– Ты ворчишь, как старый муж. Но мне это нравится.
   Нагнулась и поцеловала меня в губы. А мне опять захотелось ее обнять, привлечь к себе, и где-то в моей несчастной голове замелькали неизвестные, но легко вообразимые непристойности.
   – Тогда скажи мне все. Всю правду.
   Она опять стала меня целовать с нежностью, в которой было что-то еще, что я уже учился любить. Она тоже меня хотела. Да, она хотела меня – только таким примитивным словом можно было назвать соединившие нас странные узы.
   И опять мы упали на тахту, и мне уже стало все равно. Мы занимались любовью с робким бесстыдством, совершая неожиданные открытия, обнаруживая приятные сюрпризы, изобретая множество упоительных мелочей. Впервые смотрели друг другу в глаза, и от этого нас обоих захлестывала горячая волна. Наконец она осмелела настолько, что раз-другой перехватила инициативу, и ее опытность вызвала у меня одновременно и гордость, и смущение. Но ведь мы, объединив усилия, вместе пробирались в глубь того виноградника, который прежде знали лишь поверхностно, и теперь помогали друг другу в этом путешествии, увенчавшемся неожиданным успокоением.
   – Если хочешь, можешь уйти, – сказала она потом устало.
   – Слишком поздно.
   – Слишком поздно не бывает. Я тебя предупредила.
   – Слишком поздно.
   – И ты согласен, чтобы я повела тебя за руку к той границе, о которой ты говорил?
   Я вздохнул. Вероятно, на башне Королевского замка опять пробили часы, но мне не хотелось прислушиваться. К голосу рассудка старинных часов.
   – Знаешь, – сказала она, глядя в потолок, – на этом чердаке тридцать лет назад повесился какой-то художник.
   – Не страшно тебе жить тут одной?
   – Откуда ты знаешь: может, там, в глубине, анфилада комнат, где затаился мой муж и трое наших детей.
   – Нет уж, я никогда шагу не ступлю в эти катакомбы.
   Она посмотрела в пустое окно.
   – Судьба приготовила тебе двойную западню, – сказала она.
   – Почему двойную? Она молчала.
   – Ты ее имеешь в виду?
   – Нужно радоваться каждому дню. Мы не знаем, сколько их у нас осталось.
   – Значит, и я должен полюбить жизнь? Всю, какая мне осталась?
   – Я буду твоей жизнью,– сказала она в пространство. – И твоей смертью.
   Я почувствовал неприятный укол где-то в области сердца. Мне захотелось вскочить и уйти. Но куда уйти.
   – Ты меня не разлюбишь, когда я подурнею? – спросила она, растягивая слова.
   – Я уже ничего не знаю.
   Она повернулась и долго внимательно или задумавшись, что было ей несвойственно, на меня смотрела. Она сделала мне прививку, подумал я.
   Привила безразличие ко всему.
   – Я тебе говорил, что в жизни не встречал привидений, что со мной никогда не случалось ничего сверхъестественного, и никакая неземная сила никогда не давала о себе знать?
   – Говорил, наверно, а может, думал.
   – Мне бы хотелось, чтобы существовало нечто, о чем мы не знаем и не догадываемся. Ужасно постная у нас жизнь.
   Она наклонилась надо мной, долго смотрела в глаза. Почему-то мне показалось, что она хочет и не решается заговорить.
   – Ну и что? – спросил я.
   – Ничего.
   – Что с нами будет?
   – Увидим.
   – Мне нравится, что у тебя есть какая-то тайна. Но в конце концов я должен ее узнать.
   – Нельзя.
   – Учти, до определенной отметки на шкале я наивен, поскольку быть наивным удобно, но потом начинаю лукавить или даже хитрить.
   – Знаю.
   Я помолчал.
   – Почему?
   – Что «почему»? – ответила она вопросом.
   – Ты понимаешь, о чем я спрашиваю.
   – Да ведь ты уже примирился.
   – Я никогда не примирюсь.
   – Лучше не задавать вопросов.
   – Не могу к такому привыкнуть.
   – Тебе бы хорошо поспать.
   – Ты постоянно мне это повторяешь.
   – Постарайся не думать. Смотри, я с тобой.
   – А я не уверен, что ты со мной. Мне кажется, ты время от времени куда-то убегаешь через щели в стене.
   – Представь, что и у меня есть свои заботы.
   – Расскажи мне о них.
   – Не стоит.
   – Ты понимаешь, что взяла на себя ответственность за меня?
   – На этом свете все имеет свою цену.
   – Что это значит?
   – Я ответила на твой вопрос.
   – Еще раз спрашиваю: кто ты? Расскажи мне всю правду о себе и о ней.
   – Я уже тебе рассказала. Не мучай меня. Я встал с тахты, оделся, спрятавшись за спинкой кресла, и направился к двери.
   – Куда ты идешь? – негромко спросила она.
   – Куда глаза глядят.
   – А когда вернешься?
   – Никогда.
   Люба, думал я, это попахивает даже окочурившимся комсомолом, проклятой эпохой, чем-то чуждым. Это не складка времени, это трещина во времени, какой-то разрыв или щель. И я в этой щели застрял. А может, у меня просто сотрясение мозга.
   Я шел по берегу Вислы. Возвращался кружным путем домой, если можно назвать домом три ненавистные комнаты с кухней в старых кирпичных стенах.
   Река взбухла от весеннего паводка. Но вода на меня хорошо действует. Горы раздражают, поверхность воды, в которой отражается небо или блеск солнца, успокаивает.
   Река несла в себе и на себе все отбросы страны. Вода подтачивала берега Праги, вырывала с корнем кусты ракитника и сносила легкомысленно оставленные на зиму киоски и пляжное оборудование. Она была желто-бурой и не отражала ни неба, ни солнечных лучей, в отличие от рек моего детства. Я остановился у чугунной балюстрады, захватанной руками многих поколений.
   Остановился как вкопанный: мне показалось, что посредине реки между льдинами желтой пены плывет труп. Я напряг зрение, даже перегнулся через балюстраду, пытаясь разглядеть нечто, похожее на увлекаемое испещренным водоворотами течением, лежащее на спине мертвое тело.
   – Там человек! – невольно крикнул я и стал озираться в поисках помощи. И тут увидел позади себя президента.
   – Пускай себе плывет, – сказал он со снисходительной усмешкой. – Их шесть миллиардов. Выловят в Гданьске.
   – Пан президент, вы человек бывалый, где здесь телефон? Надо позвонить в полицию.
   – Брось, дружище.
   Только теперь я заметил, что одет он приличнее, чем раньше. На нем был архаический двубортный костюм из некогда темно-синей в белую полоску шерстяной ткани, видимо недавно побывавший в чистке, отчего вполне мог сойти за выходной. Из-под пиджака выглядывала криво застегнутая яркая клетчатая рубашка.
   – Это останется на вашей совести,– сказал я.
   – Пожалуйста, ради Бога. Наверняка какой-нибудь цыган или вьетнамец.
   Невелика потеря, – и вдруг стукнул меня по плечу, а из седоватых зарослей вокруг рта, носа и глаз у него пошли пузыри. Смеется, догадался я.– Это пень, дружище, я уже несколько минут за ним наблюдаю. Погляди лучше на этих телок под кустом. Мои поклонницы. Возле университета снял.
   Действительно, неподалеку стояли три немного смущенные барышни.
   – Подите сюда, познакомьтесь с моим сокамерником. Кажется, за убийство сидел.
   – Это недоразумение. Все уже почти выяснилось, – сконфуженно пролепетал я.
   – Полюбуйтесь, каков герой,– хвастливо восклицал президент. – Задушил молодую девушку в собственной квартире.
   – Не задушил, не задушил, – неуклюже защищался я.
   Вид у сторонниц Сынов Европы был, признаться, довольно жалкий. Одна опиралась на металлический костыль, при создании другой Господь явно долго раздумывал, колебался и, похоже, в последний момент влепил бедняжке признаки обоих полов, а третью вообще смастерил на скорую руку. Мы обменялись вежливыми поклонами. Девицы могли быть студентками. Мы стояли у подножья обрывистого берега Вислы, в том месте, где за оградой начинались университетские сады.
   – Пришлось взять на перевоспитание, – рассказывал президент. -
   Представляешь, малышки раздавали перед университетом листовки какого-то шарлатана, объявившего себя Мессией, будущим спасителем Польши. Мажена, где живет этот кретин?
   – На Доброй улице, – сказала девица с костылем.
   Президент снова прыснул; веселый по замыслу смех, пока вырвался из гущи бороды, превратился в фырканье.
   – Знаешь, приятель, я в свое время был у них в университете доцентом. Чтоб не скучать на семинарах по математической логике, мы придумали развлечение: прибавляли к названиям варшавских улиц слово «жопа». Гляди, как здорово: Добрая жопа, Дикая жопа, Волчья жопа и даже Железная.
   Попробуй разочек бессонной ночью – невинная забава, а как расширяет горизонты польской поэзии! Листовки придурка с Доброй улицы раздавали!
   Активистки моей партии! А я уже собрался отправить их на конгресс в Лиссабон.
   Девицы хихикали, прикрывая рты. Та, при создании которой Господь на мгновенье заколебался, могла бы даже подкрутить ус.
   – Я вас видел возле комиссариата.
   – Видел? На этой неделе, дружище, меня три раза брали. Не успеет какой-нибудь высокопоставленный западный педик прилететь в Варшаву, меня хватают. Но теперь я решил: возьмут еще раз – упрусь и не выйду. Пускай вмешается Совет Безопасности. Этот город надо спалить. Невезучий он. Мы для себя подыщем и Европе дыру поуютнее.
   – Простите, пан президент, но я неважно себя чувствую.
   – Это дело поправимое. – Он стал рыться за пазухой, вероятно, в поисках карманной фляжки, но вместо нее вытащил заморенного голубя, сверкнувшего затянутыми бельмом глазами. – Вот он, бедолага. Ножку себе повредил.
   Смотри, как искривилась. Это мой дружок. А тебя я, когда приду к власти, назначу на пост министра. Ты уже бывал министром?
   – Нет, еще нет.
   – Поляки делятся на тех, кто был, есть и будет министром. Мне тоже не так давно предлагали портфель замминистра. Но я с этими шутами не намерен якшаться.
   На полпути к обрыву золотился куст. Это зацвела первая форзиция. Не знаю почему, но я обрадовался.
   – Пан президент,– я попытался его обнять,– желаю вам всего наилучшего.
   Когда вы станете президентом Объединенной Европы, это будет поистине счастливый день.
   – Без цыган и азиатов! – крикнул президент.
   – Без желтых, черных и розовых.
   – Ты будешь у меня премьером. Визитная карточка есть?
   – Нет, к сожалению.
   – Не беда, я тебя разыщу. Только смотри не ввязывайся в здешнюю политику.
   Хочешь на память птицу?
   – Простите, у меня нет условий для птицеводства.
   – А дать взаймы на поллитра можешь, а то я забыл портмоне?
   – Ваш бумажник у меня.
   – Точно. Дай хоть сколько-нибудь, приятель, а то девочки заждались.
   Я выгреб из кармана все, что у меня было, добавил еще три автобусных билета.
   – Бог заплатит. Пока, – козырнул мне президент.
   Я низко поклонился и пошел. Президент с минуту препирался с девицами, а потом все дружно зашагали к недавно открывшемуся бару под навесом, на котором сверкали, отражаясь в воде, разноцветные английские и немецкие надписи. Я подошел к кусту форзиции. Первая краска в серости, оставленной зимой.
   Потом я осторожно подкрался к своему дому. Просто я боялся Цыпака. В нашей стране никому неохота работать. Все часами стоят либо сидят и рассуждают, как у нас плохо. Где-то какой-то маньяк сверлил дырку в стене.
   Металлический грохот вылетал из подворотни, пугая прохожих.
   В почтовом ящике я обнаружил официальную бумагу. Сердце, конечно, подскочило к горлу. Да, это был вызов в полицию. Но ведь я вчера у них был. Наверно, повестка запоздала. Я попытался разобрать дату, но именно на это место кто-то капнул соусом.
   Я поднялся по лестнице, открыл дверь своей квартиры. По спине забегали мурашки. Неужели я до конца жизни буду бояться входить в собственный дом.
   Но в квартире все было по-старому. В воздухе лениво плавали пылинки, заблудившийся блик неизвестно откуда взявшегося света лежал на краю кушетки. Кровать так и осталась незастланной. Надо спокойно сесть и собрать мысли. Собрать наконец мысли, разбежавшиеся за последние дни.
   – Привет, старый горбатый осел, – сказал я себе, сутулящемуся за секретером в комнате жены.
   Я посмотрел на подпись в нижнем углу повестки. Конечно, это не Корсака автограф. Последняя буква "я" – похоже, меня передали в женские руки. В груди всколыхнулось неприятное чувство. В мою жизнь внезапно ворвались женщины. Я посмотрел на окно, а там, словно отразившееся в стекле, появилось ее лицо. Появилось и исчезло, когда я моргнул. Но, едва сел на кровать, увидел продолговатый, со сглаженными краями отсвет на темной стене. Отсвет се тела.
   Не исключено, что я, например, подхватил сыпной тиф, подумал я. С высокой температурой мотаюсь по городу в окружении призраков. Может быть, эти видения – то, чего я не успел пережить и уже не переживу. Мир в лихорадке, мой не мой город в лихорадке, и у меня жар.
   Я вышел на балкон. Дворец, затянутый легкой дымкой, уже не пугал своей картонной отчетливостью, как вчера и позавчера. По его шпилю ползали какие-то насекомые. Но то были не мухи. Рабочие на канатах, как дятлы, долбили трухлявый ствол этого гиганта, к которому я привык и который нехорошие люди хотят взорвать.
   На столе криво лежал бумажник президента. Что может содержать в себе портмоне доцента, бездомного бродяги и будущего главы Европы или, на худой конец, нашей сельскохозяйственной страны. Хоть бы кто-нибудь сжалился надо мной и вколол и задницу несколько капель антибиотика, хоть бы упала эта проклятая температура. Я потрогал лоб, но он был холодный.
   Что делать. Пойду в полицию. Дай бог, чтобы в последний раз. Но что делать вообще. Это весна несет на хребтах ветров скверное настроение. Я поднял голову и увидел ее с подносом в руках, направляющуюся ко мне из комнаты жены. Однако, не успев дойти, она растворилась в косых ручейках солнечного света, полных веселых пылинок.
   Выйду-ка я на балкон и, издав страшный космический вопль, обрушу на мир лавину проклятий. Но именно в этот момент пожарные снимут с крыши Центрального универмага орущего благим матом психа. Он меня опередит.
   Кошмар плагиата.
   В жизни я всегда утешал себя тем, что кому-то еще хуже. Но кому сейчас хуже, чем мне. Может, только этому советскому космонавту, про которого все забыли, потому что нет уже Советского Союза, его отечества, а он все летает и летает.
   А если это не сыпной тиф, а лишь то, чем она со мной поделилась. Она меня избрала себе в попутчики. Но ведь я ее любил, когда учился в школе, и когда сдавал выпускные экзамены, и когда познакомился со своей женой, которая нисколько не была на нее похожа, хотя мне казалось, у них есть что-то общее в мимике, улыбке, в необъяснимом очаровании.
   Я стал жадно ее вспоминать, воскрешая каждую минуту: когда она стояла ко мне спиной в телефонной будке в своем якобы немодном костюме, когда, наклонив голову, поглядывала на меня в скверике за музыкальной школой, когда я срывал с нее одежду, а она удивленно и негодующе на меня смотрела, когда несла этот проклятый поднос, совершенно обнаженная и такая красивая, что я не забуду ее даже в аду, когда лежала навзничь с закрытыми глазами и с этой своей милой, невинной улыбкой, а ее груди ластились ко мне, или когда голубоватая слеза украдкой катилась по ее щеке. К черту. Не буду о ней думать.
   Мое сознание – неглубокое озерцо, взбаламученное летним шквалом или рассеченное пером весла. А под покрытой рябью поверхностью есть еще область замутившейся памяти. Поэтому прошлого нет. Любое прошлое возможно, и любое нетрудно приписать мне или внушить. Но почему эту девушку или молодую женщину, чей взгляд как осенняя вересковая поляна, я помню испокон веков.
   Мое сознание, живущее благодаря работе сердца, мозговых извилин или почек, выплеснулось и увеличило до бесконечности вселенную этой женщины, имени которой я даже мысленно не хочу произносить. Не может быть, чтобы испытываемые мной наслаждение и мука родились из дюжины фрикций. Неужели единственным драгоценным камнем, выплавленным из моей жизни, будет это непонятное приключение с участием странной молодой женщины, которая появилась неведомо откуда и неведомо когда исчезнет. Слишком легко из меня выскакивают афоризмы. Мне бы календари редактировать. Лучше о ней не думать – каждая мысль вызывает дурманящее, удушливое, унизительное возбуждение. Но как заставить себя не думать.
   Надо идти в полицию. Обряженная в полицейский мундир баба с яйцами будет меня допрашивать. Ну и пускай. Я уже ничего не стесняюсь. Всю жизнь был застенчив, а теперь потерял стыд. Может, я стану сексуальным маньяком и буду насиловать одиноких женщин. Хотя насилуют, как правило, люди робкие, которые в постели чувствуют себя неуверенно. Вдруг партнерша останется неудовлетворенной и сразу возникнет какая-то неловкость. А так, под прикрытием жестокости и греха, можно рискнуть. Мужские амбиции не пострадают.
   Я всю жизнь хожу по одним и тем же улицам. Когда-то это были тропки между трагическими развалинами, потом они превратились в печальные улочки небольшого социалистического города, а сегодня вырядились в одежды провинциального капитализма. Проехала машина с громкоговорителем на крыше.
   Рекламируют очередную новую партию или движение. Ветер унялся, тучи ненадолго разошлись, и наступил короткий час лета. Скоро на площади Трех Крестов зацветут магнолии.
   Но над крышами почему-то клубится черный дым. Я слышу вой сирен. Какие-то люди бегут по кривой улочке. Мальчишки, сунув под мышку доски, на которых катались возле памятника крестьянскому вождю, тоже опрометью несутся в ту сторону.
   Я остановился на перекрестке и равнодушно смотрел на редкостное зрелище.
   Горел комиссариат. Горел снизу доверху. Изо всех окон вырывался огонь, подбитый черным как смоль дымом. Тщедушные полицейские пытались вытащить с первого этажа письменные столы и шкафы. Пожарные без энтузиазма поливали пылающее здание.
   Толпа молча наблюдала за гибелью полицейского участка. Только раз кто-то свистнул, а кто-то засмеялся, когда один полицейский упал в лужу с охапкой папок. Возможно, там и мое дело.
   Я достал свою повестку и бросил на раскаленную головню, упавшую с крыши мне под ноги. Посмотрим. И пошел в сторону Маршалковской улицы.
   Маршалковской жопы. Заразил меня президент. Придется ходить переулками.
   Я обогнул здание больницы. Выбрал неприметный, редко используемый вход.
   Осторожно открыл дверь и оказался в белом, не очень опрятном вестибюле. Ко мне навстречу поспешил молодой человек в белом халате, похожий на Элвиса Пресли.
   – Вы к кому?
   Очень трудно с ходу убедительно сформулировать невыполнимую просьбу.
   – Я бы хотел повидаться с приятелем, который лежит у вас в кардиологии. Он американец, – добавил я для пущей важности.
   – Миллионер, что ли? – спросил санитар и почему-то задумался.
   – Да. Можете мне помочь? Я вас отблагодарю.
   Элвис Пресли опять задумался. Я стал рыться в карманах, и он, прервав размышления, неторопливо подвел меня к лифту, предназначенному исключительно для больных па каталках.
   Мы поднялись на четвертый этаж.
   – Найдете сами своего знакомого?
   – Конечно, – сказал я и поблагодарил его, как было обещано.
   Я пошел по коридору, заглядывая в приоткрытые двери палат, и в одной увидел своего далай-ламу. Он лежал полуголый, облепленный какими-то присосками, с которых свешивались провода. Над ним на маленьком экране деловито выписывала зигзаги светло-зеленая линия.
   – Вот я тебя и отыскал, Тони. Можешь забрать свой залог. Полиция сгорела.
   Он открыл глаза, однако в первую минуту меня не узнал. На нем были дорогие американские пижамные брюки, но простыня вся в пятнах.
   – А, это ты, – наконец сказал он, немного оживившись.– Хорошо, что пришел.
   Я тебя ждал.
   – Как ты себя чувствуешь?
   – Неплохо. Хорошо. Но я спешу. Тебе надо приниматься за дело.
   Я заметил, что за дверью кто-то стоит. Заинтригованный, вышел в коридор.
   Возле палаты подпирал стенку тот самый черный славянин, которого я видел в «Деликатесах».
   – Что вам тут нужно? – спросил я.
   – Он стукач, – гортанным голосом мрачно изрек мой кавказский соплеменник.
   – Посторонним здесь нельзя находиться. Приверженец Славянского Собора молчал, делая вид, что не понимает.
   – Сестра, сестра! – окликнул я проходящую мимо медсестру. – Кто это?
   Она с ужасом посмотрела на кавказца
   – Господи Иисусе, опять он здесь. Пять раз его полиция увозила С ним ни на одном языке нельзя договориться. Бартек! Мацек! – крикнула она в глубину коридора На зов явились два санитара в очках.
   – Заберите, – указала сестра на черного славянина
   Юные интеллектуалы подхватили настырного посетителя под руки. Он не сопротивлялся, но и не содействовал выдворению. Покрасневшие от натуги санитары поволокли его к лифту для больных.
   Я вернулся к Тони.
   – Его уже нет. Я велел его выгнать.
   – Слушай, это какая-то паранойя.– Тони попытался приподняться на локтях.
   Зеленоватая линия на мониторе мгновенно расщепилась. – Привязался и не отстает. Рехнуться можно.
   – Он говорит, что ты был осведомителем.
   – Где я был осведомителем?
   – В России, наверно. Не знаю.
   – В Воркуте? У меня есть свидетели.
   – Не волнуйся, Тони. У тебя сразу начинается сердцебиение.
   – Да ведь это ужасно. В лагере я был чист. Это святое.
   – Столько лет прошло. Ты можешь не помнить. – Я сказал это таким тоном, каким говорят о пустяках, однако с двусмысленным оттенком превосходства.
   – Я не помню? Да я только этим живу. Потому и сюда приехал.
   – Ты хотел меня разыскать и попрекнуть. Тони упал навзничь и застонал.
   Зеленоватая линия скакала, как шальная.
   – Я прилетел, чтобы создать первую в мире партию прощения. Чтобы никогда больше людей не терзали по ночам демоны ненависти и страха. Погоди.
   Он стал нервно шарить под подушкой. Вытащил большой, немного помятый желтый конверт.
   – Здесь все, что нужно. Деньги, необходимые документы и свидетельства.
   Найми самого лучшего адвоката. Мы зарегистрируем партию прощения.
   Крестовый Поход Прощения.
   Я взял конверт, повертел в руках. Под окном то и дело взвывали и умолкали агрессивные сирены «скорых».
   – Я тоже многого уже не помню, – сказал я сам себе.
   Тони подпрыгнул на кровати, и его линия жизни тоже подпрыгнула
   – А я помню каждый день, каждый час. Он слишком молод для лагерника.
   – Его могли взять ребенком.
   Тони бессильно упал на подушку с фиолетовым штампом.
   – Он меня с кем-то спутал.
   – Все всё путают. Главное не в этом.
   – Да, ты прав. Главное – Крестовый Поход Прощения. Чтобы закрыть прошлое.
   – Со временем оно само закроется. А потом снова откроется – по-другому окрашенное и с новыми приметами. Ты жалеешь, что приехал?
   – Нет-нет. Теперь я уже здесь останусь. Может быть, навсегда. Не потеряй конверт.
   – Тони, я не знаю, что со мной будет. Я запутался.
   Но он меня не слушал. Тяжело дыша, стирал пот со лба исколотой рукой, обклеенной пластырями.
   – Я убежал на край света, чтоб забыть, – прошептал. – И не забыл. Пришлось вернуться. У меня все чисто.
   – А знаешь, Тони, знаешь, я несколько ночей не спал. Думал о твоем тогдашнем аресте. Я своей памяти не доверяю. В меня можно, как дискету, вставить чужую память.
   – Нет-нет. Чужой памятью не воспользуешься.
   Я долго молчал.
   – Тони, я уже не знаю, как было на самом деле с той девушкой у меня в квартире.
   – А я все помню. Секунду за секундой. Каждый жест, каждую каплю пота и судорогу боли. Крестовый Поход Прощения необходим. Он избавит людей от мучений. Всех: в тюрьмах, лагерях, трущобах, в резиденциях и коммуналках.
   Ладно, иди, может, адвокатские конторы еще открыты. А этому бедолаге дай деньги, доллары, пусть возьмет и уезжает обратно в Россию. Они всегда так жили. Им не привыкать.
   Вошла медсестра:
   – Ой, нехорошо, пан Мицкевич. Вам надо лежать спокойно, – потом обратилась ко мне: – Больного запрещено посещать. Рано еще. Взгляните на экран.
   – Тони, я должен идти. Не знаю, встречались ли мы с тобой когда-нибудь, но это не важно. Будь здоров.
   – Помни. Крестовый Поход Прощения. А в Воркуте, наверно, уже начинается оттепель.
   В коридоре меня остановил немолодой врач с внешностью философа:
   – Вы друг больного?
   – Да. Друг.
   – Он вызвал своих врачей из Америки. Кажется, они уже летят. Но прогноз неутешительный. Мерцательная аритмия.
   – Ему бы еще пожить и уладить свои дела.
   – Ба, – сказал врач. – Такое дается только избранным. Но кто из нас избранный? – и засеменил в глубь коридора.
   Я вышел на улицу. Под маркизой магазина стоял и курил сигарету славянин с Кавказа. Он окинул меня хмурым взглядом. Я ускорил шаг. А я живу. Только зачем живу. Светило неожиданно горячее солнце, и можно было подумать, что сейчас середина лета. Девочки лизали мороженое. Дворовый пес с лаем гонялся по мостовой за машинами. Ласточки летали высоко над крышами.
   Должно быть, к хорошей погоде. Зачем он мне дал этот конверт. У меня и прощать-то уже нету сил. Вдруг среди реклам и киосков мелькнуло знакомое лицо под круглой шапочкой темных волос, с глазами, как перелески, которые ранней весной обсыпали все пригорки и все лесистые склоны моего детства, детства, забытого по пути. Может, и я перед ней виноват. Может, я обидел ее отца и не помню, что обидел. Как она сказала. За все в жизни нужно платить. Да. Но ведь люди автоматически повторяют это с незапамятных времен. Одни платят, у других есть дармовой абонемент. А, не важно, как говаривал бывший замкомиссара Корсак.
   А она приближается, идет ко мне, а она лежит на спине, и клочок заблудившегося света притулился к тому местечку между плечом и шеей, а она отворачивает голову, и слеза с голубоватой искоркой катится по щеке.