войны! Однако никто не заявлял в лоб, что речь при этом шла о постоянном отступлении, на это набрасывалась вуаль за вуалью, а слов «поражение» и «отступление», не говоря уж о «бегстве», не произносили никогда. Вместо «поражения» употреблялось слово «отход», оно звучало не так определенно: армия не спасалась бегством, а просто отрывалась от противника; последнему никогда не удавалось совершить «прорыв», он мог только «вклиниться», на худой конец «глубоко вклиниться», после чего «перехватывался» и «отсекался», поскольку наша линия фронта — «гибкая». Время от времени после этого — добровольно и чтобы лишить противника преимущества — проводилось «сокращение линии фронта» или ее «спрямление».
   Пока все эти стратегические мероприятия осуществлялись за пределами Германии, народной массе ни в коем случае нельзя было осознавать всю их серьезность. Весной 1943 г. (в «Рейхе» от 2 мая) Геббельс еще мог подбросить изящный диминутив: «На периферии театров наших военных действий у нас кое-где понижена сопротивляемость». Про пониженную сопротивляемость говорят в тех случаях, когда человек подвержен простудам или расстройствам пищеварения, но уж никак не в случае тяжелых заболеваний, сопряженных с опасностью для жизни. И даже пониженную сопротивляемость Геббельс ухитрился истолковать как простую сверхчувствительность наших и бахвальство врагов: немцы, дескать, были настолько избалованы длинной серией побед, что реагировали на каждый свой отход, тратя на это слишком много душевных сил, тогда как привыкший к взбучкам противник чересчур громко похвалялся ничтожными «периферийными успехами».
   Богатый набор этих вуалирующих слов тем удивительнее, что он резко контрастирует с обычной прирожденной скудостью, характерной для LTI. Даже в некоторых скромных образах, разумеется, заимствованных, недостатка не было. В pendant к «генералу Дунаю» (général Danube), преградившему Наполеону путь под Асперном, полководец Гитлер придумал «генерала Зиму», которого склоняли на всех углах и который даже породил нескольких сыновей (мне припомнился «генерал Голод», но я точно встречал еще и других аллегорических генералов). Трудности, отрицать которые не было возможности, уже давно именовались «теснинами» (Engpässe); это выражение было почти столь же удачным, как и слово «предполье», ибо и здесь сразу же задавалась идея движения (протискивания). Один обладающий языковым чутьем корреспондент умело подчеркивает это, возвращая слово, метафоричность которого уже несколько поблекла, в его исконное окружение. Он пишет в своем репортаже о танковой колонне, рискнувшей втянуться в теснину между минными полями.
   Долгое время довольствовались этой мягкой перифразой, когда говорилось о бедственном положении, ведь противник в полную противоположность привычке немцев к молниеносной войне, блицкригу, затевал лишь «черепашьи наступления» и выдвигался лишь «в черепашьем темпе»[220]. И только в последний год войны, когда уже невозможно было скрывать приближающуюся катастрофу, ей дали более четкое название, разумеется, и на сей раз замаскированное: теперь поражения именовались кризисами. Правда, это слово никогда не появлялось само по себе: либо взгляд отвлекался от Германии на «мировой кризис» или «кризис западноевропейского человечества», либо использовалось быстро закостеневшее в шаблон выражение «контролируемый кризис». Кризис оказывался под контролем в результате «прорыва». «Прорыв» — это завуалированное выражение, означавшее, что несколько полков вырвались из окружения, в котором гибли целые дивизии. Кроме того, кризис брался под контроль, скажем, не тем, что врагу давали отбросить немецкие части на германскую территорию, но тем, что от противника сознательно отрывались и намеренно «впускали» его на свою территорию, чтобы тем вернее уничтожить слишком далеко прорвавшиеся части. «Мы впустили их — но 20 апреля все изменится!» — эти слова я слышал еще в апреле 1945 года.