Евгений Комарницкий, Георгий Шепелев
Эныч
От издателя
Как кому, а мне всегда бывает страшно интересно, каким же это образом из хаоса дерганой и мелькающей, недовкушаемой и недовоспринимаемой ни душой, ни телом жизни возникает вдруг гармоническое произведение, само собою восполняющее хоть в какой-то мере наше неумение ни жить, ни понимать жизнь. Это тем более интересно, когда перед- тобой вещь необычная, ни на что не похожая, странная. Как вот этот роман Евгения Комарницкого и Георгия Шепелева.
Пользуясь положением издателя, дающим если не право, то возможность задавать автору любые вопросы, я спросил, как зародился «Эныч». Когда б вы знали, из какого… Словом изъяснения авторов позволили представить примерно такую картинку.
…Мартовским днем восьмидесятого, олимпийского, года в Москве, у ограды бедного нашего зоопарка, держась за чугунные прутья, стоял, но раскачивался, раскачивался, но стоял простой нетрезвый гражданин. Видимо, поток сквернословия, сказать точнее, мата, гражданин изливал в таком ритмическом согласии с раскачкой собственного тела, что в воздухе соткалось микроскопическое, но плодоносящее творческое семя, и тут же счастливо оплодотворило двух идущих мимо будущих создателей романа.
В тысячах случаев бывает иначе — тут нет одного старого способа, как в деторождении, — но бывает и так. Владимир Войнович рассказал американскому слависту Джону Глэду, как возник замысел «Чонкина»: «Я стоял на углу двух улиц и пил газированную воду, а женщина, которая этой водой торговала, разговаривала с другой и рассказывала… Я так на нее посмотрел… Я себе представил…»
Наши авторы представили себе, в каких непостижимых сюжетных контекстах оказался бы их вдохновитель, если бы его фило-софско-сексуальные и фекально-философские метафоры обрели бы вдруг материализованное воплощение.
Так возник жанр будущей вещи, а поскольку он не был придуман, не вынут из головы, а рожден естественным путем случайного зачатия, то и оказался жизнеспособным и верным самому себе.
Все, что я здесь говорю, читателю, конечно, мало интересно. Но меня успокаивает мысль, что предисловий никто не читает, а быть предисловию в книге приличествует, ну… как пупку на животе. О том же, что представляет из себя роман и кто такое Эныч, я говорить не буду — это откроется читателю, как только он откроет шестую страницу книги и сразу вступит в знакомый неизменный родимый быт, а потом то ли воспарит, то ли погрузится в мир фантасмагорий, и кругом пойдет голова, и такая развернется вакханалия вокруг героя, что впору военное положение вводить… Вот это-то и ценно, что фантазии авторов не просто перемежаются бытовыми сценами, но замешаны на быте — коммуналок, пивных, вытрезвителей, государственных комитетов… «Он не только фантаст, но полон жанром, бытом, подлинностью», — так Юрий Олеша говорил о Гофмане.
И все это — в динамике, в смене планов, в меняющихся ритмах, когда есть возможность и отдышаться, надышаться и… забыть о дыхании. Не зря же этот роман уже взят основой для будущего кинофильма.
Не могу не сказать еще об одном. Казалось бы, роману, зарожденному в щедром потоке матерного водопада, а потом — уже в фабуле — гуляющему по всем зловонным закоулкам дна среди алкашей, ханыг, генералов и политиков, — такому роману, ну как же обойтись без… нецензурных выражений, а попросту говоря, без того же мата, побуквенное присутствие которого настойчиво декларируется ныне как необходимый атрибут русской прозы. Да как же, говорят, не употреблять в литературе мата, когда им пользуется все население страны от детского сада до политбюро? А я на это посмотрел бы иначе: если «от детского сада до политбюро», то это уж во всяком случае — банальность, которую отторгает подлинное искусство. Когда я слышу, что Лимонов пользуется крепким мужским языком, мне делается неловко за говорящего это, поскольку мне слишком хорошо знаком этот язык с довольно раннего детства, и я не могу не замечать очевидного: Лимонов пользуется расхожим языком второгодника из пятого класса. Не нравственное чувство препятствует мату в литературе, но эстетическое. Смею утверждать, что написать — и даже набрать и отпечатать — слово из трех букв в любом падеже, право, слишком нетрудно. Но в этом нет искусства.
Все это говорю к тому, что в романе Комарницкого и Шепелева нет прямого мата. И в этом я вижу еще одно художническое достоинство романа.
«Наполняется жизнью тело. В окне золотятся стебли восходящего из-за домов июньского солнца. Слышится голубиное гульканье с соседнего карниза, бронзовые крики утренних бегунов, ровное гудение ТЭЦ. Эх, если бы не работа…»
Подобного текста в романе немного — иная все-таки задача, иной жанр. Но такие инкрустации все же есть. И мне говорят вот о чем.
Жанр «Эныча» не исчерпал художнической возможности авторов. Они способны и на другую, лично мне более близкую прозу. И я бы хотел, чтобы следующий их роман был бы отмечен не дерзким замыслом, не пророчеством, не идеей, не тем, что они что-то там такое талантливо затронули, вскрыли, показали, а чтобы просто люди говорили, что прочитали изумительный роман. Чем изумительный? А черт его знает, чем! Просто… Ну, это трудно объяснить.
Вячеслав Кабанов
Пользуясь положением издателя, дающим если не право, то возможность задавать автору любые вопросы, я спросил, как зародился «Эныч». Когда б вы знали, из какого… Словом изъяснения авторов позволили представить примерно такую картинку.
…Мартовским днем восьмидесятого, олимпийского, года в Москве, у ограды бедного нашего зоопарка, держась за чугунные прутья, стоял, но раскачивался, раскачивался, но стоял простой нетрезвый гражданин. Видимо, поток сквернословия, сказать точнее, мата, гражданин изливал в таком ритмическом согласии с раскачкой собственного тела, что в воздухе соткалось микроскопическое, но плодоносящее творческое семя, и тут же счастливо оплодотворило двух идущих мимо будущих создателей романа.
В тысячах случаев бывает иначе — тут нет одного старого способа, как в деторождении, — но бывает и так. Владимир Войнович рассказал американскому слависту Джону Глэду, как возник замысел «Чонкина»: «Я стоял на углу двух улиц и пил газированную воду, а женщина, которая этой водой торговала, разговаривала с другой и рассказывала… Я так на нее посмотрел… Я себе представил…»
Наши авторы представили себе, в каких непостижимых сюжетных контекстах оказался бы их вдохновитель, если бы его фило-софско-сексуальные и фекально-философские метафоры обрели бы вдруг материализованное воплощение.
Так возник жанр будущей вещи, а поскольку он не был придуман, не вынут из головы, а рожден естественным путем случайного зачатия, то и оказался жизнеспособным и верным самому себе.
Все, что я здесь говорю, читателю, конечно, мало интересно. Но меня успокаивает мысль, что предисловий никто не читает, а быть предисловию в книге приличествует, ну… как пупку на животе. О том же, что представляет из себя роман и кто такое Эныч, я говорить не буду — это откроется читателю, как только он откроет шестую страницу книги и сразу вступит в знакомый неизменный родимый быт, а потом то ли воспарит, то ли погрузится в мир фантасмагорий, и кругом пойдет голова, и такая развернется вакханалия вокруг героя, что впору военное положение вводить… Вот это-то и ценно, что фантазии авторов не просто перемежаются бытовыми сценами, но замешаны на быте — коммуналок, пивных, вытрезвителей, государственных комитетов… «Он не только фантаст, но полон жанром, бытом, подлинностью», — так Юрий Олеша говорил о Гофмане.
И все это — в динамике, в смене планов, в меняющихся ритмах, когда есть возможность и отдышаться, надышаться и… забыть о дыхании. Не зря же этот роман уже взят основой для будущего кинофильма.
Не могу не сказать еще об одном. Казалось бы, роману, зарожденному в щедром потоке матерного водопада, а потом — уже в фабуле — гуляющему по всем зловонным закоулкам дна среди алкашей, ханыг, генералов и политиков, — такому роману, ну как же обойтись без… нецензурных выражений, а попросту говоря, без того же мата, побуквенное присутствие которого настойчиво декларируется ныне как необходимый атрибут русской прозы. Да как же, говорят, не употреблять в литературе мата, когда им пользуется все население страны от детского сада до политбюро? А я на это посмотрел бы иначе: если «от детского сада до политбюро», то это уж во всяком случае — банальность, которую отторгает подлинное искусство. Когда я слышу, что Лимонов пользуется крепким мужским языком, мне делается неловко за говорящего это, поскольку мне слишком хорошо знаком этот язык с довольно раннего детства, и я не могу не замечать очевидного: Лимонов пользуется расхожим языком второгодника из пятого класса. Не нравственное чувство препятствует мату в литературе, но эстетическое. Смею утверждать, что написать — и даже набрать и отпечатать — слово из трех букв в любом падеже, право, слишком нетрудно. Но в этом нет искусства.
Все это говорю к тому, что в романе Комарницкого и Шепелева нет прямого мата. И в этом я вижу еще одно художническое достоинство романа.
«Наполняется жизнью тело. В окне золотятся стебли восходящего из-за домов июньского солнца. Слышится голубиное гульканье с соседнего карниза, бронзовые крики утренних бегунов, ровное гудение ТЭЦ. Эх, если бы не работа…»
Подобного текста в романе немного — иная все-таки задача, иной жанр. Но такие инкрустации все же есть. И мне говорят вот о чем.
Жанр «Эныча» не исчерпал художнической возможности авторов. Они способны и на другую, лично мне более близкую прозу. И я бы хотел, чтобы следующий их роман был бы отмечен не дерзким замыслом, не пророчеством, не идеей, не тем, что они что-то там такое талантливо затронули, вскрыли, показали, а чтобы просто люди говорили, что прочитали изумительный роман. Чем изумительный? А черт его знает, чем! Просто… Ну, это трудно объяснить.
Вячеслав Кабанов
Эныч
Детям Земли и жизни их земной посвящается…
Не волнуйтесь, ребята. За все заплачено…
М. Емцев
1
Ему протягивают чистый стакан. Чистый. Да… но ведь сколько народа его уже сегодня пользовало. Весь замусоленный ходил. Живого места не было. В стакан наливают, он пьет и понимает, что в него вливается что-о не то. Это длится до тех пор, пока он не замечает: у стакана нет дна.
Он отбрасывает пустое стекло. Хлопнувшись на асфальтовую дорожку, оно брызжет ему в лицо, в окружающие его фигуры людей влажными мягкими искрами. Вот он и выбросил этот стакан. И пошел.
Раздвигая кусты, огибая деревья, он старается выйти на центральную парковую аллею. Идти трудно. Тяжело дышится. Темно, ничего не видно, но он различает дугу Колеса Обозрения, козырек Зеленого театра, Паруса… а за ними, на возвышении, зыбкий ост-рошпильный силуэт замка… значит, вон за теми тополями, вот за этими тополями, сейчас будет, сейчас должно быть мо…
Он останавливается и теперь ясно видит — здесь он когда-то был. Позади и по сторонам лес, под ногами широкий перламутровый настил из гладких прессованных ракушек, а впереди, не далее, чем в ста шагах, серебрится в беззвучном переливе оно само…
Море. Настоящее море. Как живое. Сейчас он войдет в эту воду, и его окружат серебряные гребешки… Он хочет туда. Ему туда надо… Всем телом поддается вперед и — остается на месте. Ракушки, облепив щиколотки ног и уцепившись намертво, держат его. Все попытки освободиться напрасны. Туго, муторно в груди. Ну же… Ну… Нет!.. Что за наказание господне, мать твою…
Он видит: над морем, над берегом скользит, приближаясь к нему, окруженный сиреневым сиянием прозрачный человек. Прозрачный, но зримый. Подплыв к нему вплотную, незнакомец зависает напротив. Прозрачное лицо спокойно и строго.
— Не ругайся впустую, приятель, — медленно шевелятся прозрачные губы. — И принимайся за дело. Оно по тебе. — Человек смотрит ему прямо в глаза. — Но помни о море. Сто шагов, двести, триста, тысяча… Море есть, и в него можно войти. — Пришелец растворяется в звездном воздухе, оставляя после себя сиреневое мерцающее облачко. — И-оппа!
Легкое дуновение морского ветерка — и облачко на мгновение касается его лица. Он отступает и смотрит на ноги. Они свободны от ракушек и находятся на асфальте. Они идут. Он поднимает голову.
Освещенная больничным светом ночных фонарей, центральная парковая аллея ведет его то ли к выходу, то ли в глубину парка. Его крутит, впридачу начинает донимать жажда. В самый раз бы сейчас дерябнуть. А этот стеклянный… вместо того чтоб мораль свою толкать, мог бы и…
Хрры-тфу-ахрф…
Эн Энович просыпается. Перед ним находится штора с вишнями. За шторой: кажется — утро. Во рту будто газета переночевала. Рфтху… Эн Энович прислушивается.
Шуршат за стеной соседи. Чирикает птица. Тявк на улице. Что-то не так. Сердце. Легкие. Печень. Голова? Вряд ли.
Надо идти.
Тускло светит туалетная лампочка. Голова? Вряд ли. Желудок? Желудок у Эна Эновича здоров как бык.
— БО твою мать, — говорит Эн Энович.
Вспыхивает лампочка. Сама собой спускается вода. Появляется вороной голенастый таракан, что-то нюхает и уходит.
И тут у Эна Эновича останавливается сердце.
Минуту он не решается шевельнуться, потом осторожно, бочком, перебирается в кухню. Сердце молчит. На неподвижную грудь Эна Эновича катится парафиновая капля пота. Из приоткрытого холодильника на него недобро посматривает волчий глаз рыбы-наваги.
Того, что нужно, в холодильнике нет. На подоконнике рядом с покосившимся фикусом тоже ничего нет. Пусто и под столом. Эн Энович подкрадывается к буфету, тянет на себя дверку и, зажмурившись, запускает внутрь деревянную руку.
Есть! Пальцы осязают. Стукает сердце.
— Ф-фу, ЛЯТЬ, — выдыхает Эн Энович.
Наполнен и осушен стакан. Занюхав водку листом фикуса, Эн Энович поднимает и застегивает запутавшиеся в ногах брюки, грозит пальцем растению и садится на табуретку.
Родными дядями приходят душевное равновесие и покой. Наполняется жизнью тело. В окне золотятся стебли восходящего из-за домов июньского солнца. Слышатся голубиное гульканье с соседнего карниза, бронзовые крики утренних бегунов, ровное гудение ТЭЦ. Эх, если бы не работа…
— ДЯДЕК с ним, с заводом, — решает Эн Энович и допивает водку. Взяв со стола недоеденную овсяную лепешку и пережевывая ее, Эн Энович обращает внимание на то, что она лежала на дневнике его сына-четвероклассника Сережи.
— Забыл дневник, СРАНЦ, — благодушно отмечает Эн Энович и, икнув, добавляет — Выпорю.
Покинув табуретку, он подходит к окну. Распахивает его и глубоко вдыхает в себя утреннюю порцию свежего воздуха.
— Ах, ле-е-то-о-кот-ле-ета-а, — напевает Эн Энович. Потом ему на ум приходит классическое — Парам-парам-парадаваться на своем веку…
Его пение неожиданно прерывается: Эн Энович ощущает мужское желание. Он удивляется: с чего бы это? Жена на работе. В квартире никого нет. Эн Энович осматривается. В углу над мусорным ведром колеблется нечто розовато-серовато-прозрачное. Желание у Эна Эновича увеличивается. Он приближается к ведру и пытается ухватить нечто, которое, издав тихий писк, ускользает от него и перемещается к табуретке. Эн Энович на всякий случай переворачивает ведро. Гремит пустая консервная банка, сыпятся картофельные очистки, образуется на полу бурая лужица. Придерживая шалящую плоть, Эн Энович устремляется к загадочной серо-вато-розоватости и оказывается в объятиях густого сладкого тумана. Через распахнутый ворот рубахи проникают и сползают по груди, спине влажные теплые щупальцы. Захватывают низ живота.
Эн Энович вскрикивает. Крутанувшись волчком, выбрасывается из кухни в коридор и, в компании плетенок и пиджака, — на лестницу.
На лестнице Эн Энович сталкивается с соседкой — коротконогой пингвинотелой пенсионеркой Натальей Яковлевной. Подъезд переполняется возмущенным шипением. Во дворе Эн Энович останавливается, несколько успокаивается и, переводя дыхание, говорит:
— ДЯДЬКОВНЯ какая-то.
Через секунду из покинутого Эном Эновичем подъезда доносится истошный крик Натальи Яковлевны, и из дверей вылетает белая студенистая масса, к которой прилипли солнцезащитные очки. Масса ведет себя довольно активно: пляшет, кривляется, подмигивает Эну Эновичу из-под очков и норовит ухватить его за локоть. Эн Энович отмахивается.
— Пошла в ДЗУ-ДЗУ, зараза!
Нахальное существо молниеносно шмыгает в парадное, и сверху доносится гамма воплей различных тональностей, принадлежащих Наталье Яковлевне. Эн Энович бросается за угол.
Двор, угол, проспект. Прыжок через траншею. Площадь Корво-лана.
Переходя с бега на шаг, он пытается осмыслить происшедшее.
«Полбутылки. Нет, меньше… Стакан с довеском. Несерьезно. А несерьезно, так и думать нечего. Ломать голову. Чепуха привидится — а ты разбирайся. Сволочи!»
Свернув с площади в Луков переулок, Эн Энович оказывается у пивной.
— Эныч!
Со стороны Старозаветной улицы к пивной приближается его знакомый по двору, Коля Кувякин.
— Третьим будешь? — говорит Коля. — Я Семена в стекляшку послал.
Эн Энович смотрит на уличные часы. Восемь.
— Семена-то? Он же РЗИБАЙ, — негодует Эн Энович. — Не достанет.
— Будь спок. Достанет. Пойдем пока по кружечке пропустим. Взяв пиво, они выходят на улицу.
Среди разноголосья выделяется сочный бас потомственного рабочего Михеича.
— Молокосос, — гудит Михеич. — Откуда деньги-то на пиво? Украл? Сколько, говоришь, лет? Двадцать четыре? Сопляк еще. Я до женитьбы рюмку ко рту не подносил. Мимо пивной проходить боялся. А вы?.. Распустились.
Сделав пару глотков, Коля поглаживает мутный бок кружки.
— Ты, я гляжу, уже в спортивной форме? Эн Энович кивает. Отхлебывает.
— Тебе с твоей попроще, — вздыхает Коля. — Она у тебя на смене, а…
Эн Энович машет рукой:
— Да БЕ-БЕ она в глот! О бабах еще талдычить!..
— Работать не хочешь! — раздается гудок Михеича. — Я с двенадцати у станка.
— Часов или лет? — интересуется ехидный голос.
— Что? — ревет Михеич. — Да я сорок лет. Мальчишкой. Родину. Под Ельцом. Проливал. — У него перехватывает дыхание. Михеич хрипит — Кулаков. Лебеду жрал. С белофиннами. Сволочь.
— Понесло козла по кочкам, — смеется Коля. — Телек вчера смотрел? Видел, как «Спартак» «конюшню» обул?
— «Спартак» — ГНО, — бурчит Эн Энович.
— А другие, что — лучше? — не соглашается Коля.
Эн Энович ответить не успевает: появляется запыхавшийся Семен.
— Что? Взял? — спрашивает Коля.
— Да взял, конечно. Водку. Только такое дело, понимаете ли, — Семен заглаживает жидкими волосами надлобную лысину, дергает острым носом. — Я уже взял, расплатился, а Светка-продавщица мне говорит: «Пойдем в подсобку, морячок, там у меня для тебя еще что-то есть». Заходим, и тут, понимаете ли, она бросается на меня. И начали мы с ней, конечно, под полными парусами бороздить океанские просторы. А когда перешли экватор…
— Ладно, не заливай, — перебивает Семена Коля. — Все же знают: ты на подлодке служил, комиссован по радиации, и дядек у тебя давно проржавел. Давай, доставай пузырь!
— Нет, ребята, я не вру. Все так, понимаете ли, и было. Вы только не беспокойтесь, но когда мы со Светкой пришвартовались, бутылки я не нашел. Ее, наверное, под шумок примагазинная алкашня увела. Но вы, конечно, не волнуйтесь, ребята, — Семен выставляет перед собой ладони, — сейчас, понимаете ли, все придумаем обязательно…
— Ах ты рачок недоношеный! — сжимает кулаки Коля. — Да я тебе щас…
— О! Михеич здесь! — вскрикивает Семен. — Что ж вы молчали, демоны! Сейчас, конечно, пятерка будет!
— Михеич не даст, — произносит Эн Энович. — ПИНДР он. Такой же, как ты.
— Да вот он и сам к нам идет. Вы пока про Светку дослушайте… — Семен вдруг смолкает. К ним пробирается Михеич. Его походка неузнаваема. Михеич пританцовывает, покручивая тощими бедрами.
— Мальчики! — голос Михеича теперь звучит почему-то гораздо выше. — Приветик!
— Приветик, — говорит обалдевший Коля.
Глазки потомственного рабочего, скользнув по Коле и Энычу, впиваются в фигуру Семена. Шея Семена чуть удлиняется, выгибаются уголки его губ.
— Что, мальчики, сообразим? — обращается ко всем Михеич, не отрывая взгляда от зарумянившегося Семена.
— Мы щас, — поспешно объявляет Семен, обхватывая Михеича за талию и уводит.
— Да я ведь с двенадцати… — доносится до Эна Эновича и Коли.
— А я, понимаешь ли, конечно… Парочка скрывается из виду.
— По-моему они шизанулись, — вертя пустую кружку, заявляет Коля. — Что теперь делать-то, Эныч?
— Пить, — говорит Эныч. Слышится торопливый шепот:
— Милиция!
Поигрывая блестящим на солнце никелированным свистком, к толпе приближается младший сержант милиции. Его фуражка лихо сдвинута на затылок, глаза-лазеры ощупывают примолкнувшие фигуры посетителей.
Цыкнув зубом, Эн Энович изрекает:
— МУСР БНЫЙ.
— Мусора испугались, — качает головой Коля. — Ну народ!
Он приподнимается на цыпочках и смотрит по сторонам. Эн Энович сделав последний глоток, неторопливо отставляет кружку.
— Где милиция? Какая милиция? — бубнят в толпе.
Слышен уверенный зычный голос:
— Не бэ, мужики. Ментов не видать. Погнали. Коля толкает Эныча.
— Пора отовариваться, дядя!
Приятели направляются к магазину. Стихает позади звон стаканов, удаляется мерный шум разговоров, скрипит навстречу им знакомая коляска инвалида.
На свежей куче мусора горбатый толстошеий ворон топчет полоску красной материи и сияющий свисток. Кувякин награждает пернатого солидным плевком.
Определив бутылку во внутренний карман пиджака, Коля удовлетворенно похлопывает по выпуклости.
— Ну — все хоккей. Теперь не мешает раздобыть огурчик или селедочку. У тебя дома как? Есть закусон? Может, заскочим?
— Черняшку с солью найдем, — обещает Эныч.
Они не успевают пройти и десяти метров, как слышат:
— Та-а-ак!
Перед Эном Эновичем возникает знакомая круглая физиономия начальника цеха, Рагулина.
— Прогуливаем!
Рагулин строг, лыс и опрятен. Коля отступает в сторонку. Эн Энович перетаптывается с ноги на ногу.
— Та-а-ак, — повторяет Рагулин и многозначительно постукивает толстым указательным пальцем по туго набитому портфелю. — С квартальными-то мы горим.
Выдержав паузу, он нацеливается тем же пальцем в живот Эна Эновича.
— И с прогрессивкой, разумеется, пролетаем. И с тринадцатой, разумеется. — Рагулин прищуривается. Поводит носом. — А то и в вытрезвитель, глядим, угодим.
— Зубы болят, — оправдывается Эн Энович. Рагулин смахивает с портфеля соринку.
— Как же, знакомы нам эти зубы. Вот в понедельник мы с ними на общем собрании и разберемся.
Он поправляет галстук и удаляется.
— Что, Эн Энович, прямое попадание? — сочувствует присоединившийся к приятелю Коля. — А кто этот чмо? Директор завода?
Эн Энович идет, сжав кулаки.
— У-у, — мычит он. — У-у. ГОНГ-ДОНГ. Коля понимающе кивает и оборачивается.
Мимо витрин продовольственного магазина по воздуху передвигается заключенный в прозрачную целлофановую оболочку портфель. Коля на секунду закрывает глаза и трясет головой. Портфель не исчезает, неторопливо, с достоинством, плывет он по улице.
Открыв рот и прижав руку к бутылке, Коля догоняет Эна Эновича.
— Эныч! Слышь, Эныч! Там дирижабль какой-то! Эныч не поворачивает головы.
— Чего орешь? Дирижаблей не видел?
Коля приостанавливается, еще раз оглядывается, протирает глаза. Таинственного предмета как не бывало. «Ну и дела, елки-моталки, так и чокнуться можно», — думает Коля. «Ничего, — успокаивает он себя. — Квакнем сейчас хорошенько, и — все хоккей».
Наткнувшийся на вывеску «Вино» объект покоится у желоба водосточной трубы. Скукожилась лопнувшая оболочка, замки портфеля раскрылись. На тротуар одна за одной выкатываются пустые бутылки.
…Подъезд встречает Эныча и Колю запахом испражнений. У квартиры Эна Эновича запах усиливается.
— Может быть, утечка газа? — предполагает Коля. — Слушай, ты конфорку закрыл?
Эн Энович осторожно открывает дверь. Входит. Пол и стены прихожей перепачканы экскрементами. Навстречу Энычу выбегает сын-четвероклассник Сережа.
— Па-па-па!
Школьная одежда на мальчике сидит бесформенным кулем. Ботинок не видно из-за налипшего на них кала. Лицо, руки и пионерский галстук в том же материале.
Из-за двери показывается Колина голова.
— Ты что это натворил, Сережа? Опять с друзьями пьянствовал? В прошлый раз вы голубятню у пенсионеров разворошили, теперь вот из дома какой-то сортир устроили… За это и из пионеров исключить могут.
— За это не исключа-ают, — плаксиво тянет Сережа.
— Поговори мне! — пресекает сына Эн Энович.
— Ты у него лоб потрогай. Может, он заболел?
— Марш в ванну! — командует Эныч. Мальчик тащится в ванную. Коля ступить в прихожую никак не решается.
— Что делать-то будем, Эныч?
— Валять, да к стене приставлять, — отвечает Эныч. — Чего там торчишь! Заходи давай! Сейчас посмотрим, где он тут не успел нагадить…
— Да, уж, — говорит Коля, осторожно входя в прихожую. — Придется поискать.
Поиски незагаженного места приводят их на кухню, где приятели и устраиваются.
— Это, наверно, дизентерия, — наливая, рассуждает Коля. — А может быть, даже холера. Они заразные.
— Какая еще в ДЗУ холера! Обыкновенный понос. Полнее лей… Вот так.
— Ничего себе обыкновенный, — хмыкает Коля, осторожно поднимая до краев наполненный стакан. — И к телевизору не подойдешь… Вот оно — наше будущее.
Стаканы пустеют.
— Вообще тут не поймешь. Вон на нашей базе наоборот, — один инженер две недели не делал и копыта отбросил, — Коля смеется. — Как раз за авансом стоял, дядек резиновый.
Эныч скребет небритую шею.
— Эх, Эныч, — вдруг скучнеет жующий хлебную корку Кувя-кин, — я сейчас на ремонте. Копейку не зашибешь. Кругом долги. Вот считай, — Коля принимается загибать пальцы, — двум ребятам на базе три червонца обязан, еще одному червонец, по пятерке Кулику и Володьке-солдату, да еще за покрышку отдавать надо. — Он вздыхает и машет рукой. — Так что у меня теперь голый васер.
Эн Энович, насупившись, стукает кулаком по столу. Пустая бутылка скатывается на пол.
— А я?! — хрипит он. — Я тоже пятерку должен. Соседу. Эн Энович встает и гневно меряет шагами кухню.
— Да ладно, не переживай ты, Эныч, — утешает приятеля Коля. — Послушай какой у меня план в голове. Берем лопату, веревку, мешок и идем в зоопарк…
Эныч продолжает ходить. Дребезжат стекла в буфете.
— А в зоопарке находим жирафу и лопатой ее промеж рог… Эн Энович останавливается. Глядит сквозь воодушевленно размахивающего руками Колю. На щеке поблескивает слеза.
— В деревню… Молока парного хочу…
Он отходит к стене, минуту молчит, стоя к Коле спиной, потом достает из кармана пятерку и протягивает ее Кувякину.
— Давай, Николай.
Хлопает дверь. Из прихожей до Эна Эновича доносятся глухие беспорядочные стуки.
— Кого еще там несет? — осведомляется Эн Энович.
— Эня, Эничка, ты дома?
Через мгновение в кухню, разгоняя мух, влетает его жена Рита. Волосы ее растрепаны, лицо в грязных подтеках туши, распухшие губы перекошены.
Эн Энович бормочет:
— Чего ты, Рита… Дома я…
Рита рыдает, бессильно опускается на табуретку. Голова ее склоняется, падают на колени волосы и грязные капли слез. Рита шепчет, то и дело срываясь на крик:
— На работу пришла… Еще Лена-сменщица туфлями хвалилась… С ремешочком… А Катя, которая справа, на полчаса запоздала. И ничего… А у меня колесико закатилось. Маленькое… Тут по радио объявляют, что меня в местком вызывают… Я и пошла…
Рыдания мешают ей говорить.
— Ты чего? — пробует успокоить жену Эн Энович. Неуклюже трогает за плечо. Она приподнимает голову.
— Я думала, путевка для Сережи… Он такой у нас бледненький, редкогазенький… Так торопилась! На лестнице споткнулась, чуть не упала… Захожу… Смотрят… Потом один остался… Гарун-Эль-Халиди… Говорит: не волнуйтесь, Энова… За руку взял, в кресло усадил. Хозяин склада… Опять говорит: не волнуйтесь, Энова. И брюки с себя спускает. Сама не знаю, как это получилось… Еще по щекам похлопывал… Что-то не по-русски… асмарал говорил… Что ты молчишь, Эня? Ты меня слышишь?!
Эн Энович дергает годовой. Каменеют шея и ноги.
— Милый, я не хотела… А потом другой вошел, замдиректора, новый какой-то, не знаю фамилии… Чуть уши не оторвал. Грубый… Долго так… Ну не молчи, Эня, пожалуйста… Гайдар, главный технолог, грязный, слюни пускал… Фатеев потом, активист из Красноярска… В затылок значком колол, все говорил, что сейчас самое главное — накормить людей и достать новое технологическое оборудование… Я все как есть тебе рассказываю, ничего не скрываю…
Ее руки нервно разглаживают платье.
— На проходной… Вахтеры еще… Не пропускали…
Эн Энович, не поднимаясь с места и не прицеливаясь, бьет. Зацепившись ногами за табуретку, Рита, увлекая за собой ведро и веник, вылетает вместе с ними из кухни. Эн Энович находит в себе силы подняться. Накидывает пиджак. Идет, втаптывая в дерьмо выбитый жене зуб, к выходу.
— Ма-ма-па-па-ма! — зовет из ванной Сережа.
— Сереженька, — плачет Рита, утирая разбитые губы, — родненький мой, редкогазенький! Иду! Иду!
С верхнего этажа пружинистой походкой спускается Коля.
— А я как раз из магазина, товарищ генерал, — говорит он Эну Эновичу. — Все хоккей.
— Под Паруса? — предлагает Коля. Приятели отправляются в Парк Культуры.
Их путь пролегает через огражденные дырявыми металлическими сетками спортивные площадки, используемые под свалку; заросшие бурьяном и кустарником останки старинного трехъярусного акведука со сложенными штабелями черных сырых дров в сохранившихся арочных проемах; через стройку с трясущимся в пене компрессором и ямами с кипящей смолой; через насыщенный движением и шумом пестрый проспект, переваривающий в своем нутре автомобили, транспоранты, очереди…
Он отбрасывает пустое стекло. Хлопнувшись на асфальтовую дорожку, оно брызжет ему в лицо, в окружающие его фигуры людей влажными мягкими искрами. Вот он и выбросил этот стакан. И пошел.
Раздвигая кусты, огибая деревья, он старается выйти на центральную парковую аллею. Идти трудно. Тяжело дышится. Темно, ничего не видно, но он различает дугу Колеса Обозрения, козырек Зеленого театра, Паруса… а за ними, на возвышении, зыбкий ост-рошпильный силуэт замка… значит, вон за теми тополями, вот за этими тополями, сейчас будет, сейчас должно быть мо…
Он останавливается и теперь ясно видит — здесь он когда-то был. Позади и по сторонам лес, под ногами широкий перламутровый настил из гладких прессованных ракушек, а впереди, не далее, чем в ста шагах, серебрится в беззвучном переливе оно само…
Море. Настоящее море. Как живое. Сейчас он войдет в эту воду, и его окружат серебряные гребешки… Он хочет туда. Ему туда надо… Всем телом поддается вперед и — остается на месте. Ракушки, облепив щиколотки ног и уцепившись намертво, держат его. Все попытки освободиться напрасны. Туго, муторно в груди. Ну же… Ну… Нет!.. Что за наказание господне, мать твою…
Он видит: над морем, над берегом скользит, приближаясь к нему, окруженный сиреневым сиянием прозрачный человек. Прозрачный, но зримый. Подплыв к нему вплотную, незнакомец зависает напротив. Прозрачное лицо спокойно и строго.
— Не ругайся впустую, приятель, — медленно шевелятся прозрачные губы. — И принимайся за дело. Оно по тебе. — Человек смотрит ему прямо в глаза. — Но помни о море. Сто шагов, двести, триста, тысяча… Море есть, и в него можно войти. — Пришелец растворяется в звездном воздухе, оставляя после себя сиреневое мерцающее облачко. — И-оппа!
Легкое дуновение морского ветерка — и облачко на мгновение касается его лица. Он отступает и смотрит на ноги. Они свободны от ракушек и находятся на асфальте. Они идут. Он поднимает голову.
Освещенная больничным светом ночных фонарей, центральная парковая аллея ведет его то ли к выходу, то ли в глубину парка. Его крутит, впридачу начинает донимать жажда. В самый раз бы сейчас дерябнуть. А этот стеклянный… вместо того чтоб мораль свою толкать, мог бы и…
Хрры-тфу-ахрф…
Эн Энович просыпается. Перед ним находится штора с вишнями. За шторой: кажется — утро. Во рту будто газета переночевала. Рфтху… Эн Энович прислушивается.
Шуршат за стеной соседи. Чирикает птица. Тявк на улице. Что-то не так. Сердце. Легкие. Печень. Голова? Вряд ли.
Надо идти.
Тускло светит туалетная лампочка. Голова? Вряд ли. Желудок? Желудок у Эна Эновича здоров как бык.
— БО твою мать, — говорит Эн Энович.
Вспыхивает лампочка. Сама собой спускается вода. Появляется вороной голенастый таракан, что-то нюхает и уходит.
И тут у Эна Эновича останавливается сердце.
Минуту он не решается шевельнуться, потом осторожно, бочком, перебирается в кухню. Сердце молчит. На неподвижную грудь Эна Эновича катится парафиновая капля пота. Из приоткрытого холодильника на него недобро посматривает волчий глаз рыбы-наваги.
Того, что нужно, в холодильнике нет. На подоконнике рядом с покосившимся фикусом тоже ничего нет. Пусто и под столом. Эн Энович подкрадывается к буфету, тянет на себя дверку и, зажмурившись, запускает внутрь деревянную руку.
Есть! Пальцы осязают. Стукает сердце.
— Ф-фу, ЛЯТЬ, — выдыхает Эн Энович.
Наполнен и осушен стакан. Занюхав водку листом фикуса, Эн Энович поднимает и застегивает запутавшиеся в ногах брюки, грозит пальцем растению и садится на табуретку.
Родными дядями приходят душевное равновесие и покой. Наполняется жизнью тело. В окне золотятся стебли восходящего из-за домов июньского солнца. Слышатся голубиное гульканье с соседнего карниза, бронзовые крики утренних бегунов, ровное гудение ТЭЦ. Эх, если бы не работа…
— ДЯДЕК с ним, с заводом, — решает Эн Энович и допивает водку. Взяв со стола недоеденную овсяную лепешку и пережевывая ее, Эн Энович обращает внимание на то, что она лежала на дневнике его сына-четвероклассника Сережи.
— Забыл дневник, СРАНЦ, — благодушно отмечает Эн Энович и, икнув, добавляет — Выпорю.
Покинув табуретку, он подходит к окну. Распахивает его и глубоко вдыхает в себя утреннюю порцию свежего воздуха.
— Ах, ле-е-то-о-кот-ле-ета-а, — напевает Эн Энович. Потом ему на ум приходит классическое — Парам-парам-парадаваться на своем веку…
Его пение неожиданно прерывается: Эн Энович ощущает мужское желание. Он удивляется: с чего бы это? Жена на работе. В квартире никого нет. Эн Энович осматривается. В углу над мусорным ведром колеблется нечто розовато-серовато-прозрачное. Желание у Эна Эновича увеличивается. Он приближается к ведру и пытается ухватить нечто, которое, издав тихий писк, ускользает от него и перемещается к табуретке. Эн Энович на всякий случай переворачивает ведро. Гремит пустая консервная банка, сыпятся картофельные очистки, образуется на полу бурая лужица. Придерживая шалящую плоть, Эн Энович устремляется к загадочной серо-вато-розоватости и оказывается в объятиях густого сладкого тумана. Через распахнутый ворот рубахи проникают и сползают по груди, спине влажные теплые щупальцы. Захватывают низ живота.
Эн Энович вскрикивает. Крутанувшись волчком, выбрасывается из кухни в коридор и, в компании плетенок и пиджака, — на лестницу.
На лестнице Эн Энович сталкивается с соседкой — коротконогой пингвинотелой пенсионеркой Натальей Яковлевной. Подъезд переполняется возмущенным шипением. Во дворе Эн Энович останавливается, несколько успокаивается и, переводя дыхание, говорит:
— ДЯДЬКОВНЯ какая-то.
Через секунду из покинутого Эном Эновичем подъезда доносится истошный крик Натальи Яковлевны, и из дверей вылетает белая студенистая масса, к которой прилипли солнцезащитные очки. Масса ведет себя довольно активно: пляшет, кривляется, подмигивает Эну Эновичу из-под очков и норовит ухватить его за локоть. Эн Энович отмахивается.
— Пошла в ДЗУ-ДЗУ, зараза!
Нахальное существо молниеносно шмыгает в парадное, и сверху доносится гамма воплей различных тональностей, принадлежащих Наталье Яковлевне. Эн Энович бросается за угол.
Двор, угол, проспект. Прыжок через траншею. Площадь Корво-лана.
Переходя с бега на шаг, он пытается осмыслить происшедшее.
«Полбутылки. Нет, меньше… Стакан с довеском. Несерьезно. А несерьезно, так и думать нечего. Ломать голову. Чепуха привидится — а ты разбирайся. Сволочи!»
Свернув с площади в Луков переулок, Эн Энович оказывается у пивной.
— Эныч!
Со стороны Старозаветной улицы к пивной приближается его знакомый по двору, Коля Кувякин.
— Третьим будешь? — говорит Коля. — Я Семена в стекляшку послал.
Эн Энович смотрит на уличные часы. Восемь.
— Семена-то? Он же РЗИБАЙ, — негодует Эн Энович. — Не достанет.
— Будь спок. Достанет. Пойдем пока по кружечке пропустим. Взяв пиво, они выходят на улицу.
Среди разноголосья выделяется сочный бас потомственного рабочего Михеича.
— Молокосос, — гудит Михеич. — Откуда деньги-то на пиво? Украл? Сколько, говоришь, лет? Двадцать четыре? Сопляк еще. Я до женитьбы рюмку ко рту не подносил. Мимо пивной проходить боялся. А вы?.. Распустились.
Сделав пару глотков, Коля поглаживает мутный бок кружки.
— Ты, я гляжу, уже в спортивной форме? Эн Энович кивает. Отхлебывает.
— Тебе с твоей попроще, — вздыхает Коля. — Она у тебя на смене, а…
Эн Энович машет рукой:
— Да БЕ-БЕ она в глот! О бабах еще талдычить!..
— Работать не хочешь! — раздается гудок Михеича. — Я с двенадцати у станка.
— Часов или лет? — интересуется ехидный голос.
— Что? — ревет Михеич. — Да я сорок лет. Мальчишкой. Родину. Под Ельцом. Проливал. — У него перехватывает дыхание. Михеич хрипит — Кулаков. Лебеду жрал. С белофиннами. Сволочь.
— Понесло козла по кочкам, — смеется Коля. — Телек вчера смотрел? Видел, как «Спартак» «конюшню» обул?
— «Спартак» — ГНО, — бурчит Эн Энович.
— А другие, что — лучше? — не соглашается Коля.
Эн Энович ответить не успевает: появляется запыхавшийся Семен.
— Что? Взял? — спрашивает Коля.
— Да взял, конечно. Водку. Только такое дело, понимаете ли, — Семен заглаживает жидкими волосами надлобную лысину, дергает острым носом. — Я уже взял, расплатился, а Светка-продавщица мне говорит: «Пойдем в подсобку, морячок, там у меня для тебя еще что-то есть». Заходим, и тут, понимаете ли, она бросается на меня. И начали мы с ней, конечно, под полными парусами бороздить океанские просторы. А когда перешли экватор…
— Ладно, не заливай, — перебивает Семена Коля. — Все же знают: ты на подлодке служил, комиссован по радиации, и дядек у тебя давно проржавел. Давай, доставай пузырь!
— Нет, ребята, я не вру. Все так, понимаете ли, и было. Вы только не беспокойтесь, но когда мы со Светкой пришвартовались, бутылки я не нашел. Ее, наверное, под шумок примагазинная алкашня увела. Но вы, конечно, не волнуйтесь, ребята, — Семен выставляет перед собой ладони, — сейчас, понимаете ли, все придумаем обязательно…
— Ах ты рачок недоношеный! — сжимает кулаки Коля. — Да я тебе щас…
— О! Михеич здесь! — вскрикивает Семен. — Что ж вы молчали, демоны! Сейчас, конечно, пятерка будет!
— Михеич не даст, — произносит Эн Энович. — ПИНДР он. Такой же, как ты.
— Да вот он и сам к нам идет. Вы пока про Светку дослушайте… — Семен вдруг смолкает. К ним пробирается Михеич. Его походка неузнаваема. Михеич пританцовывает, покручивая тощими бедрами.
— Мальчики! — голос Михеича теперь звучит почему-то гораздо выше. — Приветик!
— Приветик, — говорит обалдевший Коля.
Глазки потомственного рабочего, скользнув по Коле и Энычу, впиваются в фигуру Семена. Шея Семена чуть удлиняется, выгибаются уголки его губ.
— Что, мальчики, сообразим? — обращается ко всем Михеич, не отрывая взгляда от зарумянившегося Семена.
— Мы щас, — поспешно объявляет Семен, обхватывая Михеича за талию и уводит.
— Да я ведь с двенадцати… — доносится до Эна Эновича и Коли.
— А я, понимаешь ли, конечно… Парочка скрывается из виду.
— По-моему они шизанулись, — вертя пустую кружку, заявляет Коля. — Что теперь делать-то, Эныч?
— Пить, — говорит Эныч. Слышится торопливый шепот:
— Милиция!
Поигрывая блестящим на солнце никелированным свистком, к толпе приближается младший сержант милиции. Его фуражка лихо сдвинута на затылок, глаза-лазеры ощупывают примолкнувшие фигуры посетителей.
Цыкнув зубом, Эн Энович изрекает:
— МУСР БНЫЙ.
— Мусора испугались, — качает головой Коля. — Ну народ!
Он приподнимается на цыпочках и смотрит по сторонам. Эн Энович сделав последний глоток, неторопливо отставляет кружку.
— Где милиция? Какая милиция? — бубнят в толпе.
Слышен уверенный зычный голос:
— Не бэ, мужики. Ментов не видать. Погнали. Коля толкает Эныча.
— Пора отовариваться, дядя!
Приятели направляются к магазину. Стихает позади звон стаканов, удаляется мерный шум разговоров, скрипит навстречу им знакомая коляска инвалида.
На свежей куче мусора горбатый толстошеий ворон топчет полоску красной материи и сияющий свисток. Кувякин награждает пернатого солидным плевком.
Определив бутылку во внутренний карман пиджака, Коля удовлетворенно похлопывает по выпуклости.
— Ну — все хоккей. Теперь не мешает раздобыть огурчик или селедочку. У тебя дома как? Есть закусон? Может, заскочим?
— Черняшку с солью найдем, — обещает Эныч.
Они не успевают пройти и десяти метров, как слышат:
— Та-а-ак!
Перед Эном Эновичем возникает знакомая круглая физиономия начальника цеха, Рагулина.
— Прогуливаем!
Рагулин строг, лыс и опрятен. Коля отступает в сторонку. Эн Энович перетаптывается с ноги на ногу.
— Та-а-ак, — повторяет Рагулин и многозначительно постукивает толстым указательным пальцем по туго набитому портфелю. — С квартальными-то мы горим.
Выдержав паузу, он нацеливается тем же пальцем в живот Эна Эновича.
— И с прогрессивкой, разумеется, пролетаем. И с тринадцатой, разумеется. — Рагулин прищуривается. Поводит носом. — А то и в вытрезвитель, глядим, угодим.
— Зубы болят, — оправдывается Эн Энович. Рагулин смахивает с портфеля соринку.
— Как же, знакомы нам эти зубы. Вот в понедельник мы с ними на общем собрании и разберемся.
Он поправляет галстук и удаляется.
— Что, Эн Энович, прямое попадание? — сочувствует присоединившийся к приятелю Коля. — А кто этот чмо? Директор завода?
Эн Энович идет, сжав кулаки.
— У-у, — мычит он. — У-у. ГОНГ-ДОНГ. Коля понимающе кивает и оборачивается.
Мимо витрин продовольственного магазина по воздуху передвигается заключенный в прозрачную целлофановую оболочку портфель. Коля на секунду закрывает глаза и трясет головой. Портфель не исчезает, неторопливо, с достоинством, плывет он по улице.
Открыв рот и прижав руку к бутылке, Коля догоняет Эна Эновича.
— Эныч! Слышь, Эныч! Там дирижабль какой-то! Эныч не поворачивает головы.
— Чего орешь? Дирижаблей не видел?
Коля приостанавливается, еще раз оглядывается, протирает глаза. Таинственного предмета как не бывало. «Ну и дела, елки-моталки, так и чокнуться можно», — думает Коля. «Ничего, — успокаивает он себя. — Квакнем сейчас хорошенько, и — все хоккей».
Наткнувшийся на вывеску «Вино» объект покоится у желоба водосточной трубы. Скукожилась лопнувшая оболочка, замки портфеля раскрылись. На тротуар одна за одной выкатываются пустые бутылки.
…Подъезд встречает Эныча и Колю запахом испражнений. У квартиры Эна Эновича запах усиливается.
— Может быть, утечка газа? — предполагает Коля. — Слушай, ты конфорку закрыл?
Эн Энович осторожно открывает дверь. Входит. Пол и стены прихожей перепачканы экскрементами. Навстречу Энычу выбегает сын-четвероклассник Сережа.
— Па-па-па!
Школьная одежда на мальчике сидит бесформенным кулем. Ботинок не видно из-за налипшего на них кала. Лицо, руки и пионерский галстук в том же материале.
Из-за двери показывается Колина голова.
— Ты что это натворил, Сережа? Опять с друзьями пьянствовал? В прошлый раз вы голубятню у пенсионеров разворошили, теперь вот из дома какой-то сортир устроили… За это и из пионеров исключить могут.
— За это не исключа-ают, — плаксиво тянет Сережа.
— Поговори мне! — пресекает сына Эн Энович.
— Ты у него лоб потрогай. Может, он заболел?
— Марш в ванну! — командует Эныч. Мальчик тащится в ванную. Коля ступить в прихожую никак не решается.
— Что делать-то будем, Эныч?
— Валять, да к стене приставлять, — отвечает Эныч. — Чего там торчишь! Заходи давай! Сейчас посмотрим, где он тут не успел нагадить…
— Да, уж, — говорит Коля, осторожно входя в прихожую. — Придется поискать.
Поиски незагаженного места приводят их на кухню, где приятели и устраиваются.
— Это, наверно, дизентерия, — наливая, рассуждает Коля. — А может быть, даже холера. Они заразные.
— Какая еще в ДЗУ холера! Обыкновенный понос. Полнее лей… Вот так.
— Ничего себе обыкновенный, — хмыкает Коля, осторожно поднимая до краев наполненный стакан. — И к телевизору не подойдешь… Вот оно — наше будущее.
Стаканы пустеют.
— Вообще тут не поймешь. Вон на нашей базе наоборот, — один инженер две недели не делал и копыта отбросил, — Коля смеется. — Как раз за авансом стоял, дядек резиновый.
Эныч скребет небритую шею.
— Эх, Эныч, — вдруг скучнеет жующий хлебную корку Кувя-кин, — я сейчас на ремонте. Копейку не зашибешь. Кругом долги. Вот считай, — Коля принимается загибать пальцы, — двум ребятам на базе три червонца обязан, еще одному червонец, по пятерке Кулику и Володьке-солдату, да еще за покрышку отдавать надо. — Он вздыхает и машет рукой. — Так что у меня теперь голый васер.
Эн Энович, насупившись, стукает кулаком по столу. Пустая бутылка скатывается на пол.
— А я?! — хрипит он. — Я тоже пятерку должен. Соседу. Эн Энович встает и гневно меряет шагами кухню.
— Да ладно, не переживай ты, Эныч, — утешает приятеля Коля. — Послушай какой у меня план в голове. Берем лопату, веревку, мешок и идем в зоопарк…
Эныч продолжает ходить. Дребезжат стекла в буфете.
— А в зоопарке находим жирафу и лопатой ее промеж рог… Эн Энович останавливается. Глядит сквозь воодушевленно размахивающего руками Колю. На щеке поблескивает слеза.
— В деревню… Молока парного хочу…
Он отходит к стене, минуту молчит, стоя к Коле спиной, потом достает из кармана пятерку и протягивает ее Кувякину.
— Давай, Николай.
Хлопает дверь. Из прихожей до Эна Эновича доносятся глухие беспорядочные стуки.
— Кого еще там несет? — осведомляется Эн Энович.
— Эня, Эничка, ты дома?
Через мгновение в кухню, разгоняя мух, влетает его жена Рита. Волосы ее растрепаны, лицо в грязных подтеках туши, распухшие губы перекошены.
Эн Энович бормочет:
— Чего ты, Рита… Дома я…
Рита рыдает, бессильно опускается на табуретку. Голова ее склоняется, падают на колени волосы и грязные капли слез. Рита шепчет, то и дело срываясь на крик:
— На работу пришла… Еще Лена-сменщица туфлями хвалилась… С ремешочком… А Катя, которая справа, на полчаса запоздала. И ничего… А у меня колесико закатилось. Маленькое… Тут по радио объявляют, что меня в местком вызывают… Я и пошла…
Рыдания мешают ей говорить.
— Ты чего? — пробует успокоить жену Эн Энович. Неуклюже трогает за плечо. Она приподнимает голову.
— Я думала, путевка для Сережи… Он такой у нас бледненький, редкогазенький… Так торопилась! На лестнице споткнулась, чуть не упала… Захожу… Смотрят… Потом один остался… Гарун-Эль-Халиди… Говорит: не волнуйтесь, Энова… За руку взял, в кресло усадил. Хозяин склада… Опять говорит: не волнуйтесь, Энова. И брюки с себя спускает. Сама не знаю, как это получилось… Еще по щекам похлопывал… Что-то не по-русски… асмарал говорил… Что ты молчишь, Эня? Ты меня слышишь?!
Эн Энович дергает годовой. Каменеют шея и ноги.
— Милый, я не хотела… А потом другой вошел, замдиректора, новый какой-то, не знаю фамилии… Чуть уши не оторвал. Грубый… Долго так… Ну не молчи, Эня, пожалуйста… Гайдар, главный технолог, грязный, слюни пускал… Фатеев потом, активист из Красноярска… В затылок значком колол, все говорил, что сейчас самое главное — накормить людей и достать новое технологическое оборудование… Я все как есть тебе рассказываю, ничего не скрываю…
Ее руки нервно разглаживают платье.
— На проходной… Вахтеры еще… Не пропускали…
Эн Энович, не поднимаясь с места и не прицеливаясь, бьет. Зацепившись ногами за табуретку, Рита, увлекая за собой ведро и веник, вылетает вместе с ними из кухни. Эн Энович находит в себе силы подняться. Накидывает пиджак. Идет, втаптывая в дерьмо выбитый жене зуб, к выходу.
— Ма-ма-па-па-ма! — зовет из ванной Сережа.
— Сереженька, — плачет Рита, утирая разбитые губы, — родненький мой, редкогазенький! Иду! Иду!
С верхнего этажа пружинистой походкой спускается Коля.
— А я как раз из магазина, товарищ генерал, — говорит он Эну Эновичу. — Все хоккей.
— Под Паруса? — предлагает Коля. Приятели отправляются в Парк Культуры.
Их путь пролегает через огражденные дырявыми металлическими сетками спортивные площадки, используемые под свалку; заросшие бурьяном и кустарником останки старинного трехъярусного акведука со сложенными штабелями черных сырых дров в сохранившихся арочных проемах; через стройку с трясущимся в пене компрессором и ямами с кипящей смолой; через насыщенный движением и шумом пестрый проспект, переваривающий в своем нутре автомобили, транспоранты, очереди…