* * *
 
   Несмотря на все «отклонения», кампания продолжалась. Неудовлетворительных коммунистов ликвидировали, заменив более подходящими.
   К тому времени на более низком, рядовом уровне активисты «бригад», называвшихся на Украине «буксирными бригадами», мало чем отличались от обычных головорезов. Их техника работы сводилась к избиению людей и к поиску зерна с помощью специально выпущенного для этого инструмента, «щупа» – стального прута толщиной в пять восьмых дюйма в диаметре, длиной от трех до десяти футов, с рукояткой на одном конце и острием или подобием сверла – на другом[35].
   Описание, приводимое одним из жителей деревни, дает общую картину: «Бригады эти имели следующий состав: член правления сельсовета или просто депутат, два-три комсомольца, один коммунист и местный учитель. Иногда в них включали председателя или члена правления сельпо, а во время летних каникул и нескольких студентов.
   В каждой бригаде был так называемый «специалист» по поиску зерна. Он был вооружен вышеупомянутым щупом, с помощью которого прощупывал и прокалывал все в поисках спрятанного зерна.
   Бригада переходила из дома в дом. Сначала они входили в дом и спрашивали: «Сколько зерна у вас есть для правительства?» «Нет нисколько. Не верите, ищите сами», – следовал обычный короткий ответ.
   Так начинался обыск. Искали в доме, на чердаке, погребе, кладовке и в сарае. Потом переходили во двор, в коровник, свинарник, амбар, на сеновал. Они измеряли печь и прикидывали, достаточна ли она велика, чтобы вместить зерно за кирпичной кладкой. Они ломали балки чердака, поднимали пол в доме, перекапывали весь двор и сад. Если какое-то место казалось им подозрительным, то в ход шел лом.
   В 1931 году еще были случаи утайки зерна, которое находили при обыске, обычно 100 фунтов, иногда 200. Но уже в 1932 году такого не было ни разу. Большее, что могли найти, – это 10–20 фунтов, отложенных для кур. Но даже этот «излишек» отбирался[36].
   Один из активистов рассказывал физику Александру Вайсбергу: «…борьба с кулаками была очень трудным временем. В меня дважды стреляли в деревне, один раз ранили. Скольку буду жить, не забуду 1932 год. Крестьяне с опухшими конечностями лежали в своих землянках без всякой помощи. Каждый день выносили новые трупы. И все-таки нам приходилось как-то добывать хлеб в деревнях, чтобы выполнить план. Со мной был мой друг. Его нервы были недостаточно крепкими, чтобы вынести все это. „Петя, – сказал он однажды, – если таков результат сталинской политики, разве она может быть правильной?“ Я строго отчитал его за это, и на следующий день он пришел ко мне извиняться…»[37]
   Даже здесь нашлись такие, что были хуже всех прочих. Один активист так описал «акции» в украинском селе: «В некоторых случаях они были милосердными и оставляли немного картофеля, гороха, зерна для прокорма семьи. Но те, педантичные исполнители, мели все подчистую. Такие забирали не только продукты и живность, но „все ценное и излишки одежды“, включая иконы в окладах, самовары, расписные ковры и даже металлическую кухонную посуду, которая могла ведь оказаться серебряной. И все деньги, которые обнаруживали в заначке».[38]
 
* * *
 
   Разумеется, агенты государства и партии не страдали от голода, они получали хороший паек. Лучшие из них иногда отдавали продукты крестьянам, но общая установка была такая: «От тебя будет мало проку, если ты с кнутом в руке испытываешь жалость. Нужно научиться есть самому, когда вокруг мрут от голода. Иначе некому будет собирать урожай. Всякий раз, когда у тебя чувства преобладают над разумом, надо сказать себе: „Единственный путь покончить с голодом – обеспечить следующий урожай“.[39] Результат был всегда таков (как описывала его жена мужу в армию)): «Почти все в деревни опухли от голода, кроме председателя, бригадиров и активистов»[40].
   Сельские учителя могли получать 18 килограммов муки, два килограмма круп и килограмм жира в месяц. После школы они обязаны были поработать «активистами», чтобы дети из их классов видели учителей врывающимися по ночам в их дома вместе с остальной бандой[41].
   На ранних стадиях голода в больших селах, где подобные факты легче скрывать, женщины ради еды соглашались на сожительство с партийными чиновниками[42]. А в районных центрах партийные чиновники просто роскошествовали. Вот описание столовой для них в Погребищах:
 
   «День и ночь ее охраняла милиция, отгоняя голодных крестьян и их детей от ресторана… В этой столовой по очень низким ценам районному начальству подавали белый хлеб, мясо, птицу, консервированные фрукты (компоты) и сладости, вина и деликатесы. В то же время работники столовой получали так называемый „микояновский паек“, состоявший из двадцати различных наименований продуктов. А вокруг этого оазиса свирепствовали голод и смерть».[43]
 
   Что касается городов, то в мае 1933 года двое местных партийных секретарей устраивали в Запорожье пышные оргии для правящей городской верхушки – это стало известно позднее, когда в период ежовщины все они были арестованы и во всех этих злоупотреблениях обвинены[44].
 
* * *
 
   Как в городе, так и в деревне официально поощрялась и идеологизировалась жестокость. Наблюдатель (сторож) на Харьковском тракторном заводе видел, как старика бросившего работу, прогнали со словами: «Пошел вон, старик… катись помирать в поле!»[45]
   В селе Харсин Полтавской области женщину на седьмом месяце беременности избили доской за то, что она рвала в поле озимую пшеницу. Вскоре после этого она умерла[46]. В Бильске той же области вооруженный часовой застрелил Настю Слипенко, мать троих детей, жену арестованного, за то, что она ночью выкапывала колхозную картошку[47]. Трое ее детей умерли с голоду. В другой деревне этой же области сын крестьянина, у которого экспроприировали все имущество, был забит до смерти сторожем-активистом за то, что собирал кукурузные початки на колхозном поле[48].
   В Малой Бережанке Киевской области председатель сельсовета расстрелял семь человек, из них троих детей четырнадцати и пятнадцати лет (двух мальчиков и девочку), застав их за сбором зерна в поле. Правда, он был посажен в тюрьму и приговорен к пяти годам исправительно-трудовых работ[49].
   Теперь бригады производили официальные обыски каждые две недели.[50] Уже забирали картофель, горох, свеклу[51]. Если ты не выглядел голодающим, это вызывало подозрение. В этих случаях активисты вели обыск особенно тщательно, уверенные в том, что в доме есть спрятанные продукты. Однажды активист после такого обыска в хате крестьянина, который как-то сумел не опухнуть от голода, в конце концов нашел мешок муки, смешанной с корой и листьями, и высыпал ее в деревенский пруд.[52]
   Есть несколько свидетельств тому, как жестокие члены бригад настаивали на том, чтобы умирающих свозили на кладбище вместе с трупами, чтобы сократить число ездок. В течение нескольких дней дети и старики лежали живыми в общих могилах.[53] Председатель сельсовета в Германовке Киевской области увидел в общей могиле труп крестьянина-единоличника и приказал выбросить его из могилы. Прошла неделя, пока он позволил захоронить его[54]. Методы террора и унижения были повсеместными – это явствует из письма Михаила Шолохова Сталину от 16 апреля 1933 года, сообщавшего о дикой жестокости на Дону.
   Примеры эти можно бесконечно умножить. Это – не отдельные случаи перегибов, это – узаконенный в районном масштабе «метод» проведения хлебозаготовок. Об этих фактах я либо слышал от коммунистов, либо от самих колхозников, которые испытали все эти «методы» на себе и после приходили ко мне с просьбами «прописать про это в газету».
   Расследовать надо не только дела тех, кто издевался над колхозниками и над советской властью, но и дела тех, чья рука их направляла.
   Если все описанное мной заслуживает внимания ЦК – пошлите в Вешенский район дополнительно коммунистов, у которых хватит смелости, невзирая на лица, разоблачать всех, по чьей вине смертельно подорвано колхозное хозяйство района, которые по-настоящему бы расследовали и открыли не только тех, кто применял к колхозникам смертельные «методы» пыток, избиений и надругательства, но и тех, кто вдохновлял их.»[55].
   Сталин ответил Шолохову, что сказанное им создает «несколько одностороннее впечатление», но тем не менее вскрывает «…болячку нашей партийно-советской работы, вскрывает то, как иногда наши работники, желая обуздать врага, бьют нечаянно по друзьям и докатываются до садизма. Но это не значит, что я во всем согласен с Вами. Вы видите одну сторону, видите неплохо. Но это только одна сторона дела. Чтобы не ошибиться в политике (Ваши письма не беллетристика, а сплошная политика), надо обозреть, надо уметь видеть другую сторону. А другая сторона состоит в том, что уважаемые хлеборобы Вашего района (и не только Вашего района) проводили «итальянку» (саботаж) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию – без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови) – этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели «тихую» войну с советской властью. Войну на измор, дорогой товарищ Шолохов…
   Конечно, это обстоятельство ни в какой мере не может оправдать тех безобразий, которые были допущены, как утверждаете Вы, нашими работниками… И виновные в этих безобразиях должны понести должное наказание. Но все же ясно как божий день, что уважаемые хлеборобы не такие уж безобидные люди, как это могло показаться издали».[56]
 
* * *
 
   Один из активистов вспоминает:
 
   «Я слышал, как, вторя им, кричат дети, заходятся, захлебываются криком. И видел взгляды мужчин: испуганные, умоляющие, ненавидящие, тупо равнодушные, погашенные отчаянием или взблескивающие полубезумною злою лихостью.
   – Берите. Забирайте. Все берите. От еще в печи горшок борща. Хотя пустой, без мяса. И все ж таки: бураки, картопля, капуста… И посоленный! Забирайте, товарищи-граждане! Вот почекайте, я разуюсь… Чоботы, хоть и латанные-перелатанные, а может, еще сгодятся для пролетариата, для дорогой советской власти…
   Было мучительно трудно все это видеть и слышать. И, тем более, самому участвовать. Хотя нет, бездеятельно присутствовать было еще труднее, чем когда пытался кого-то уговаривать, что-то объяснять… И уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей: жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки».[57]
 
   И он добавляет:
 
   «Как и все мое поколение, я твердо верил в то, что цель оправдывает средства. Нашей великой целью был небывалый триумф коммунизма, и во имя этой цели все было дозволено – лгать, красть, уничтожать сотни тысяч и даже миллионы людей, – всех, кто мешал нашей работе или мог помешать ей, всех, кто стоял у нас на пути. И все колебания или сомнения по этому поводу были проявлением „гнилой интеллигентности“ и „глупого либерализма“, свойствами людей, которые не способны „из-за деревьев увидеть леса“.
   Так я рассуждал и так думали все мне подобные, даже когда… я увидел, что означала «всеобщая коллективизация», увидел, как они «кулачили» и «раскулачивали», как безжалостно они грабили крестьян зимой 1932–1933 годов. Я сам принимал в этом участие, прочесывая деревни в поисках укрытого зерна, прощупывая землю с помощью железного стержня, чтобы обнаруживать пустоты, куда могло быть спрятано зерно. Вместе с другими я обшаривал сундуки стариков, не желая слышать плач детей и вопли женщин… Просто я был убежден, что выполняю великое и необходимое преобразование деревни; что благодаря этому люди, живущие в ней, станут жить лучше в будущем, что их отчаяние и страдание были результатом их собственной отсталости или происками классового врага; что те, кто послал меня – как и я сам, – знали лучше крестьян, как им следует жить, что они должны сеять и когда жать.
   Страшной весной 1933 года я видел, как люди мерли с голода. Я видел женщин и детей с раздутыми животами, посиневших, еще дышащих, но уже с пустыми мертвыми глазами. И трупы… трупы в порванных тулупах и дешевых валенках, трупы в крестьянских хатах, на тающем снегу старой Вологды, под мостами Харькова… Я все это видел и не свихнулся, не покончил с собой. Я не проклял тех, кто послал меня отбирать у крестьян хлеб зимой, а весной убеждать людей, которые едва волочили ноги, были до предела истощены, походили больше на скелеты, отечных и больных, заставлять их работать на полях, чтобы «выполнить большевистский посевной план в ударные сроки».
   Не утратил я и своей веры. Как и прежде я верил потому, что хотел верить»[58].
 
   Другой активист рассказывает о том, что он мысленно был способен, следуя сталинскому курсу, обвинять в злоупотреблениях отдельных «плохих» коммунистов, но «подозрение, что все ужасы были не случайными, а запланированными и санкционированными верховной властью, уже закрадывалось в мое сознание. В ту ночь я убедился, что так оно несомненно и есть, и это лишило меня всякой надежды. Мне легче было переживать стыд за все происходящее, пока я мог винить в этом отдельных людей…»[59]
   Но даже коммунисты получше, наподобие того, которого мы цитировали выше, постепенно ко всему привыкали.
   «Я уже привык к атмосфере ужаса; я развивал в себе внутреннее сопротивление действительности, которая еще вчера ломала меня», – писал он позднее о себе.[60]
   Такие люди либо сумели заставить свою совесть замолчать, либо кончали жизнь в лагерях. Как предвидел Бухарин, это привело к «дегуманизации» партии, для членов которой «террор отныне стал нормой управлениям безоговорочное выполнение всякого приказа сверху – высокой добродетелью».[61]
   Взгляд Ленина на голод раннего периода – 1891–1892 гг. на Волге, где он тогда жил, – может служить, нам показателем отношения всей партии к отдельным или массовым смертям и страданиям, если расценивать их с позиций революционных целей. В то время как все классы, включая либеральную интеллигенцию, спешили принять участие в работе благотворительных групп, Ленин отказался это делать, утверждая, что голод будет способствовать революционизации масс, и добавил: «Психологически вся эта болтовня о том, чтобы накормить голодающих, есть ничто иное, как проявление сахаринно-сладкой сентиментальности, столь характерной для нашей интеллигенции».[62]
   Пока в последние месяцы 1932 года бригады бандитов и идеалистов переворачивали вверх дном дома и дворы крестьян в поисках зерна, мужчины всеми силами старались уберечь последнее или найти какую-то еду. Утайка зерна в соломе путем неполного ее обмолота во многих колхозах подвергалась критическим нападкам в прессе как порочная практика, но там, где председатели закрывали на это глаза, она была действенным, хотя и недостаточным способом как-то прокормиться.[63] Один крестьянин приводит несколько других способов утайки малого количества зерна – в бутылках, запечатанных смолой, например, и спущенных в колодец или пруд.[64]
   Если крестьянин нес молоть утаенное зерно на местную национализированную мельницу, государство все отбирало. Поэтому местные ремесленники конструировали «ручные мельницы». Когда это обнаруживалось, «конструктора» и «пользователей» сажали[65]. Такие «домашние жернова» были предметом критики в украинской партийной прессе; 200 ручных мельниц были найдены в одном районе и 755 (всего лишь за месяц) в другом[66].
   С помощью подобных орудий труда, или без них, изготовлялся необычный «хлеб» – лепешка, замешанная на подсолнечном масле с водой из просяной и гречичной мякины с небольшим добавлением ржаной муки, чтобы не распадалась. Советский романист приводит рассказ о том, как крестьянин измельчал доски от бочки, в которой прежде хранили масло, и варил дерево, чтобы извлечь из него остатки жира. В результате такого процесса семья получала лучшую на ее памяти пищу[67].
   Другой романист говорит о том, что игра в кости – «бабки», – в которую с незапамятных времен всегда играли дети, теперь начисто исчезла, поскольку все старые кости съеденных животных «выпаривались в котлах, измельчались и съедались»[68].
   Третий писатель рассказывает о деревне (не на Украине), в которой «стадо вымерло от недостатка соломы. Люди там ели хлеб из крапивы, печенье из одного сорняка, а кашу – из другого».[69] Ели и конский навоз, отчасти потому, что в нем иногда сохранялись целые зерна пшеницы[70]. Зимой съели всех кур и животных, после этого принялись за собак, потом – за кошек. «Но их еще и трудно стало поймать. Животные теперь боялись людей, и глаза у них были как у диких зверей. Люди собак и кошек варили. Да и было только что жилы и мышцы. А из голов варили мясной студень»[71].
   В другой деревне из-под снега вырывали желуди и пекли из них некое подобие хлеба, иногда добавляя немного картофельных очисток или отрубей. Один партработник сказал в сельсовете: «Посмотрите на этих паразитов! Они отправились голыми руками откапывать желуди из-под снега – они готовы делать что угодно, только бы не работать».[72]
 
* * *
 
   Даже в ноябре 1932 года еще было несколько случаев восстания украинских крестьян и временного роспуска колхозов[73]. Дед Леонида Плюща[*] видел в одной деревне груду трупов: его начальник сказал ему, что «это была кулацкая демонстрация»[74].
   Обычно крестьян доводили до восстаний тем, что в нескольких милях от них был хлеб, а их обрекали на голод. В царское время, когда случался куда меньший по размерам голод, делали все возможное, чтобы помочь голодающим. Советский писатель пишет о 1932–1933 гг.: «Старики вспоминали голод при царе Николае. Тогда им помогали. Им выдавали еду. Крестьяне шли в города христарадничать. Открывались кухни, где варили суп, чтобы накормить их, а студенты собирали пожертвования. А тут под властью рабочих и крестьян им не дали и зернышка».[75]
   Далеко не все зерно экспортировалось или отправлялось в города и армию. Местные амбары были полны «государственными резервами». Это зерно хранили на всякий пожарный случай, такой как война, например – голод не был достаточно веским поводом для использования этих ресурсов[76]. Так, зернохранилище в Полтавской области, по имеющимся сведениям, «почти трещало» от зерна»[77].
   Молоко, отобранное у крестьян, тоже часто перерабатывалось на масло на заводах, расположенных неподалеку от голодающих деревень. Туда допускались только партработники и представители власти. Очевидец рассказывает, что хмурый завхоз завода показал ему нарезанное на бруски масло. Бруски были завернуты в бумагу с надписью на английском: «СССР. МАСЛО НА ЭКСПОРТ».[78]
   Когда продукты питания имелись, а голодающим в них отказывали, это выглядело непереносимым уродством и провокацией. Особенно если зерно хранилось открытым способом и гнило. Груды зерна лежали на станции Решетиловка Полтавской области. Зерно гнило, но охранялось сотрудниками ОГПУ[79]. Американский корреспондент видел из окна поезда «огромные пирамиды зерна, которые курились от происходящих внутри них процессов гниения»[80].
   Картофель тоже был свален в кучи и гнил. Как рассказывают, несколько тысяч тонн картофеля было собрано в поле возле Люботино и окружено колючей проволокой. Он уже начал портиться, тогда его передали из картофельно-овощного треста в трест спирто-водочных изделий, но и там его держали в поле до тех пор, пока он стал непригоден даже для производства алкоголя.[81]
   Естественно, что в официальных отчетах подобные факты сваливали на «саботаж»: де, мол, урожай саботируют не только в степи, но и на элеваторах и в зернохранилищах.[82] Бухгалтер на зерноэлеваторе был приговорен к смертном казни за то, что платил рабочим за их труд мукой, и когда через два месяца его все-таки выпустили (сам он тоже голодал), он умер на следующий день.[83]
   Имеется много описаний крестьянских восстаний, единственной целью которых было получить зерно из зернохранилищ или картофель на спирто-водочных заводах. Многим не удалось даже этого, но вот в деревне Пустоваровка убили секретаря партячейки и забрали картофель, после чего было расстреляно 100 крестьян[84]. В Хмелево участницы бабьего бунта атаковали зернохранилище, трое из них были осуждены. Как пишет один из очевидцев этих событий, «они происходили в то время, когда люди были голодными, но еще имели силы»[85].
   Были и другие акты отчаяния. В некоторых местах крестьяне поджигали урожай.[86] Но в противовес тому, что происходило в 1930 году, такие акты стали теперь спонтанными и некоординированными, отчасти из-за физической слабости людей. Более того, ОГПУ сумело к этому времени создать в больших деревнях сеть сексотов (тайных помощников) – и все теми же средствами – шантажа и угроз, в чем оно приобрело большой навык и умение.[87]
   Бунты происходили даже в 1933 году, в самый пик голода. К концу апреля крестьяне Ново-Вознесенска Николаевской области пытались силой взять зерно из кучи (оно уже начало гнить на открытом воздухе) и были расстреляны охранниками ОГПУ из пулеметов. В мае 1933 года голодные сельчане захватили склад зерна в Сагайдаках Полтавской области, но многие умерли от истощения, так и не донеся его домой, остальных на следующий день арестовали – многих расстреляли, другим же дали от пяти до десяти лет. Весной 1933 года крестьяне из нескольких окрестных, деревень напали на зерновой склад станции Гоголево Полтавской области и наполнили свои мешки кукурузой, которая там хранилась. Как ни удивительно, арестовано было всего пятеро из них.[88] Такие акции были следствием крайнего отчаяния. Уже осенью и зимой, не дожидаясь, пока голод схватит их за горло, многие крестьяне начали покидать деревни, как два года назад это сделали кулаки.
   Пограничники не пропускали украинских крестьян на территорию собственно России; и если кому-то удавалось пробраться и он возвращался с хлебом, который еще можно было там достать, то на границе хлеб отнимали, а его, крестьянина, нередко сажали. (Подробно об этом мы расскажем в главе 18-й.)
   ГПУ пыталось не пускать голодающих и в зоны, пограничные с Польшей и Румынией;[89] есть сведения, что сотни крестьян из пограничных районов были убиты при попытке перехода Днестра, чтобы попасть в Румынию[90]. (С другой стороны, похоже, что в эти годы украинским крестьянам не мешали ездить на Северный Кавказ, где в отдаленных районах Дагестана и Каспия можно было раздобыть еду.)[91]