Условия выхода из колхоза были нелегкими, но лишь изредка крестьян теперь удерживали в колхозе грубой силой. Местные активисты не чувствовали поддержки Москвы, крестьяне же непрестанно цитировали статью Сталина и с твердостью выдерживали давление властей; и когда крестьянам препятствовали выходить из колхоза, часто начинались беспорядки. Так, например, в селе Комаровка «были избиты колхозники, охранявшие амбар с сельскохозяйственным инвентарем, а инвентарь растащили по домам. В деревне Черняевка сельских активистов заперли в школьном помещении и продержали там до тех пор, пока крестьяне не разобрали колхозный инвентарь».[13]
   За несколько недель марта – апреля 1930 года процент объединенных в колхозы крестьянских, хозяйств снизился с 50,3 до 23 и продолжал падать вплоть до осени. В общей сложности из колхозов вышло 9 миллионов крестьянских хозяйств, то есть 40–50 миллионов человек. В разных районах СССР этот показатель был различным. В одном белорусском селе из 70 вступивших в колхоз семей 40 осталось, а 30 вышло[14], но в украинских селах процент «отступников» был значительно выше. Более половины вышедших из колхозов крестьян приходилось на Украину и Северный Кавказ. (Теперь центр осуждал украинские власти уже не за левацкое принуждение крестьян вступать в колхозы, а за «правый уклон», проявившийся в том, что крестьян отпускали из колхозов, не делая достаточных попыток убедить их остаться).[15]
   Итак, коллективизация оказалась под угрозой. Правда, колхозы еще объединяли около трех миллионов хозяйств и в главных зерновых районах лучшие земли в каждой деревне (а в других районах – в большинстве деревень) и большая часть уцелевшего скота принадлежали колхозам.
   Теперь власти попытались применить экономическое давление. На два года был отменен налог на весь домашний скот колхозников, в том числе скот, находившийся в их личном распоряжении; колхозников также освободили от выплаты штрафов, наложенных до 1 апреля, но на крестьян-единоличников эти нововведения не распространялись.
   К сентябрю 1930 года на единоличников снова был оказан экономический нажим: для них были установлены высокие нормы хлебозаготовок и другие подобные меры. «Правда» не оставляла сомнений в том, что самый надежный путь вынудить крестьян к вступлению в колхоз – это сделать единоличное хозяйство неприбыльным. В действительности же даже при новых неблагоприятных условиях, в 1930 году, единоличники собрали более высокий урожай, чем колхозники. Наконец, и «Правда» задала неизбежный вопрос: «Если крестьянин может успешно развивать индивидуальное хозяйство, зачем ему вступать в колхоз?»[16]
   Ответ партии состоял в том, что ни в коем случае нельзя дать крестьянину развивать собственное единоличное хоэяйство. С помощью экономического давления, а также вновь начавшегося физического принуждения во второй половине 1930 года, поток крестьян, покидавших колхозы, был остановлен, и начался обратный процесс.
   Тут же на деревню хлынула вторая волна раскулачивания, захватившая, в основном, тех крестьян, которые возглавили выход из колхозов. Под определение «кулак» они подходили только в том смысле, что возглавляли оппозицию коллективизации.
   Вот типичная для того времени драма, разыгравшаяся в селе Борисовка. Герой гражданской войны защитил крестьян от принудительной коллективизации при поддержке партийного работника, обвинившего его гонителей в «перегибах» в духе статьи Сталина «Головокружение от успехов». (В числе «перегибов» было воздействие на несговорчивых крестьян… раскаленными сковородками.) Но, когда давление сверху снова усилилось, тот же «либеральный» партработник объявил бывшего героя «кулаком», после чего того экспроприировали, а несколько его детей умерло.[17] Подобными методами было уничтожено подавляющее большинство хуторов, в которые селились единоличники. Например, на хуторе Романчуки в Полтавской области ранней весной 1931 года были арестованы все мужчины из 104 семей[18], а земля отошла к колхозу.
   За счет долговременного применения силы и экономического давления колхозы постепенно побеждали. Наконец, 2 августа 1931 года ЦК смог принять резолюцию, где отмечалось, что на Северном Кавказе, в степном и левобережном районе Украины (за исключением свекловичных зон), а также на Урале и в Нижнем и Среднем Поволжье коллективизация была в основном завершена.
 
* * *
 
   Один из аргументов в защиту коллективизации состоял в том, что она должна была способствовать индустриализации, причем не только в характерном для левых понимании этого процесса (то есть обеспечивая необходимые для проведения индустриализации средства за счет эксплуатации крестьян), но так же и в том отношении, что коллективизация высвободит избыток рабочей силы для работы на промышленных предприятиях. Но этот аргумент, в сущности, касался не коллективизации, а модернизации сельского хозяйства, причем делалось допущение, будто коллективизация-то и модернизирует земледелие, – допущение, по меньшей мере, слишком поспешное.
   Все партийные фракции сходились на том, что быстрая индустриализация необходима. Это решение отчасти обосновывалось чисто идеологическими посылками: «пролетарское» государство нуждается в численном росте того класса, на котором оно, в теории, базируется. Однако и экономические факторы представлялись партийцам крайне важными.
   Исследование развития промышленности СССР в период первой и второй пятилеток не входит в задачу данной книги. Следует, однако, отметить, что в 1930 году в пятилетний план были включены несколько новых гигантских проектов.[19] Индустриализация превратилась сама по себе в серию не связанных друг с другом ударных программ – от тщательно распланированного роста промышленности, о котором мечтали правые, и от первоначальной пятилетки, составленной квалифицированными специалистами, осталось очень мало.
   «Ударными методами» шла теперь подготовка «специалистов». Например, при Харьковском тракторном заводе были открыты «инженерные курсы». Учащиеся, отобранные за «необыкновенные способности или политическую сознательность», в кратчайшие сроки проходили программу и тут же отправлялись на предприятия. «Там они немедленно принимались „корректировать“ работу иностранных специалистов, внося во все невообразимую путаницу, в результате чего было испорчено немало ценного оборудования».[20]
   Численность лиц, перешедших в промышленность, выросла сверх всякого ожидания (население многих городов увеличилось больше, «чем было предусмотрено планом» – на Днепрострое, например, она составила 64 000 вместо 38 000).[21] Как мы видели, использование «раскулаченных» на промышленных предприятиях отнюдь не поощрялось – по меньшей мере, официально. Исключением являлись сибирские новостройки; впрочем, во многих других местах, таких как лесоповал или строительство Беломорско-Балтийского канала (оказавшегося, к слову, совершенно бесполезным), использовался принудительный труд; поэтому абстрактная статистика имеет право рассматривать эти случаи как переход oт крестьянского образа жизни к рабочему. Тем не менее, подавляющее большинство новых промышленных рабочих могло прийти только из деревни. С 1929 года по 1932 год в промышленности появилось 12,5 миллиона новых рабочих, из них 8,5 миллиона происходили из сельской местности.[22]
   Этот рост городского населения означал, среди всею прочего, увеличение потребности в продуктах питания. В 1930 году государство кормило 26 миллионов городских жителей; в 1931 году – 33,2 миллиона, то есть почти на 26 процентов больше.[23] Однако производство хлеба, предназначенного для продажи в городе, увеличилось за тот же период лишь на 6 процентов.[24] В 1930–1931 гг. была завершена централизация распределения хлеба при строгом нормировании[25].
   Советские ученые (такие как Мошков и Немаков) указывали, что централизованное нормирование было введено не столько из-за трудностей в снабжении, сколько по теоретическим причинам – чтобы воспрепятствовать рыночному, товарному обмену[26]. Безусловно, что в тот момент контроль за хлебом по колхозным каналам считался несовместимым с какой бы то ни было формой рынка.
   Нормы выдачи продуктов по карточкам были очень низки, а система заработной платы была приспособлена к нарождающемуся сталинскому иерархическому государству, где работнику ГПУ платили столько же, сколько врачу, но фактически первый получал в десять раз больше второго, а главное – врач даже не знал, что именно может получить работник ГПУ за свои деньги. Аналогично московский рабочий зарабатывал в три раза больше харьковского… Рабочие в провинции знали, сколько зарабатывал московский рабочий – столько же, сколько они, но не знали, что он может купить за свою зарплату.[27]
   К 1932 году покупательная способность рубля на свободном рынке составляла примерно лишь одну пятидесятую от уровня 1927 года,[28] то есть произошла резкая инфляция. Реальная зарплата рабочих в 1933 году равнялась примерно одной десятой той, которую они получали в 1926–1927 гг.[29] Жизнь в городах отнюдь не была идиллической, но, как замечает проницательный исследователь, в начале 30-х годов невозможно было повысить уровень жизни среднего рабочего, зато можно было сделать жизнь крестьян столь невыносимой, что они предпочли даже работу на заводе.[30] Этот способ оказался настолько удачным, что вскоре сложность состояла не в том, как набрать рабочую силу для промышленности, а в том, как остановить отток населения из деревень.
   Конечно, по-прежнему существовали узы, привязывавшие недавнего рабочего к земле, а следовательно, имелся и обратный поток из города в деревню. На основании современных и более давних работ советских ученых можно сделать следующий вывод: «Сезонные рабочие, покинувшие свои наделы, хотели вернуться, чтобы избежать конфискации земли, а те, чья земля отошла к колхозам, не осмеливались уйти из них, страшась утратить право на землю и родной дом…»[31] В небольших городах даже рабочие-ветераны часто сохраняли многолетние связи с деревней (в официальных документах нередко упоминается об их враждебном отношении к коллективизации).[32]
   Но стремление уйти из колхоза оказывалось все же сильнее всего, и другие мотивы обычно не могли с ним соперничать. Поэтому были введены административные меры, чтобы остановить уход из колхозов.
   Старый большевик Раковский писал в 1930 году: «Оказавшись в безвыходном положении, бедные крестьяне и батраки станут массами стекаться в город, оставляя деревню без рабочей силы. Неужели наше пролетарское правительство на самом деле издаст приказ, привязывающий деревенскую бедноту к колхозам?»[33]
   Действительно, в декабре 1932 года был введен «внутренний паспорт». Практический смысл этого нововведения состоял в том, чтобы помешать не только кулакам, но и любому крестьянину, который желал уехать в город без разрешения властей. А закон от 17 марта 1933 года устанавливал, что колхозник не может уйти из колхоза без договора со своими будущими работодателями, утвержденного руководством колхоза. Эти меры идут вразрез со старой крестьянской привычкой: как уже отмечалось, большая часть крестьянства издавна привыкла работать в городах или ежегодно мигрировать в разные места в поисках работы (особенно распространено это было на Украине).
   Введение внутренних паспортов, привязавшее крестьянина к земле, разрушало старинный обычай и закабаляло его сильнее, чем был закабален законом крепостной до отмены крепостного права. К тому же новое установление лишало крестьянина важного источника дохода, оставляя его всецело на милость местных условий. (Введение внутренних паспортов сделало крайне затруднительным изменение места жительства не только для крестьян, но и для рабочих, поскольку паспорт и «трудовая книжка», наряду с другими мерами, привязали рабочего к его предприятию или хотя бы к городу, где он проживал.)
   Сталин был далек от того, чтобы считать коллективизацию фактором, способствующим обеспечению городов рабочей силой; он утверждал, что в результате коллективизации «у нас не стало больше ни бегства мужика из деревни, ни самотека рабочей силы»;[34] именно это высказывание отражает, по крайней мере, суть направления политики партии в первые годы после коллективизации.
 
* * *
 
   Часто полагали, что коллективизация как способ изъятия хлеба и других продуктов у крестьянства была источником необходимых для проведения индустриализации средств. Именно таков был тезис партийных теоретиков со времен Преображенского.
   Не подлежит сомнению, что крестьянство может быть использовано с целью накопления капиталов для развития промышленности, как произошло, например, в Японии. Хотя сталинский способ был явно менее эффективным для достижения этой цели и гораздо более бесчеловечным, долгое время все же считалось, что он хотя бы позволил выжать из сельскохозяйственного сектора деньги на индустриализацию. Однако недавние исследования советского ученого А.А.Барсова, мастерски проанализированные западным его коллегой Джеймсом Милларом, показывают, что, против всякого ожидания, в 1928–1932 гг. имело место определенное, хотя, возможно, и незначительное вложение средств из индустриального сектора в аграрный, а не наоборот. Даже беспощадное вытягивание всех соков из колхозников оказалось недостаточным для уравновешивания ущерба и неэффективности, принесенных самой коллективизацией.[35]
   Из-за экономической депрессии на Западе в 1932 году цены на зерно на мировом рынке оказались низкими относительно цен на промышленные товары. Тем не менее, Советский Союз экспортировал сельскохозяйственную продукцию, чтобы получить иностранную валюту, и он получил ее.
   В период первой пятилетки среднегодовой экспорт зерна составлял 2,7 миллиона тонн в год (в 1926–1927 гг. он составлял 2,6 миллиона тонн), но экспорт остальной сельскохозяйственной продукции сократился за истекшие годы примерно на 65 процентов.[36]
   Сказанное, разумеется, не означает, что сельскохозяйственной продукцией не расплачивались за индустриализацию, но инвестиции в сельскохозяйственную технику, не говоря о чудовищно возросших расходах на сельскую администрацию, с лихвой перевешивали эту выручку. Таким образом, хотя весьма значительная часть иностранной валюты, которая требовалась для закупки современного промышленного оборудования, была получена все-таки за счет экспорта зерна, в конечном итоге эксплуатация крестьян не явилась источником субсидирования индустриального сектора. 
 
* * *
 
   Существовало множество причин продолжавшейся слабости сельского хозяйства. Прежде всего следует рассмотреть сами методы его ведении. В начале 1930 года Раковский поразительно четко предсказал результаты коллективизации:
 
   «За фасадом слов о колхознике, якобы владеющим землей, и якобы выборных председателях, создается система принуждения, далеко превосходящая все существующее в совхозах. На деле колхозники не будут работать на себя, а единственное, что будет расти, цвести и шириться – это новая колхозная бюрократия, бюрократия всякого рода, бюрократический кошмар… Колхозники будут испытывать недостаток во всем, но зато масса должностных лиц будут жить в довольстве…»[37]
 
   Колхозы непрерывно осуждались за непроизводительность, но, пытаясь избавиться от этого зла, их ставили под все более жесткий контроль райкомов и других партийных органов, совершенно невежественных в сельском хозяйстве, и это лишь усугубляло положение. В отчете британского посольства из Советского Союза с полным основанием говорится: «Вряд ли продуктивность советского сельского хозяйства отреагирует на новую серию пространных постановлений более положительно, чем на открытый террор».[38]
   На каждой ступеньке иерархической лестницы пытались свалить вину за неудачи на нижестоящую: «Некоторые председатели колхозов преступно отнеслись к поставкам зерна, проявили потребительское отношение, особенно Качанов и Бабанский – председатели колхозов из сел Степановка и Новоселовка… а исполняющий обязанности председателя сельсовета села Николаевка Коломиец вел себя преступно и безответственно в отношении укрепления колхозов, обеспечения своевременной уборки урожая и хлебозаготовок…»[39]
   В 1930–1932 гг. по всему Советскому Союзу ходили рассказы о «полной дезорганизации и непроизводительности труда»[40] в колхозах. Уровень того, как теперь, в результате коллективизации, работали на селе, хорошо иллюстрируется рассказом П.Г.Григоренко о встрече с его дядей Александром, трудившимся тогда в животноводческом совхозе Енакиево. Показывая племяннику, своему другу и члену партии, примеры царящего повсюду невежества и бестолковости, он сказал: «Ведь это же чудо, что свиньи еще не дохнут. Но они обязательно начнут болеть и дохнуть. И директор, который один ответственен за такое состояние, не будет привлечен к ответственности. Отыграются на „подкулачниках“, на мне и других свинарях. Обзовут нас врагами, и ничего не докажешь, не оправдаешься».
   Когда Григоренко посоветовал дяде уйти из села, тот ответил, что его просто арестуют пораньше, а оставшись в совхозе, он сумеет «хоть свиней своих спасать и с директором воевать». Несколько месяцев спустя этот крестьянин был арестован и впоследствии умер в тюрьме.[41]
   Мы приведем выдержки отчета ОГПУ от 1932 года. «В колхозе „Сталин“ Марковского сельсовета Красного района, в который вошли более 40 крестьянских дворов, царит полный развал. Часть членов правления систематически устраивают пьяные кутежи… Председатель… в прошлом середняк, почти постоянно пьян и совсем не ведет колхозные дела… около двадцати гектаров овса скошено, но не убрано, и урожай почти полностью сгнил… На полутора гектарах овес так и не был сжат и полностью сгнил на корню. Озимую пшеницу сжали вовремя, но оставили на полях, и она сгнила. Почти весь лен тоже до сих пор лежит на полях и гниет, а льняное семя почти все испорчено. В колхозе около 100 гектаров нескошенных лугов, но для колхозного скота не заготовлены корма на зиму, по расчетам нехватка кормов составляет около 4000 пудов. На средства колхоза были куплены четыре дома бывших кулаков, с тем, чтобы построить скотный двор, в котором колхоз очень нуждается, но колхозники потихоньку растаскивают купленные постройки на дрова. Колхозный сельскохозяйственный инвентарь своевременно не чинится, вследствие чего в будущем им невозможно будет пользоваться… До сих пор колхоз не получил никакого дохода. В настоящее время по причине халатности и злоупотреблений членов правления некоторые колхозники поговаривают об уходе из колхоза…»[42]
   Документы, которыми мы располагаем, показывают, что вокруг колхозов возник огромный бюрократический аппарат, каждое звеню которого мешало функционировать другому, и в результате постоянных реорганизаций ни у кого не оставалось времени для основного дела.[43] С другой стороны, отмечает один исследователь, «именно неэффективность, государственной машины» помогала людям сносить ее гнет.[44]
   Как мог работать такой аппарат? Постышев приводил разительные примеры несообразных в него назначений. Быть может, самый невероятный – тот, когда Одесский обком партии направил в колхоз парторга-перса, совсем не знавшего украинского языка и едва говорившего по-русски. Причиной столь странного назначения была отметка в партбилете этого человека, что некогда он охранял зерновой склад.[45]
   В подобных условиях могли процветать только колхозы, где имелись исключительно хорошие природные условия и очень способные председатели. Вдобавок руководитель каждого района и области следил за тем, чтобы под его началом был «хотя бы один образцовый колхоз (получавший львиную доли удобрений и техники, а впоследствии также наград и премий за рекордный урожай)»,[46] – это хозяйство лежало дополнительным бременем на обычных колхозах района.
   Но за исключением таких «показательных» хозяйств, колхозы, где дела шли успешно, становились жертвами бюрократов. Крестьянин из одного такого колхоза рассказывал, что, поскольку остальные колхозы почти не давали хлеба, «местное начальство выполняло план за счет нашего урожая, а мы оставалась ни с чем».[47] Одним из немногих процветающих колхозов был основанный в 1924 году колхоз села Борисовка Запорожской губернии. Но когда началась массовая коллективизация, выдача продуктов питания по трудодням прекратилась и мужчины стали изо всех сил искать отхожие промыслы, посылая женщин и подростков работать в поле.[48]
   Большей частью в Сибири, а также в некоторых других районах существовали религиозные общины евангелистов, баптистов, меннонитов и пр.: из них-то и состояли подлинные, успешно работавшие коммуны. В 1920 году наркомат признал социалистический характер их уклада, но в период коллективизации эти общины обвинили в том, что общинное устройство – лишь «фасад, прикрывающий кулацкую эксплуатацию». Когда религиозные группы попытались добиться признания себя на правах колхозов, им ответили резким отказом, после чего реорганизовали, подогнав под советский стандарт, а наиболее активных в религиозном отношении людей исключали и, как правило, ссылали.[49]
   Как и прежде, много бессмысленного ущерба причинял зуд укрупнения хозяйств. В одной области был (на бумаге), в числе прочих, создан гигантский колхоз площадью 45 000 акров (примерно 18 000 га). Из этого начинания ничего не вышло, тогда площадь колхоза-гиганта искусственно поделили на квадраты площадью 2500 акров (1000 га) каждый. Этот план, не учитывавший «инициативы» крестьян, донельзя «напугал их»[50]. Нечто подобное происходило повсюду, пока в 1933 году партия, наконец, не исправила положение, расформировав колхоз имени Красина в Чубарове (Днепропетровская область), занимавший 5873 гектара и объединявший 818 крестьянских хозяйств; колхоз имени Ворошилова в Покровском (Донецкая область), площадь которого составляла 3800 гектаров и другие.[51]
   Отсутствие подлинного планирования и полная безответственность отличали не только работу колхозов, но и дальнейшую судьбу изъятого у крестьян хлеба. Мы располагаем такими достоверными данными[52] о потерях зерна: в одних только заготовительных организациях в период с 1928–1929-го по 1932–1933 год они составляли ежегодно около миллиона тонн, а в общей сложности достигли пяти миллионов тонн (в 4–5 раз больше, чем соответственные цифры за период с 1926–1927-го по 1927–1928 год). Эти колоссальные потери сравнимы с экспортом зерна за тот же период (1928–1929-го по 1932–1933 год), составившим 13,5 миллиона тонн. Когда же мы сравним данные о потерях зерна с тем, что оставалось в деревне на прокорм крестьянам, они покажутся еще более чудовищными. На 1 января 1928 года количество «транспортируемого зерна» (размещенного, главным образом в неподвижных железнодорожных вагонах на путях или судах, также стоящих на приколе в портах – то есть в помещениях (без отопления и почти без защиты от набегов крыс) равнялось 255 000 тонн, а на 1 января 1930 года достигло 3 692 500 тонн[53].
 
* * *
 
   Но главная беда состояла все же в том, что новая аграрная бюрократия работала неэффективно и обходилась дорого. Сама система, строившаяся на принципе, будто в приказном порядке можно собрать столько же зерна, сколько при рыночной торговле, оказывалась в корне порочной, когда ее стали применять в течение длительного периода времени.