Страница:
– Опять миллионы золота псу под хвост полетят, а Россия страдай, – с возмущением проговорил Сытин. – Взятки и воровство, и особенно в высочайших кругах, сходят безнаказанно!..
– И это при наличии божией заповеди: «Не укради». Так что, Иван Дмитриевич, дело не в соблюдении заповедей, а в честности одних, в строгости других и в полном отсутствии моральных качеств у наших правителей, начиная от волостного писаря и кончая самим Романовым.
Заговорили о русской «душе», об энергии и разумной деятельности простых людей. Иван Дмитриевич доказывал, что сметливостью русский человек не обижен. Он при благоприятных условиях достигнет любой цели, только дай ему волю, дай простор в применении силушки и умения.
– Сыроват наш мужик, сыроват, – возражая, твердил Горький. – Он все делает с маху. Не удалось, плюнет и бросит. Вы-то, Иван Дмитриевич, человек особенный…
– Алексей Максимович, а сколько было бы у нас особенных? Тысячи! Но в чем дело? А все дело в том, что в России испокон веков для мужика только и есть – притеснения, угнетения, ограничения и ограждения… Так где же в таких условиях человеку развернуться со своей энергией?.. Другой и начнет подниматься, чего-то делать полезное, а ему и говорят: «Ты, сиволапый, со своим умишком работай сохой да топоришком…» Нет, Алексей Максимович, мужик сер, да ум у него не волк съел. Дай мужику свободу не на словах, а действительную, законом утвержденную, не стесняй его действий, он покажет свой разум и энергию…
Со стороны Салернского залива потянуло свежим ветерком. Апельсиновый запах созревших плодов сменился запахом моря. Послышался глуховатый гул прибоя. Горький взял лопату и забросал песком черное пятно, где догорел костер.
– Пойдемте, Иван Дмитриевич, да выпьем подогретого итальянского кьянти, очень пользительная вещь для всех возрастов…
Екатерина Павловна позвала их к ужину. Вино и рыбные блюда ожидали Горького и его гостя.
– Обо всем, Алеша, переговорили? – спросила она Горького.
– Обо всем никогда не переговоришь, да еще с таким собеседником. Человек он здоровый, а вопросы у него сплошь да рядом больные.
– Так и не отдохнет человек на Капри.
– Об отдыхе я, Екатерина Павловна, мало и помышляю, – ответил Сытин. – Безделье разве отдых? Другие всю свою жизнь прожигают на пустяках. Разъезжают, кутят, проигрываются, стреляются. Разве для этого человек создан? Да вам ли об этом говорить? Больше вашего супруга едва ли кто вообще работает. Меня тут нелегкая принесла мешать ему. Вы уж простите меня, Екатерина Павловна, я скоро уеду…
– Да что вы, что вы, Иван Дмитриевич. Мы очень рады, Алеша так скучает по России. Он с нетерпением ждал вас. И все ваши каталоги перечитал и подчеркивал: красным карандашом – то, что хорошо, синим – то, что не очень хорошо.
– Зачем выдаете мои «секреты»? Я своего мнения, своего взгляда на работу товарищества Сытина не спрячу. Мы еще с Иваном Дмитриевичем потолкуем. Но он, как я понимаю, отлично знает, от чего польза и что такое вред.
– Иван Дмитриевич, сколько у вас деток? – спросила Екатерина Павловна.
– Не так много, – отвечал Сытин скромненько, – только один… десяточек!
– Что-о? – Горький чуть не поперхнулся.
– Вы шутите? Не может быть!
– Чего тут шутить, десяточек. До дюжинки моя Евдокия Ивановна не дотянула.
– Молодец ваша Евдокия Ивановна! Молодец! – похвалила Екатерина Павловна.
– А он чем не молодец?.. Один… говорит, десяточек! Ха-ха! Еще бы вам, Иван Дмитриевич, второго десятка недоставало!.. – Горький искренне смеялся, представляя себе Сытина в кругу десяти собственных детей.
– Я их как-то и не замечал… – начал было рассказывать Иван Дмитриевич, но Горький перебил:
– Погодите, погодите, Иван Дмитриевич, давайте-ка по бокалу за весь ваш десяточек сразу!..
– Я их почти не замечал, – продолжал Сытин, – да и сейчас за делами, за хлопотами мне не до них. Пока вырастали, Евдокия Ивановна с ними возилась. А теперь о детях и разговору нет. Старшая дочь замужем. Муж ее – медик по образованию, Благов, ответственный редактор «Русского слова», сыновья – Николай, Василий, Владимир, Иван – все четверо женаты и все приспособлены к делам товарищества. Два сына в парнях гуляют, три дочери учатся. Вот так и живем.
– Иван Дмитриевич, у меня есть вам предложение, – обратился к нему Горький, – вы иногда за границей демонстрируете на выставках свои образцовые издания. Не забывайте выставлять свой портрет, а еще лучше – семейный; в окружении вашего «десяточка». Ей-богу, здорово заинтересует всех. Да вам за одно это золотая медаль полагается!..
– Алеша, вы своими шутками можете обидеть человека. Нельзя же так! – заметила Екатерина Павловна.
– Ничего, Сытин свой человек и шутки он приемлет.
Горький показывал Сытину свою библиотеку, а также коллекцию монет, и сожалел, что не имеет кожаных денежных знаков, когда-то выпущенных каргопольцем Барановым на Аляске. На рубле выпуска тринадцатого года были изображены первый из дома Романовых Михаил и с ним в полупрофиль Николай Второй.
– Символическая монета! – сказал Горький, показывая Сытину этот рубль. – Запомните, Иван Дмитриевич: два царя – первый и последний. Николаю быть последним. Это многим понятно, а еще более многим желательно. Пятый год в памяти. Уроки учитываются, силы крепнут, удар будет сокрушительный.
– Чему быть – того не миновать, – неопределенно ответил Сытин.
Горький не позволял Сытину скучать, каждый день выходил с ним на прогулку по острову. Достопримечательностей особенных нет, места, связанные с легендами о далеком прошлом Италии, не слишком волновали его и только утес над морем, откуда сбрасывали владельцы невинных рабов, а цезари – провинившихся жен, – этот утес запомнился Ивану Дмитриевичу.
Однажды, при тихой погоде, Горький и Сытин, набродившись, сели отдохнуть около древнего заброшенного монастыря, где когда-то курился фимиам, возносились славословия, собирались деньги с верующих, где жили припеваючи слуги римского папы, покорные ему и неаполитанскому кардиналу. И здесь снова возник у них разговор о религии. Горький сказал, что, по его мнению, равнодушный к религии народ – это американцы. Потому что уровень техники там высок, а технические достижения идут от науки, которая не в ладах с «божьим соизволением». Затем, фетиш американца – это доллар. Доллар превыше бога!..
– Иуды искариотские, если так, – заметил Сытин.
– Деловитость – вот их бог, – продолжал Алексей Максимович. – Но если правящему классу понадобится укрепить религию, они не пожалеют средств на пропаганду библейского бога, вознесут его выше небес. Вы знаете, Иван Дмитриевич, нашего нижегородского мельника Бугрова? – спросил Горький.
– Как же, как же, встречался. Богатейший человек! Когда-то он был в очень близких отношениях с Витте.
– Я хочу сказать, что Бугров – старообрядец до мозга костей, – продолжал Алексей Максимович, – фанатик необыкновенный. Этот миллионер объединил вокруг себя огромную секту и, спасая ее от преследований, глушил всех чиновников, больших и малых, взятками. Так за сотни тысяч рублей приобретал он право на существование своей секты. И синод против Бугрова, вернее против его денег, бессилен. Секта разрослась в десятки тысяч «беспоповцев». Бугров так популярен в многотысячной среде своих почитателей, что по его призыву люди пойдут в огонь и в воду. Если он захочет около станции Сейма, где находится его мукомольная фабрика, построить новый Китеж-град, фанатики построят. Так силен «бугровский бог», отвоеванный им у синода и правительства за крупные взятки.
– Знаю я его, этот тип с покойным Шараповым близко сходился, – сказал Сытин, – а меня не раз он пробирал за то, что я чужие головы забиваю безделушками. Он имел в виду мой лубочный товар. Я спорил, доказывал ему, что к умственной литературе должна быть перекинута через овраг невежества какая-то переходина, мостки, иначе говоря. И что этой переходиной был наш лубок… Да, я сам слыхал от Бугрова, что он не ценит свои миллионы и что деньги ему нужны – заткнуть чиновничьи глотки. «Богатых староверов синод не трогает», – так он сказал мне однажды. Странные люди на Руси водятся. А почему же, Алексей Максимович, вы своего бога не доделали? Испугались вашего Ленина? или что?.. – снова затронул Сытин этот для обоих щекотливый вопрос.
– У Ленина сильна логика, – заговорил весьма неохотно Горький, – могучая правда на его стороне. Я обещал вам прочесть его письма по этому поводу.
Горький достал из кармана пиджака ленинские письма, недавно полученные из Кракова.
– Вот что он мне пишет: «С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывательщины, мечтательного „самооплевания“ филистеров и мелких буржуа…» Простите, Иван Дмитриевич, дальше не стану я цитировать вам ленинские слова. По совести сказать, я оказался неважным марксистом, и после ленинских писем устыдился и сказал: – хватит!.. Я не Бугров и не апостол Павел… У графа Толстого, непревзойденного писателя, была слабинка в его проповедях, – так зачем же мне играть в богоискательские прятки, лазать в чужие норы, где человеку-атеисту не место… Ленин прав. Он и Толстому не прощает ни народничества, ни анархизма, ни его проповедей… К слову сказать, Иван Дмитриевич, это и вас касается: меняйте направление, давайте народу книгу не вредную, не слезоточивую, а бодрую; дайте народу понятие о его праве, о путях, ведущих к свободе. Не бойтесь рисковать. Вы человек с миллионами, а это значит неуязвимый… И не падайте духом, не ищите того, чего нет.
– Эх, Максимыч, – с горечью проговорил Сытин, – столько лет прожито. За шестьдесят… А как же с богом-то? Без него мне нельзя, а кто он, так и не знаю, ей-богу, не знаю!.. Какая страшная заковыка: не искать того, чего нет, казалось бы, на что проще! Значит, и не делать того, во что сам не веришь, а приходится. Семь тысяч пудов бумаги ежедневно расходую, а сколько идет впустую, на ветер, – до сих пор подсчитать не удосужился… А на моем деле, знали бы вы, Алексей Максимович, как перед разными прохвостами приходилось и приходится еще и еще изгибаться, извиваться. Может, не меньше того же Бугрова бросать деньги в чиновничьи глотки, чтобы дело двигалось, чтобы сытинские издания были в каждой избе… Достиг, да, а теперь меня и это не устраивает. А может, делал я не то, что нужно? Душа из сил выбилась, но просится дальше, хочет большего простора, обширного дела…
– И действуйте во всю ширину вашей натуры, действуйте, – ободрял его Горький, – действуйте и не сбивайтесь…
Пробыв на Капри неделю, Сытин уезжал в Москву. Горький провожал его и чувствовал, что душевного равновесия, успокоения Иван Дмитриевич не приобрел. Сытин хотел «чудесного исцеления души». Но чуда не свершилось.
С палубы корабля Иван Дмитриевич глядел на дымящийся Везувий и думал: какой дьявол в подземном царстве непрестанно курит свою сатанинскую трубку? Простой смертный может вообразить, что на вершине Везувия находится форточка из самого пекла…
Менее чем через полгода Горький собрался в Россию и несколько месяцев гостил у Сытина на даче в Берсеневке.
– И это при наличии божией заповеди: «Не укради». Так что, Иван Дмитриевич, дело не в соблюдении заповедей, а в честности одних, в строгости других и в полном отсутствии моральных качеств у наших правителей, начиная от волостного писаря и кончая самим Романовым.
Заговорили о русской «душе», об энергии и разумной деятельности простых людей. Иван Дмитриевич доказывал, что сметливостью русский человек не обижен. Он при благоприятных условиях достигнет любой цели, только дай ему волю, дай простор в применении силушки и умения.
– Сыроват наш мужик, сыроват, – возражая, твердил Горький. – Он все делает с маху. Не удалось, плюнет и бросит. Вы-то, Иван Дмитриевич, человек особенный…
– Алексей Максимович, а сколько было бы у нас особенных? Тысячи! Но в чем дело? А все дело в том, что в России испокон веков для мужика только и есть – притеснения, угнетения, ограничения и ограждения… Так где же в таких условиях человеку развернуться со своей энергией?.. Другой и начнет подниматься, чего-то делать полезное, а ему и говорят: «Ты, сиволапый, со своим умишком работай сохой да топоришком…» Нет, Алексей Максимович, мужик сер, да ум у него не волк съел. Дай мужику свободу не на словах, а действительную, законом утвержденную, не стесняй его действий, он покажет свой разум и энергию…
Со стороны Салернского залива потянуло свежим ветерком. Апельсиновый запах созревших плодов сменился запахом моря. Послышался глуховатый гул прибоя. Горький взял лопату и забросал песком черное пятно, где догорел костер.
– Пойдемте, Иван Дмитриевич, да выпьем подогретого итальянского кьянти, очень пользительная вещь для всех возрастов…
Екатерина Павловна позвала их к ужину. Вино и рыбные блюда ожидали Горького и его гостя.
– Обо всем, Алеша, переговорили? – спросила она Горького.
– Обо всем никогда не переговоришь, да еще с таким собеседником. Человек он здоровый, а вопросы у него сплошь да рядом больные.
– Так и не отдохнет человек на Капри.
– Об отдыхе я, Екатерина Павловна, мало и помышляю, – ответил Сытин. – Безделье разве отдых? Другие всю свою жизнь прожигают на пустяках. Разъезжают, кутят, проигрываются, стреляются. Разве для этого человек создан? Да вам ли об этом говорить? Больше вашего супруга едва ли кто вообще работает. Меня тут нелегкая принесла мешать ему. Вы уж простите меня, Екатерина Павловна, я скоро уеду…
– Да что вы, что вы, Иван Дмитриевич. Мы очень рады, Алеша так скучает по России. Он с нетерпением ждал вас. И все ваши каталоги перечитал и подчеркивал: красным карандашом – то, что хорошо, синим – то, что не очень хорошо.
– Зачем выдаете мои «секреты»? Я своего мнения, своего взгляда на работу товарищества Сытина не спрячу. Мы еще с Иваном Дмитриевичем потолкуем. Но он, как я понимаю, отлично знает, от чего польза и что такое вред.
– Иван Дмитриевич, сколько у вас деток? – спросила Екатерина Павловна.
– Не так много, – отвечал Сытин скромненько, – только один… десяточек!
– Что-о? – Горький чуть не поперхнулся.
– Вы шутите? Не может быть!
– Чего тут шутить, десяточек. До дюжинки моя Евдокия Ивановна не дотянула.
– Молодец ваша Евдокия Ивановна! Молодец! – похвалила Екатерина Павловна.
– А он чем не молодец?.. Один… говорит, десяточек! Ха-ха! Еще бы вам, Иван Дмитриевич, второго десятка недоставало!.. – Горький искренне смеялся, представляя себе Сытина в кругу десяти собственных детей.
– Я их как-то и не замечал… – начал было рассказывать Иван Дмитриевич, но Горький перебил:
– Погодите, погодите, Иван Дмитриевич, давайте-ка по бокалу за весь ваш десяточек сразу!..
– Я их почти не замечал, – продолжал Сытин, – да и сейчас за делами, за хлопотами мне не до них. Пока вырастали, Евдокия Ивановна с ними возилась. А теперь о детях и разговору нет. Старшая дочь замужем. Муж ее – медик по образованию, Благов, ответственный редактор «Русского слова», сыновья – Николай, Василий, Владимир, Иван – все четверо женаты и все приспособлены к делам товарищества. Два сына в парнях гуляют, три дочери учатся. Вот так и живем.
– Иван Дмитриевич, у меня есть вам предложение, – обратился к нему Горький, – вы иногда за границей демонстрируете на выставках свои образцовые издания. Не забывайте выставлять свой портрет, а еще лучше – семейный; в окружении вашего «десяточка». Ей-богу, здорово заинтересует всех. Да вам за одно это золотая медаль полагается!..
– Алеша, вы своими шутками можете обидеть человека. Нельзя же так! – заметила Екатерина Павловна.
– Ничего, Сытин свой человек и шутки он приемлет.
Горький показывал Сытину свою библиотеку, а также коллекцию монет, и сожалел, что не имеет кожаных денежных знаков, когда-то выпущенных каргопольцем Барановым на Аляске. На рубле выпуска тринадцатого года были изображены первый из дома Романовых Михаил и с ним в полупрофиль Николай Второй.
– Символическая монета! – сказал Горький, показывая Сытину этот рубль. – Запомните, Иван Дмитриевич: два царя – первый и последний. Николаю быть последним. Это многим понятно, а еще более многим желательно. Пятый год в памяти. Уроки учитываются, силы крепнут, удар будет сокрушительный.
– Чему быть – того не миновать, – неопределенно ответил Сытин.
Горький не позволял Сытину скучать, каждый день выходил с ним на прогулку по острову. Достопримечательностей особенных нет, места, связанные с легендами о далеком прошлом Италии, не слишком волновали его и только утес над морем, откуда сбрасывали владельцы невинных рабов, а цезари – провинившихся жен, – этот утес запомнился Ивану Дмитриевичу.
Однажды, при тихой погоде, Горький и Сытин, набродившись, сели отдохнуть около древнего заброшенного монастыря, где когда-то курился фимиам, возносились славословия, собирались деньги с верующих, где жили припеваючи слуги римского папы, покорные ему и неаполитанскому кардиналу. И здесь снова возник у них разговор о религии. Горький сказал, что, по его мнению, равнодушный к религии народ – это американцы. Потому что уровень техники там высок, а технические достижения идут от науки, которая не в ладах с «божьим соизволением». Затем, фетиш американца – это доллар. Доллар превыше бога!..
– Иуды искариотские, если так, – заметил Сытин.
– Деловитость – вот их бог, – продолжал Алексей Максимович. – Но если правящему классу понадобится укрепить религию, они не пожалеют средств на пропаганду библейского бога, вознесут его выше небес. Вы знаете, Иван Дмитриевич, нашего нижегородского мельника Бугрова? – спросил Горький.
– Как же, как же, встречался. Богатейший человек! Когда-то он был в очень близких отношениях с Витте.
– Я хочу сказать, что Бугров – старообрядец до мозга костей, – продолжал Алексей Максимович, – фанатик необыкновенный. Этот миллионер объединил вокруг себя огромную секту и, спасая ее от преследований, глушил всех чиновников, больших и малых, взятками. Так за сотни тысяч рублей приобретал он право на существование своей секты. И синод против Бугрова, вернее против его денег, бессилен. Секта разрослась в десятки тысяч «беспоповцев». Бугров так популярен в многотысячной среде своих почитателей, что по его призыву люди пойдут в огонь и в воду. Если он захочет около станции Сейма, где находится его мукомольная фабрика, построить новый Китеж-град, фанатики построят. Так силен «бугровский бог», отвоеванный им у синода и правительства за крупные взятки.
– Знаю я его, этот тип с покойным Шараповым близко сходился, – сказал Сытин, – а меня не раз он пробирал за то, что я чужие головы забиваю безделушками. Он имел в виду мой лубочный товар. Я спорил, доказывал ему, что к умственной литературе должна быть перекинута через овраг невежества какая-то переходина, мостки, иначе говоря. И что этой переходиной был наш лубок… Да, я сам слыхал от Бугрова, что он не ценит свои миллионы и что деньги ему нужны – заткнуть чиновничьи глотки. «Богатых староверов синод не трогает», – так он сказал мне однажды. Странные люди на Руси водятся. А почему же, Алексей Максимович, вы своего бога не доделали? Испугались вашего Ленина? или что?.. – снова затронул Сытин этот для обоих щекотливый вопрос.
– У Ленина сильна логика, – заговорил весьма неохотно Горький, – могучая правда на его стороне. Я обещал вам прочесть его письма по этому поводу.
Горький достал из кармана пиджака ленинские письма, недавно полученные из Кракова.
– Вот что он мне пишет: «С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывательщины, мечтательного „самооплевания“ филистеров и мелких буржуа…» Простите, Иван Дмитриевич, дальше не стану я цитировать вам ленинские слова. По совести сказать, я оказался неважным марксистом, и после ленинских писем устыдился и сказал: – хватит!.. Я не Бугров и не апостол Павел… У графа Толстого, непревзойденного писателя, была слабинка в его проповедях, – так зачем же мне играть в богоискательские прятки, лазать в чужие норы, где человеку-атеисту не место… Ленин прав. Он и Толстому не прощает ни народничества, ни анархизма, ни его проповедей… К слову сказать, Иван Дмитриевич, это и вас касается: меняйте направление, давайте народу книгу не вредную, не слезоточивую, а бодрую; дайте народу понятие о его праве, о путях, ведущих к свободе. Не бойтесь рисковать. Вы человек с миллионами, а это значит неуязвимый… И не падайте духом, не ищите того, чего нет.
– Эх, Максимыч, – с горечью проговорил Сытин, – столько лет прожито. За шестьдесят… А как же с богом-то? Без него мне нельзя, а кто он, так и не знаю, ей-богу, не знаю!.. Какая страшная заковыка: не искать того, чего нет, казалось бы, на что проще! Значит, и не делать того, во что сам не веришь, а приходится. Семь тысяч пудов бумаги ежедневно расходую, а сколько идет впустую, на ветер, – до сих пор подсчитать не удосужился… А на моем деле, знали бы вы, Алексей Максимович, как перед разными прохвостами приходилось и приходится еще и еще изгибаться, извиваться. Может, не меньше того же Бугрова бросать деньги в чиновничьи глотки, чтобы дело двигалось, чтобы сытинские издания были в каждой избе… Достиг, да, а теперь меня и это не устраивает. А может, делал я не то, что нужно? Душа из сил выбилась, но просится дальше, хочет большего простора, обширного дела…
– И действуйте во всю ширину вашей натуры, действуйте, – ободрял его Горький, – действуйте и не сбивайтесь…
Пробыв на Капри неделю, Сытин уезжал в Москву. Горький провожал его и чувствовал, что душевного равновесия, успокоения Иван Дмитриевич не приобрел. Сытин хотел «чудесного исцеления души». Но чуда не свершилось.
С палубы корабля Иван Дмитриевич глядел на дымящийся Везувий и думал: какой дьявол в подземном царстве непрестанно курит свою сатанинскую трубку? Простой смертный может вообразить, что на вершине Везувия находится форточка из самого пекла…
Менее чем через полгода Горький собрался в Россию и несколько месяцев гостил у Сытина на даче в Берсеневке.
ЕСЕНИН
Поздно вечером Иван Дмитриевич Сытин с Евдокией Ивановной вернулись из Большого театра. Они слушали Шаляпина, всеобщего любимца. У Сытина было прекрасное, слегка возбужденное настроение. Перед сном он вслух восхищался:
– Ты понимаешь, Авдотья, как он поет, как он поет! – И сам попробовал подражать:
– Как он, черт, здорово поет! И где еще такие есть? – И сам себе Иван Дмитриевич отвечал: – Нигде! Только на Волге такие бывают, да и то не чаще как однажды в триста лет! А может, и еще реже. Шаляпин с Волги, Горький с Волги. Тот и другой – чудное явление!..
Утром спозаранку Иван Дмитриевич на ногах. В семь часов – холодный душ. За чаем торопливо просматривал все московские газеты. Его не интересовали статьи и происшествия. Бегло читал телеграммы из-за границы. И если в «Русском слове» не оказывалось тех телеграмм, которые уже появились в других газетах, он подходил к телефону и кричал в трубку главному редактору Благову:
– Федор! Где вы вчера с Дорошевичем кутили?
– Нигде, Иван Дмитриевич.
– Ну, значит, в художественном кружке опять языки чесали.
– Никак нет, Иван Дмитриевич, не чесали.
– Не ври! Не обманывай! Почему тогда в нашей газете нет важнейших сообщений из Рима и Берлина, а в других есть? Если вы со своей газетной компанией так будете работать, вы меня но миру пустите. Гулять гуляйте, а дело знайте… Не могу же я за всеми вами уследить. Я и так все время на ногах и на колесах: день в Питере, ночь в вагоне, день в Москве, ночь опять в вагоне между двумя столицами. Давай, Федя, чтоб впредь таких досадных пропусков не было. «Русское слово» со своей информацией не должно плестись в хвосте…
Положив трубку, Иван Дмитриевич вспомнил опять о вчерашнем вечере, затянул:
– Люди гибнут за металл! Сатана там правит бал! бал, бал!
– И что тебе, Ваня, дались эти слова? – спросила Евдокия Ивановна.
– А то, что очень верно! В угоду сатане люди гибнут и губят друг друга из-за этого презренного металла. А я не погибну! Меня это не касается; для меня презренный металл не средство стяжательства, а средство для достижения цели. Я, Сытин, обязан насытить ненасытную малограмотную и неграмотную Русь литературой, и в этом я преуспел немало. Золото, добываемое нашим товариществом, растекается миллионами ручейков в народ!.. – И снова нараспев:
– Нет, я не гибну за металл! Да!
Ненароком выглянул из окна: вид открывался во двор редакции и типографии «Русского слова».
Во дворе стояли парами матерые битюги с возами тюков и рулонов бумаги. Бойко работали на разгрузке бумаги чернорабочие и грузчики. Но Иван Дмитриевич заметил неладное, торопливо оделся и бегом по широкой лестнице во двор. Там он посмотрел один тюк, другой, третий: некоторые из них оказались продырявлены железными крюками.
Сытин рассвирепел:
– Вы что, бесшабашные! Не видите, что делаете? Вы думаете, хозяину нервы портите? Вы портите бумагу, на которой печатаются газеты, книги.
Грузчики виновато молчали. Замолчал и Сытин.
В это время во двор зашел молодой, красивый, с белокурыми кудрями, вылезшими из-под картуза, деревенский парень.
Выбрав подходящую минуту, он подошел к Сытину.
– Иван Дмитриевич, я рязанский, грамотность имею. Хотел бы работать у вас…
– А что можешь? – взглянув сурово на парня, спросил Сытин.
– Могу в корректорской…
– Ишь ты, ученый! Мне, кажись, корректоры не нужны…
– Нужны, Иван Дмитриевич.
– Откуда ты знаешь?
– А вот из этих книжек…
Парень вытащил из-за голенища сапога несколько тощих книжек с красочными обложками и, перелистывая их, начал показывать Сытину, какие в них есть несуразные ошибки. Но Иван Дмитриевич отмахнулся:
– У меня нет времени разбираться. А ты, парень, дока, по глазам вижу. Как звать-то тебя?
– Сергеем, а по фамилии Есенин. Мой отец в Москве в приказчиках состоит…
– Вот что, Сергей, ступай на Пятницкую в нашу книжную контору, там обратись к Николаю Ивановичу Сытину. Он разберется. Сумеешь понравиться – определит тебя на дело. Ступай… Да скажи Николаю, что я тебя направил.
– Спасибо, Иван Дмитриевич.
Есенин пошел на Пятницкую, а Сытин позвонил сыну в контору:
– Никола, к тебе придет парень, похожий на монастырского послушника, звать – Сергей. Поговори с ним чередом. Парень, кажись, дельный, и если так, бери на работу по усмотрению…
Николай Иванович Сытин, старший сын Ивана Дмитриевича, был человек достаточно образованный, закончил он учение в Коммерческом училище на Остоженке, но отцу показалось этого мало. Пришлось Николаю, по совету отца, закончить еще и высшее техническое училище и стать не только коммерсантом, но и химиком, специалистом по производству бумаги. А пока Николай Иванович исполнял должности технического руководителя и калькулятора в книжном издательстве. Он был похож на своего отца, носил такую же, клинышком подстриженную бородку и густые темно-русые волосы, пока нетронутые сединой. Энергичному отцу Николай казался медлительным, тихим, но справедливым и внимательным к людям.
Есенин застал Николая Ивановича в кабинете. Произошел обстоятельный разговор.
– Где учились? – спросил Николай Иванович.
– В церковно-учительской школе, у себя там, в Спасо-Клепиках, Рязанской губернии.
– Доброе дело. Каких писателей больше других почитаете?
– Люблю русскую поэзию. Конечно, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова. Из прозы книги Льва Толстого люблю…
– Хороший выбор, отличный. Наверно, и сами пробовали писать? Не думайте утаивать: от чтения таких писателей, а от любви к ним тем более, человек в душе становится поэтом.
– Не скрою, – ответил Есенин, – у нас там в Клепиках есть учитель словесности, Евгений Михайлович Хитров, он одобрял и поощрял мои первые потуги в стихосложении.
– Быть может, у вас есть с собой что-либо написанное?
– Есть, вот. – Есенин подал исписанные мелким почерком листки со своими стихами.
Близоруко, сквозь очки, посмотрел Николай Иванович и сразу вернул листки автору.
– У меня зрение очень слабое, а у вас мелкий почерк, прочтите, пожалуйста.
– Эх, добро бы только почерк мелкий! – тяжело вздохнув, но бодрым, звенящим голосом проговорил Есенин. – С почерком еще можно управиться, а вот совладать с поэзией трудней. Однако, с позволения вашего, прочту.
Есенин перебрал листочки и прочел на выбор еще несколько стихотворений.
– Хотите к нам в корректорскую? Устрою! Уж на что ближе к делу книжному? Раньше-то где вы трудились? – спросил Николай Иванович.
– Не трудился, а прозябал, – махнув рукой, ответил Есенин. – Мой отец в приказчиках у купца Крылова здесь, в Москве, ну и меня временно пристроил, а мне хочется поближе к делу книжному, культурному…
– Хотите на первых порах в подчитчики: рублей тридцать в месяц. Не худая цена. По-рязански, это на тридцать пудов муки!..
Есенин не торговался, он думал не о жалованье. Ему хотелось где-то, как-то начать печататься. И, как бы угадывая его настроение, Николай Иванович продолжил разговор:
– Свободное время уделяйте творчеству, сочиняйте. Есть у меня один знакомый чудак, не назову его по имени, но он величает себя поэтом и даже печатает какую-то чепуху, якобы для народа. Вот, к примеру, каковы его стишонки:
– Согласен, Николай Иванович, – то что вы прочли, это какой-то лепет, а не стихи…
– А между прочим, – перебивая Есенина, продолжал Николай Иванович, – этот подделывающийся под народный стиль стихоплет происхождением из богатых. Он и за границей бывал, и даже в Дельфах из Кастальского источника пил, а источник исходит, как известно, из горы Парнас. Пил, пил священную воду вдохновения, а поэтом не стал, чуда не свершилось. Возможно, потому, что перед ним из того же Кастальского источника пастух-грек поил своего уставшего осла.
Есенин даже не улыбнулся и на шутку отозвался серьезно:
– Для поэзии самый надежный источник – высокая культура поэта и знание жизни русского народа. Это прекрасно доказано Пушкиным и Некрасовым.
– Если вы так понимаете, откуда черпается вдохновение поэта, то быть вам стихотворцем несомненно, об этом говорят и первые ваши шаги. Итак, в час добрый, пойдемте, отведу в корректорскую.
В корректорской Есенину скоро показалось скучно.
В просторной комнате – тишина, тут тебе ни поговорить, ни песню спеть, ни соловьем посвистать. Скука мертвая. Чуть слышно шелестят переворачиваемые страницы и гранки, как свитки, на длинных бумажных полосах.
Из общей корректорской скоро Есенина перевели в отдельную комнату на должность подчитчика, где он должен был полным голосом читать целые произведения, не пропуская ни единой буквы и называя каждый знак препинания. Конечно, при таком внимательном, механическом чтении невозможно было уследить за содержанием, и это в какой-то мере казалось подчитчику обидным…
Людей у Сытина много: в Москве и в Петербурге, и на производстве, и в книжной торговле. Всех разве запомнишь. Но Иван Дмитриевич имел крепкую память и зоркий глаз. Знал он многих, особенно старых рабочих, в лицо и по фамилиям, знал, разумеется, всех конторщиков, всех заведующих отделениями и их помощников на Пятницкой. Там, как и в редакции «Русского слова», был у него свой кабинет. На письменном столе находились только две вещи: телефон, связанный с типографским коммутатором, да огромные счеты, которыми Иван Дмитриевич владел мастерски. В кабинете он не засиживался, носился по этажам вновь отстроенного здания типографии, ловил на ходу директоров и заведующих, на ходу выслушивал их и тут же отдавал распоряжения. Однажды, через два-три месяца, он мимоходом встретил в типографии того кудрявенького парня, что направил к Николаю Ивановичу.
«Значит, устроился», – смекнул Сытин и, остановясь, спросил:
– Работаешь?
– Благодарю вас, Иван Дмитриевич, принят в подчитку корректору.
– Старайся, не топчись на месте, двигайся вперед. У такого молодого человека все впереди.
– Стараюсь, Иван Дмитриевич.
– Вечерами чем занят?
– Хожу на лекции в университет Шанявского.
– Ого! Что там привлекает?
– История литературы, философия, политическая экономия, логика. Этого я у себя на Рязанщине никогда бы не услышал.
– Смотри, парень, будь осторожен, не споткнись. В том университете учителя демократы, да и студентов таких подбирают. А время опять становится тревожное.
– Да, тревожное, Иван Дмитриевич, на Ленских приисках повторилось кровавое воскресенье. Факт не в пользу государя.
– Ишь ты какой! Не в пользу, говоришь?.. Действительно, расстрел рабочих – это не бриллиант в корону императора, – сказал Сытин и погрозил ему пальцем, не ради острастки, а так, в порядке предупреждения. Подумал: «Как знать, опять забастовки начались, не повторится ли снова пятый год, да еще с большей силой? Об этом и Горький пророчит и политическая эмиграция. Все не только говорят, но и действуют. Как знать? Может, настанет такое время…» Есенину еще раз пожелал: – Старайся, голубчик, старайся…
Между тем Есенин так стал «стараться», что в скором времени полиция обратила на него внимание. Переписка Есенина с друзьями подвергалась аккуратной перлюстрации. Шпики из наружного наблюдения постоянно топали за ним и доносили начальству о его действиях.
В рапортичках уличных сыщиков Сергей Есенин именовался кличкой «Набор». В одном из донесений (сохранившихся в архивах охранного отделения) сообщалось о поведении Есенина следующее:
«От 9 часов утра до 2 часов дня выходил несколько раз из дома в колониальную и мясную лавку Крылова, в упомянутом доме, где занимается его отец; в 2 часа 25 минут дня вышел вместе с отцом из лавки, пошли домой на квартиру.
В 3 часа 20 мин. дня вышел из дому „Набор“, имея при себе сверток вершков 7 длины квадр. 4 вер., по-видимому, посылка, завернутый в холстину и перевязанный бечевкой. На Серпуховской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади пересел, доехав до Красносельской ул., слез, пошел в дом № 13 по Краснопрудному переулку во двор во вторые ворота от фонаря домового № 13, где пробыл 1 час. 30 мин., вышел без упомянутого свертка, на Красносельской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади слез и вернулся домой. Более выхода до 10 часов вечера замечено не было».
В чем же провинился сытинский корректор, молодой рязанский парень, еще не печатавшийся поэт? Почему он привлек к себе внимание полиции и попал под неусыпное наблюдение охранного отделения?..
Есенин знал, что сытинские печатники в девятьсот пятом году не на добром счету были у правительства. Их революционные настроения не заглохли и в последующие годы реакции. Политическое подполье существовало в Замоскворечье. Были революционеры и в типографии на Пятницкой…
В тринадцатом году в четвертой Государственной думе произошел конфликт в социал-демократической фракции между большевиками и меньшевиками. Формальный перевес оказался на стороне меньшевиков-ликвидаторов. Их было во фракции семь, избранных в непромышленных губерниях, где насчитывалось рабочих сто тридцать шесть тысяч. А шесть большевиков в той же фракции были избранниками от миллиона рабочих промышленных губерний. Меньшевики, пользуясь формальным перевесом голосов, вытесняли большевиков, мешали им использовать в революционных целях думскую трибуну, а в газете «Луч», ставшей всецело меньшевистской, печатали статьи с призывом ликвидировать нелегальную рабочую партию, сделать ее открытой, то есть практически подчинить интересам буржуазии.
– Ты понимаешь, Авдотья, как он поет, как он поет! – И сам попробовал подражать:
– Потише, Ваня, ты этак всю семью разбудишь, а Шаляпиным все равно не станешь.
Люди гибнут за металл,
Са-а-атана там правит бал!..
– Как он, черт, здорово поет! И где еще такие есть? – И сам себе Иван Дмитриевич отвечал: – Нигде! Только на Волге такие бывают, да и то не чаще как однажды в триста лет! А может, и еще реже. Шаляпин с Волги, Горький с Волги. Тот и другой – чудное явление!..
Утром спозаранку Иван Дмитриевич на ногах. В семь часов – холодный душ. За чаем торопливо просматривал все московские газеты. Его не интересовали статьи и происшествия. Бегло читал телеграммы из-за границы. И если в «Русском слове» не оказывалось тех телеграмм, которые уже появились в других газетах, он подходил к телефону и кричал в трубку главному редактору Благову:
– Федор! Где вы вчера с Дорошевичем кутили?
– Нигде, Иван Дмитриевич.
– Ну, значит, в художественном кружке опять языки чесали.
– Никак нет, Иван Дмитриевич, не чесали.
– Не ври! Не обманывай! Почему тогда в нашей газете нет важнейших сообщений из Рима и Берлина, а в других есть? Если вы со своей газетной компанией так будете работать, вы меня но миру пустите. Гулять гуляйте, а дело знайте… Не могу же я за всеми вами уследить. Я и так все время на ногах и на колесах: день в Питере, ночь в вагоне, день в Москве, ночь опять в вагоне между двумя столицами. Давай, Федя, чтоб впредь таких досадных пропусков не было. «Русское слово» со своей информацией не должно плестись в хвосте…
Положив трубку, Иван Дмитриевич вспомнил опять о вчерашнем вечере, затянул:
– Люди гибнут за металл! Сатана там правит бал! бал, бал!
– И что тебе, Ваня, дались эти слова? – спросила Евдокия Ивановна.
– А то, что очень верно! В угоду сатане люди гибнут и губят друг друга из-за этого презренного металла. А я не погибну! Меня это не касается; для меня презренный металл не средство стяжательства, а средство для достижения цели. Я, Сытин, обязан насытить ненасытную малограмотную и неграмотную Русь литературой, и в этом я преуспел немало. Золото, добываемое нашим товариществом, растекается миллионами ручейков в народ!.. – И снова нараспев:
– Нет, я не гибну за металл! Да!
Ненароком выглянул из окна: вид открывался во двор редакции и типографии «Русского слова».
Во дворе стояли парами матерые битюги с возами тюков и рулонов бумаги. Бойко работали на разгрузке бумаги чернорабочие и грузчики. Но Иван Дмитриевич заметил неладное, торопливо оделся и бегом по широкой лестнице во двор. Там он посмотрел один тюк, другой, третий: некоторые из них оказались продырявлены железными крюками.
Сытин рассвирепел:
– Вы что, бесшабашные! Не видите, что делаете? Вы думаете, хозяину нервы портите? Вы портите бумагу, на которой печатаются газеты, книги.
Грузчики виновато молчали. Замолчал и Сытин.
В это время во двор зашел молодой, красивый, с белокурыми кудрями, вылезшими из-под картуза, деревенский парень.
Выбрав подходящую минуту, он подошел к Сытину.
– Иван Дмитриевич, я рязанский, грамотность имею. Хотел бы работать у вас…
– А что можешь? – взглянув сурово на парня, спросил Сытин.
– Могу в корректорской…
– Ишь ты, ученый! Мне, кажись, корректоры не нужны…
– Нужны, Иван Дмитриевич.
– Откуда ты знаешь?
– А вот из этих книжек…
Парень вытащил из-за голенища сапога несколько тощих книжек с красочными обложками и, перелистывая их, начал показывать Сытину, какие в них есть несуразные ошибки. Но Иван Дмитриевич отмахнулся:
– У меня нет времени разбираться. А ты, парень, дока, по глазам вижу. Как звать-то тебя?
– Сергеем, а по фамилии Есенин. Мой отец в Москве в приказчиках состоит…
– Вот что, Сергей, ступай на Пятницкую в нашу книжную контору, там обратись к Николаю Ивановичу Сытину. Он разберется. Сумеешь понравиться – определит тебя на дело. Ступай… Да скажи Николаю, что я тебя направил.
– Спасибо, Иван Дмитриевич.
Есенин пошел на Пятницкую, а Сытин позвонил сыну в контору:
– Никола, к тебе придет парень, похожий на монастырского послушника, звать – Сергей. Поговори с ним чередом. Парень, кажись, дельный, и если так, бери на работу по усмотрению…
Николай Иванович Сытин, старший сын Ивана Дмитриевича, был человек достаточно образованный, закончил он учение в Коммерческом училище на Остоженке, но отцу показалось этого мало. Пришлось Николаю, по совету отца, закончить еще и высшее техническое училище и стать не только коммерсантом, но и химиком, специалистом по производству бумаги. А пока Николай Иванович исполнял должности технического руководителя и калькулятора в книжном издательстве. Он был похож на своего отца, носил такую же, клинышком подстриженную бородку и густые темно-русые волосы, пока нетронутые сединой. Энергичному отцу Николай казался медлительным, тихим, но справедливым и внимательным к людям.
Есенин застал Николая Ивановича в кабинете. Произошел обстоятельный разговор.
– Где учились? – спросил Николай Иванович.
– В церковно-учительской школе, у себя там, в Спасо-Клепиках, Рязанской губернии.
– Доброе дело. Каких писателей больше других почитаете?
– Люблю русскую поэзию. Конечно, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Кольцова. Из прозы книги Льва Толстого люблю…
– Хороший выбор, отличный. Наверно, и сами пробовали писать? Не думайте утаивать: от чтения таких писателей, а от любви к ним тем более, человек в душе становится поэтом.
– Не скрою, – ответил Есенин, – у нас там в Клепиках есть учитель словесности, Евгений Михайлович Хитров, он одобрял и поощрял мои первые потуги в стихосложении.
– Быть может, у вас есть с собой что-либо написанное?
– Есть, вот. – Есенин подал исписанные мелким почерком листки со своими стихами.
Близоруко, сквозь очки, посмотрел Николай Иванович и сразу вернул листки автору.
– У меня зрение очень слабое, а у вас мелкий почерк, прочтите, пожалуйста.
– Эх, добро бы только почерк мелкий! – тяжело вздохнув, но бодрым, звенящим голосом проговорил Есенин. – С почерком еще можно управиться, а вот совладать с поэзией трудней. Однако, с позволения вашего, прочту.
– Вполне прилично. Может быть, и подражательно, но хорошо. Я ведь не очень искушен в поэзии, – заметил Николай Иванович, прослушав строки есенинских стихов. – А ну-ка еще что-либо…
Выткался на озере алый свет зари,
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется – на душе светло…
Есенин перебрал листочки и прочел на выбор еще несколько стихотворений.
– Хотите к нам в корректорскую? Устрою! Уж на что ближе к делу книжному? Раньше-то где вы трудились? – спросил Николай Иванович.
– Не трудился, а прозябал, – махнув рукой, ответил Есенин. – Мой отец в приказчиках у купца Крылова здесь, в Москве, ну и меня временно пристроил, а мне хочется поближе к делу книжному, культурному…
– Хотите на первых порах в подчитчики: рублей тридцать в месяц. Не худая цена. По-рязански, это на тридцать пудов муки!..
Есенин не торговался, он думал не о жалованье. Ему хотелось где-то, как-то начать печататься. И, как бы угадывая его настроение, Николай Иванович продолжил разговор:
– Свободное время уделяйте творчеству, сочиняйте. Есть у меня один знакомый чудак, не назову его по имени, но он величает себя поэтом и даже печатает какую-то чепуху, якобы для народа. Вот, к примеру, каковы его стишонки:
И так далее. Пора и нам, издателям, перестать подсовывать народу такой хлам, выдавая его за народные сказочки.
Верст с пятнадцать с небольшим,
От того города, где жил
Купец наш с дочерью своей,
Стоял лес, в нем у огней
В кружке разбойники сидели,
Одни пили, другие ели,
А кто песни распевал
И молча водку наливал…
– Согласен, Николай Иванович, – то что вы прочли, это какой-то лепет, а не стихи…
– А между прочим, – перебивая Есенина, продолжал Николай Иванович, – этот подделывающийся под народный стиль стихоплет происхождением из богатых. Он и за границей бывал, и даже в Дельфах из Кастальского источника пил, а источник исходит, как известно, из горы Парнас. Пил, пил священную воду вдохновения, а поэтом не стал, чуда не свершилось. Возможно, потому, что перед ним из того же Кастальского источника пастух-грек поил своего уставшего осла.
Есенин даже не улыбнулся и на шутку отозвался серьезно:
– Для поэзии самый надежный источник – высокая культура поэта и знание жизни русского народа. Это прекрасно доказано Пушкиным и Некрасовым.
– Если вы так понимаете, откуда черпается вдохновение поэта, то быть вам стихотворцем несомненно, об этом говорят и первые ваши шаги. Итак, в час добрый, пойдемте, отведу в корректорскую.
В корректорской Есенину скоро показалось скучно.
В просторной комнате – тишина, тут тебе ни поговорить, ни песню спеть, ни соловьем посвистать. Скука мертвая. Чуть слышно шелестят переворачиваемые страницы и гранки, как свитки, на длинных бумажных полосах.
Из общей корректорской скоро Есенина перевели в отдельную комнату на должность подчитчика, где он должен был полным голосом читать целые произведения, не пропуская ни единой буквы и называя каждый знак препинания. Конечно, при таком внимательном, механическом чтении невозможно было уследить за содержанием, и это в какой-то мере казалось подчитчику обидным…
Людей у Сытина много: в Москве и в Петербурге, и на производстве, и в книжной торговле. Всех разве запомнишь. Но Иван Дмитриевич имел крепкую память и зоркий глаз. Знал он многих, особенно старых рабочих, в лицо и по фамилиям, знал, разумеется, всех конторщиков, всех заведующих отделениями и их помощников на Пятницкой. Там, как и в редакции «Русского слова», был у него свой кабинет. На письменном столе находились только две вещи: телефон, связанный с типографским коммутатором, да огромные счеты, которыми Иван Дмитриевич владел мастерски. В кабинете он не засиживался, носился по этажам вновь отстроенного здания типографии, ловил на ходу директоров и заведующих, на ходу выслушивал их и тут же отдавал распоряжения. Однажды, через два-три месяца, он мимоходом встретил в типографии того кудрявенького парня, что направил к Николаю Ивановичу.
«Значит, устроился», – смекнул Сытин и, остановясь, спросил:
– Работаешь?
– Благодарю вас, Иван Дмитриевич, принят в подчитку корректору.
– Старайся, не топчись на месте, двигайся вперед. У такого молодого человека все впереди.
– Стараюсь, Иван Дмитриевич.
– Вечерами чем занят?
– Хожу на лекции в университет Шанявского.
– Ого! Что там привлекает?
– История литературы, философия, политическая экономия, логика. Этого я у себя на Рязанщине никогда бы не услышал.
– Смотри, парень, будь осторожен, не споткнись. В том университете учителя демократы, да и студентов таких подбирают. А время опять становится тревожное.
– Да, тревожное, Иван Дмитриевич, на Ленских приисках повторилось кровавое воскресенье. Факт не в пользу государя.
– Ишь ты какой! Не в пользу, говоришь?.. Действительно, расстрел рабочих – это не бриллиант в корону императора, – сказал Сытин и погрозил ему пальцем, не ради острастки, а так, в порядке предупреждения. Подумал: «Как знать, опять забастовки начались, не повторится ли снова пятый год, да еще с большей силой? Об этом и Горький пророчит и политическая эмиграция. Все не только говорят, но и действуют. Как знать? Может, настанет такое время…» Есенину еще раз пожелал: – Старайся, голубчик, старайся…
Между тем Есенин так стал «стараться», что в скором времени полиция обратила на него внимание. Переписка Есенина с друзьями подвергалась аккуратной перлюстрации. Шпики из наружного наблюдения постоянно топали за ним и доносили начальству о его действиях.
В рапортичках уличных сыщиков Сергей Есенин именовался кличкой «Набор». В одном из донесений (сохранившихся в архивах охранного отделения) сообщалось о поведении Есенина следующее:
«От 9 часов утра до 2 часов дня выходил несколько раз из дома в колониальную и мясную лавку Крылова, в упомянутом доме, где занимается его отец; в 2 часа 25 минут дня вышел вместе с отцом из лавки, пошли домой на квартиру.
В 3 часа 20 мин. дня вышел из дому „Набор“, имея при себе сверток вершков 7 длины квадр. 4 вер., по-видимому, посылка, завернутый в холстину и перевязанный бечевкой. На Серпуховской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади пересел, доехав до Красносельской ул., слез, пошел в дом № 13 по Краснопрудному переулку во двор во вторые ворота от фонаря домового № 13, где пробыл 1 час. 30 мин., вышел без упомянутого свертка, на Красносельской улице сел в трамвай, на Серпуховской площади слез и вернулся домой. Более выхода до 10 часов вечера замечено не было».
В чем же провинился сытинский корректор, молодой рязанский парень, еще не печатавшийся поэт? Почему он привлек к себе внимание полиции и попал под неусыпное наблюдение охранного отделения?..
Есенин знал, что сытинские печатники в девятьсот пятом году не на добром счету были у правительства. Их революционные настроения не заглохли и в последующие годы реакции. Политическое подполье существовало в Замоскворечье. Были революционеры и в типографии на Пятницкой…
В тринадцатом году в четвертой Государственной думе произошел конфликт в социал-демократической фракции между большевиками и меньшевиками. Формальный перевес оказался на стороне меньшевиков-ликвидаторов. Их было во фракции семь, избранных в непромышленных губерниях, где насчитывалось рабочих сто тридцать шесть тысяч. А шесть большевиков в той же фракции были избранниками от миллиона рабочих промышленных губерний. Меньшевики, пользуясь формальным перевесом голосов, вытесняли большевиков, мешали им использовать в революционных целях думскую трибуну, а в газете «Луч», ставшей всецело меньшевистской, печатали статьи с призывом ликвидировать нелегальную рабочую партию, сделать ее открытой, то есть практически подчинить интересам буржуазии.