Оказалось, что в «синодик» поминовения за здравие попали лица, лишенные политической «святости». Предполагаемый труд распался. Сборнику «Возрождение» не суждено было родиться. А его некоторые организаторы оказались в Бутырках. В том числе и Николай Иванович Сытин.
   – Вот барабошки! – расстроившись ворчал старик Сытин. – На что им была нужна эта затея? Садятся не в свои сани. Разве некому, кроме Николая, политику печатать? Хотели сделать угодливо да гладко, а вышло уродливо и гадко!..
   Пошел Иван Дмитриевич в общество Красного Креста к Екатерине Павловне Пешковой просить через это общество воздействовать на ГПУ, чтобы Николаю, если не освобождение, то хотя бы облегчение выхлопотать.
   Опоздал отец или опоздал Красный Крест с ходатайством: Коллегия уже вынесла решение:
   «Сытину Николаю Ивановичу определена Коллегией ОГПУ административная ссылка с правом выбора места жительства за минусом шести городов…»

 
   На семейном совете повздыхали, поплакали, переговорили и пришли к выводу – выбрать Николаю местом жительства город Томск. Там жив старик Петр Макушин, книголюб и общественный деятель, он может помочь Николаю устроиться. И вообще Томск город культурный: университет, отличная библиотека, интеллигентная публика.
   Со слезами на глазах провожал Иван Дмитриевич своего сына в ссылку.
   – Может, больше и не увидимся. Как судьба обернется. Когда в пятом году попал в Бутырки сын Василий, у меня за него так душа не болела. Как же так? Преступления не было. Что-то вы затевали без злого умысла, и вот, пожалуйте!.. Не за те «четьи-минеи» взялись. Ваше ли это дело?.. Я уверен, что перед народом ты, Николай, неповинен и совесть твоя чиста. И вся твоя «вина» в этом деле, возможно, усугубилась тем, что ты не от тех родителей произошел, да и жена у тебя иностранка. Все это, дорогой мой, в расчет ныне берется. Ну, счастливо, будь бодр духом и честен. Веди себя хорошо, с мерзавцами-барабошками не знайся, сторонись их…
   Жена Николая, Нина Васильевна, англичанка, урожденная Брейтвейт, поехала вместе с мужем в Томск.
   Невеселые были проводы: не на ярмарку, не в заманчивое путешествие, а в ссылку, в места отдаленные. Этот семейный эпизод сильно подействовал на здоровье Ивана Дмитриевича…
   Долго, долго старик не мог успокоиться. Тяжело переживал. Перестал даже выходить на улицу. Старался никому из своих знакомых не показываться на глаза, даже в церковь на Путинки не ходил.
   В Москве прошел слух, будто бы Сытин арестован. Знакомые звонили, спрашивали:
   – Ужели правда, что Ивана Дмитриевича «взяли»?
   – Нет, слава богу, пока – нет. Велел вам кланяться. Прихварывает только…
   Слух проник за границу. А там не обязательно проверять: уцепились, и эмигрант Яблоновский – рад стараться. В белогвардейской газете «Руль» (иначе называемой «Вруль») написал о том, что большевики запрятали в тюрьму бывшего знаменитого издателя, старика Сытина, якобы за то, что Иван Дмитриевич поддерживал деловую связь с дочерью Евдокией Ивановной, находившейся замужем в Польше.
   Горький в заграничной печати опроверг эту клевету.
   В «Известиях» 28 декабря 1928 года Г. Рыклин поместил фельетон «Шинель без погон», уличая белогвардейцев во лжи.
   Сытин теперь стал равнодушен к тому, что и кто о нем писал. Старость пришла к нему и совпала с наступлением молодости новой эпохи. Он тяжело переживал, что его время ушло, силы иссякли и что он уже не может быть активным участником в новой жизни.
   Замкнувшись в комнате на Тверской, он предавался воспоминаниям. Перечитывал бережно хранимые письма Чехова, Горького, шлиссельбуржца Морозова, Мамина-Сибиряка, Куприна, Немировича-Данченко, Мережковского, Дорошевича, разглядывал их дарственные с надписями фотографии и припоминал встречи с этими и другими писателями. Потом он диктовал воспоминания, надеясь, что они когда-нибудь кому-нибудь пригодятся. Ведь какие бывали встречи!.. Уставал диктовать, память притуплялась.
   – Ладно, – говорил он, прерывая свои воспоминания, – что-то голова не варит, давай отложим до следующего дня… – Ложился вздремнуть, ненадолго засыпал и видел сны, напоминавшие ушедшую действительность.
   Пробуждался и снова придумывал, чем заняться. Открывал подаренную ему в юбилей замечательную с серебряными накладками шкатулку, извлекал из нее пачку разных наградных грамот и медалей с выставок и по годам раскладывал на столе.
   За время существования товарищества – двадцать шесть дипломов с выставок, двадцать медалей бронзовых, серебряных и золотых – целая коллекция!.. В Нижнем Новгороде, Москве, Париже, Петербурге, в Астрахани и Казани – всюду получал он награды. И вот они, как итог деятельности, лежат перед ним. Снова складывает Иван Дмитриевич реликвии в шкатулку, поворачивает ключик, звенит замок. Поглаживает этот драгоценный ларец со всех сторон, любуется на художественные изображения типографских зданий, выгравированные на серебре, а поверх на крышке – русский богатырь, былинный Илья Муромец разит чудовища. Художник-гравер так символически отметил борьбу книжного богатыря Ивана Сытина, его непреклонную и успешную борьбу с гидрой народной темноты и невежества.
   – Папа у нас опять любуется на свое прошлое…
   Слыша такое замечание домочадцев, Иван Дмитриевич с неудовольствием отвечал:
   – А чего же мне остается теперь делать? Всё в прошлом, впереди – пусто.
   – Не гневи бога, папа, у тебя и впереди не пусто. Добрая память благодарных людей, вот что у тебя впереди…
   – В самом деле так? Разве вспомнят?.. Теперь ведь все по-новому… А помните, как ко мне перед отъездом в заграничное посольство заходил проститься Вацлав Вацлавич Воровский? Какие дорогие, хорошие слова он говорил? Жалел Воровский, что в Госиздате ему мало со мной пришлось работать, вот что он говорил!.. Значит, я годился и в этих условиях…
   – Конечно, папа, кто же в этом сомневается…
   Приятно было старику Сытину перелистывать огромный коллективный труд «Полвека для книги», выпущенный к его юбилею накануне Февральской революции. Сколько там фотографий близких людей, с которыми пришлось вести издательское дело!.. Какие огромные итоги, даже трудно самому поверить. А ведь это было.
   Книга печаталась в последние дни существования русского царизма, и никто из ста семидесяти участников – составителей этого сборника – тогда не знал, что через две-три недели рухнет самодержавие… Перелистывал Сытин книгу о своей многотрудной жизни. Перечитывал сказанное друзьями, как бы разговаривая с ними. Отдельные места в статьях и приветствиях осторожно подчеркивал карандашом так, чтобы и стереть можно.
   Вот священник-расстрига, публицист Григорий Петров говорит со страниц книги: «Русская творческая жизнь несомненно признает за И. Д. Сытиным законное право на, может быть, скромное, но, бесспорно, свое почетное место в ряду тех, кто клал крепкий фундамент и прочные стены грядущей разумной и светлой жизни русского народа».
   – Спасибо за доброе слово, – шептал благодарно Сытин и перелистывал дальше.
   А вот тут представитель земства Веселовский пишет, что «на помощь земству в работе по просвещению крестьянства пришел крестьянин Сытин и помог разрешить одну из труднейших задач в деле школьного строительства. Ни народ, ни земство никогда не забудут этой заслуги Ивана Дмитриевича пред русской школой…»
   – Спасибо и вам, господин Веселовский… А вот милейший Николай Александрович Рубакин, умница, никогда, ни минуты не ведавший ни отдыха, ни покоя учитель моих дочерей, любитель книг и любимец читателей, посмотрим, что вы сказали в мои полувековые трудовые именины…
   «Вы, дорогой Иван Дмитриевич, создали из ничего настолько грандиозное дело, какое чуть ли еще не вчера казалось совершенно невероятным на Руси по своей постановке, по своим корням, да и по размаху. И Вы создали его при самых тяжелых условиях, посреди явных и тайных преград и препятствий и среди возможной травли до поджогов 1905 г. включительно… Счастлив бесконечно тот, кто, выйдя из наиболее обездоленной среды, скажет о русском крестьянине, костромском самоучке И. Д. Сытине: „Это он, больше других и лучше других снабдил нас не только хорошими, но и подходящими книгами“…»
   – Да, вы правильно понимаете, Николай Александрович, вы библиограф, знаток читательских вкусов. Вы понимали, что для разных читателей нужны были и разные подходящие книги. Спасибо и вам за правильное суждение… Да, я работал на всех, на разные вкусы. И делал это вопреки ворчунам, которые твердили, что у Сытина, дескать, хаос в издательских делах. А разве спросили ворчуны себя, какова была бескнижная Россия?.. Не было ли в ней хаоса?
   А не пришлось ли мне клин клином вышибать?.. Рубакин, да еще однажды Леонид Андреев, вот эти двое правильно поняли мой сытинский «хаос»…
   – А вот и Александр Иванович Куприн. Где-то в Париже он в эти дни обретается. Поди-ка, тоскует по Родине, постарел, наверно. Время и для него не держится на месте. А тут, на фотографии, какой ты хитроглазый, на татарина похожий и вроде подвыпивший, с газетой в руках, а шляпа набекрень, и застегнут только на одну пуговицу. Твоим словам в книге особое почтение. Без набора, фото-факсимиле: «Дорогой Иван Дмитриевич! Вся ваша жизнь – блестящее доказательство того, какая громадная сила здоровый русский ум». Коротко и ясно. Благодарствую, Александр Иванович!
   – А вот из действующей армии. Полковой поп по должности, а по чину епископ Трифон в камилавке сидит над раскрытой книгой – Библией, видать. С фронта он прислал карточку эту и словеса не свои собственные, а списанные с книги «Иоанн Дамаскин», графа Алексея Константиновича Толстого:


 

Над вольной мыслью богу не угодны

Насилие и гнет.

Она, в душе рожденная свободно,

В оковах не умрет!


 

   – Что ж, ваше преосвященство, отец Трифон, и вы откопали добрые слова хорошего поэта, слова, пригодные и для святого проповедника, а больше для прогрессивного деятеля, жаждущего людям свободы… А здесь вот щупленький, чистенький и аккуратный профессор и редактор словаря Даля, господин Иван Александрович Бодуэн де-Куртенэ подарил мне такие критические и вразумительные строчки:
   «В среднем человеке гораздо более зла и глупости, нежели добра и ума. На книжном рынке появляется гораздо более изданий глупых и, ежели не прямо вредных, то по крайней мере бесполезных, нежели умных и полезных. Спасибо тому, кто в книжном мире способствовал, по мере сил и возможности, низведению зла, мрака и глупости до минимума и распространению добра, мудрости и света».
   – Тут и Владимир Гиляровский, вологодский уроженец, знаменитость Москвы, стихами со мной разговаривает:


 

…Читал народ с лицом веселым

Про Еруслановы дела,

А по деревням и селам

Охота к чтению росла,

В народ проникла жажда знания,

Вниманье книга привлекла…

Почин – лубочные издания,

Венец – великие дела!..


 

   Этот богатырь, которого в шутку я называл «размахаем», долго будет держаться на здешнем свете. Тоже немолод, моих лет, но крепок мужик. Живите себе на здоровье…
   Здесь же, на почетном месте и вы, Алексей Максимович. Вашу статью, ко мне относящуюся, я заучил почти наизусть… Горьковские слова – как гвозди, единым ударом молотка вбитые в стену… Нигде более, кажется, только в моем юбилейном сборнике в семнадцатом году, эти слова нашли место. Вот что сказано:
   «Душа всякого искусства – любовь, мы знаем, что часто она делает бытие вещей более длительным, чем имена творцов их…»
   – И я так понимаю, Алексей Максимович, имя мое сотрется. А дела… дела пусть живут. Помню, отдельные места статьи вашей не особенно тогда приятны казались царской цензуре, но юбилейный сборник делался для узкого круга читателей, цензурный цербер смирился. Простите меня, Алексей Максимович, я подчеркну те места, которые сильно запали мне в душу:
   «Не преувеличивая, можно сказать, что у нас человек подходит к делу, облюбованному им, уже протертым сквозь железное решето разных мелких препятствий, искажающих его душу. Помешать работающему всегда легче, чем помочь ему; у нас мешают работать с особенным удовольствием.
   Тому, кто может и хочет работать, приходится побеждать, кроме равнодушия азиатски-косного общества, еще острое недоверие администрации, которая привыкла видеть в каждом сильном человеке своего личного врага.
   Здесь человеку дела неизбежно всячески извиваться, обнаруживая гибкость ума и души, – гибкость, которая иногда и самому ему глубоко противна, но без применения которой дела не сделаешь. И человек расточает ценную энергию свою на преодоление пустяков.
   Это очень смешно и печально, но люди, управляющие нашей жизнью, почти всегда считают культурную работу – революционной, ибо она разрушает тот налаженный ими строй жизни, имя которому – хаос и анархия.
   Вот в каких условиях живут и работают те редкие русские люди, которые видят в работе смысл жизни и любовно чувствуют огромное значение труда.
   И если, вопреки всем препятствиям, которые ставит на пути таких людей фантастическая русская жизнь, людям все-таки удается сделать крупное дело, – я лично очень высоко ценю людей, создавших его.
   Одним из таких редких людей я считаю Ивана Дмитриевича Сытина, человека, весьма уважаемого мною…»
   – Я вам очень благодарен, дорогой Алексей Максимович, за ваши добрые слова, – прослезившись, проговорил Сытин и мысленно представил себе, как, может быть, в этот час, там, на Капри, Горький сгребает в кучу опавшие в саду листья и разводит костер. А потом стоит и смотрит на пылающее пламя и о чем-то думает…
   – Думайте, Алексей Максимович, о чем хотите, но вспомните и меня, старика, ведь и в самом деле на вашем славном пути я не был камнем преткновения. Ваши мысли, выраженные в книгах, я нес в народ; значит, в одну мы дудку дули… Спасибо, что в мой юбилей вы отозвались столь горячо и верно, никто другой не смог бы этак. И потому мне запало в душу сказанное вами, что будучи в силах, я, действительно, как-то не замечал в борьбе с администрацией огромных трудностей, изворачивался и побеждал, иногда помня завет Крылова: «Где силой взять нельзя, там надо полукавить»… И я лукавил безгрешно, чтобы правды ради обмануть лукавых победоносцевых, пуришкевичей и им подобных. Сам народ, жаждущий знаний, требовал от меня этого. Эх, Алексей Максимович, Алексей Максимович, сохраните обо мне добрую память… Ведь и я не зря прожил жизнь…
   Иван Дмитриевич захлопнул книгу, толстую, на доброй бумаге отпечатанную, повернулся на диване лицом к стене и спокойно, по-стариковски задремал.