– Вы живы, – прошептал я.
   – Да. Конечно. Жива.
   Несколько ночей назад она была современной, вызывающей, развязной девицей, с непривычной одеждой которой я не мог справиться, а сейчас стояла передо мной преобразившаяся, словно вернувшаяся из дальних странствий, из былых времен, которые мне иногда снятся.
   – Простите. Последние дни у меня были очень тяжелые,– тихо сказал я и невольно коснулся лба с засохшим струпом.
   – Да. Я знаю.
   Та ночь не оставила на ней никаких следов. Она была свежа и элегантна. Мне почудилось, будто слабое дуновение еще не проснувшегося ветерка принесло от нее запах каких-то экзотических трав, запах, усугубивший мою тревогу.
   Сейчас, днем, ее красота, подчеркнутая шикарным старомодным нарядом, чересчур слащава, подумал я. Вот и хорошо. Неважно почему, но так, безусловно, лучше. Лучше для меня.
   Она посмотрела на мой балкон, откуда высовывался красный носик забытой лейки.
   – У вас найдется немного времени?
   – Да. У меня много времени.
   Опять меня начал бить озноб. Наверно, подскочила температура. И вдруг захотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю, умереть на несколько часов или дней, но одновременно внутри всколыхнулось какое-то неприличное любопытство, какое-то рискованное желание броситься очертя голову вперед, в омут солнечного дня нежданной весны.
   – Пройдемся? – спросила она.
   – С удовольствием,– пробормотал я, не зная, чего мне больше хочется: убежать или остаться на этой улочке, среди голых деревьев.
   По Новому Святу со стороны Краковского Пшедместья валила нестройная толпа демонстрантов; другая манифестация приближалась от площади Де Голля. Будет драка, подумал я. В моей жизни было много женщин. В том смысле, что я многих женщин встречал, знакомился, проходил мимо. Иногда ненадолго влюблялся, а потом удивлялся сам себе, иногда вынужден был деликатно обороняться от навязываемого мне чувства, а случалось, заводил долгие изощренные романы, которые заканчивались ничем, мимолетным поцелуем, внезапной вспышкой вожделения на танцплощадке или сентиментальным прощанием на вокзале. Собственно, я исчерпал все варианты и нюансы игры, которую мы называем любовью или флиртом. А если что-то обрывалось на середине, доводил до конца в своем воображении бесконечно длинными ночами на рубеже осени и зимы, ночами, заполненными бессонницей, призраками и сожалением о том, чего не случилось и уже не случится никогда.
   Мы оказались в полукруглом скверике, где умирало несколько голых деревьев.
   Молча сели на сломанную скамейку, вокруг которой валялись погнутые банки из-под пива. Она положила сумочку на колени, и я увидел ее запястье, кисть руки, нежную и беззащитную, как у ребенка. Эта рука тоже напомнила мне о чем-то трогательном.
   Я не знал, что сказать, и боялся открыть рот. Неприятное чувство, оставшееся от той ночи, может быть отвращение или стыд, мешало начать разговор.
   – Ну и что? – спросила она со снисходительной усмешкой.
   – Ну и ничего.
   Боже, как хорошо, что в ту ночь ничего больше не произошло, что я только перетащил ее на эту роковую кушетку и попрощался взглядом, запомнив лишь пугающе округлую, ошеломительно прекрасную белую грудь. Я покосился украдкой в сторону молодой женщины, сидящей рядом со мной на обломках парковой скамейки. Она смотрела на край обрыва, окаймленный зарослями безлистных кустов, на белый лабиринт монастырских строений под ним, на неряшливое нагромождение крыш и блестящую, как ртуть, полоску воды у бурого горизонта. Не стоит в это влезать, подумал я. Возможно, эгоцентризм заключается в притуплении слуха, ослаблении зрения, замедлении рефлексов.
   Но при этом содержимое черепной коробки разбухает, размягчается, расщепляется на волокна сверхчувствительности. Нет, игра не стоит свеч.
   – Простите, – сказал я.
   – За что?
   – За все. За то, что было и прошло.
   – Тогда и вы меня простите.
   – Забудем и начнем сначала.
   Она посмотрела на меня – когда-то у женщин были такие глаза. Да, это перелески, мелкие ярко-синие цветочки, ненадолго расцветающие ранней весной над сверкающими ручьями. И я подумал, что много лет тосковал по этим глазам.
   – Может, не все стоит забывать? – немного погодя спросила она.
   – Да. Пожалуй, не все.
   Что она помнит из долгих часов амока, который мы пережили. Возможно, у нее от того вечера остались более приятные воспоминания. Но хорошо, что она есть, что беспечно сидит на жердочке, которая когда-то была скамейкой. Я ощутил внезапную благодарность, и мне захотелось коснуться ее маленькой, почти детской руки на синей, а может быть, черной сумочке с позолоченной цепочкой. Она угадала мое желание, улыбнулась с немым вопросом в глазах.
   По другой стороне овражка, ведущего к заброшенному монастырю, овражка, где лежал перевернутый вверх дном скелет легкового автомобиля, по краю крутого холма, где когда-то был парк, шагала вразвалочку Анаис, прижимая к себе пестрый узел, из которого свисали разноцветные тряпки. Вероятно, она увидела внизу, на крыше монастыря, черный крест, так как внезапно остановилась и принялась истово креститься.
   – Я вас давно знаю, – неожиданно сказала Вера.
   – Откуда вы меня можете знать? – встревожился я.
   – Встречаю на Новом Святе, на Краковском Пшедместье. У вас всегда такое лицо, будто вы спешите по очень важному делу или собираетесь совершить великое открытие.
   – Я просто много хожу. Всю жизнь иду, хотя фактически стою на месте.
   – Не надо ничего бояться.
   – А с чего вы взяли, что я боюсь?
   – У вас такой растерянный, даже немного испуганный взгляд.
   – Это от близорукости.
   – Мне захотелось увидеть вас днем.
   – Ну и что?
   – Ну и ничего.
   Да, мы с ней когда-то купались в темной реке около шлюзовых затворов, за которыми гудела и бурлила вода, падая по цементному стоку в каменистое русло, стиснутое с обеих сторон песчаными обрывами, добела раскаленными августовским солнцем. Мне было лет четырнадцать или пятнадцать, и в голове страшно шумело, шумело и стучало от какого-то неведомого прежде волнения, когда я кружил около нее, плескался, нырял – лишь затем, чтобы увидеть ослепительно белый краешек груди, глотнуть холодной, пахнущей лесом воды, которая касалась ее губ.
   – Нехорошо. Случится что-то нехорошее, – шепнул я.
   – Простите, не поняла.
   – Я говорю сам с собой. Иногда.
   – Когда волнуетесь?
   – Да. Пожалуй.
   – Может быть, я навязываюсь?
   – Ну что вы, – горячо возразил я.
   Она навязывается, подумал с негодованием. Такая красота, очарование и таинственность. Девушка из моей юности, заблудившаяся в канун конца света.
   Настоящего конца. Каждое поколение ждет конца света. Что-то в этом есть.
   Или, по крайней мере, должно быть.
   – И все-таки вы боитесь.
   – Чего мне бояться?
   – Это из-за чувства вины.
   Меня опять залихорадило. На одном из деревьев под нами расселись сотни воробьев. Их пронзительное чириканье было похоже на жужжанье большого трансформатора. Что она имеет в виду. О какой вине говорит. Чем это кончится. И все же мне хотелось, чтобы она сидела тут со мной, согреваемая прозрачным солнцем нежданно нагрянувшей весны, чтобы не уходила, чтобы не растворилась в унылой повседневности.
   – Может быть, вы психолог?
   Она вдруг рассмеялась, весело и непринужденно:
   – Не угадали. Я художница. Делаю картины из старых благородных тряпок.
   – Я откуда-то помню вашу фамилию.
   – Я тоже этим страдаю. Мне кажется, будто я все уже откуда-то знаю.
   Чересчур много, подумал я. Чересчур много разом предлагает мне эта женщина. Тогда она мне показалась совсем еще девочкой. Теперь я вижу, что это молодая женщина. И она видит, что я боюсь. Опасаюсь вылезти из своей раковины на дневной свет.
   Да, мы встретились во время войны. Она приехала к нам в отряд на мужском велосипеде. На ней было цветастое платье, какие тогда носили девушки, на ногах туфли на деревянной подошве, а по спине вилась толстая темная коса.
   Я запомнил цвет ее глаз, потому что рядом, вокруг, везде, на каждом шагу в лесу были озера, пруды, ручьи перелесок. Возможно, в тот раз я и обратил на нее внимание, хотя она, окруженная партизанскими командирами, лихими сердцеедами, вряд ли меня заметила.
   – Знаете, мне хочется вас обнять.
   – О, это уже что-то новое, – засмеялась она, озарив меня синевой своих глаз.
   Откуда на этом жалком свете такая кожа. Откуда такие ресницы, такой свежий рот. Легкомысленная расточительность скаредной природы. Поразительный феномен в потопе случайностей.
   – Вы не против, чтобы я изредка вам звонила?
   – Нет, конечно. Буду ждать.
   – Без всяких обязательств. Может, позвоню, а может, и нет.
   Да, мы познакомились с ней после войны. Она стояла на лесах у стены костела и шпателем соскребала что-то с изъязвленной поверхности. А потом этот шпатель упал на землю, и я его поднял, взобрался по лестнице и подал девушке с лесными глазами, которая была студенткой, обучалась не то истории искусств, не то живописи или прикладной графике. Она тогда что-то дружески мне сказала, и я ответил шуткой, а сам подумал: как жаль, что я ухожу, хотя мне не хочется уходить, как жаль, что нельзя остаться с ней навсегда вопреки всем и всему.
   – Пожалуйста, не вставайте,– сказал я, предупреждая ее намерение.
   – Хотите, чтобы я не уходила?
   – Да. Очень хочу.
   Она как-то печально улыбнулась и вдруг показалась мне совершенно другой, обремененной зловещей тайной или роковым предназначением.
   Между тем из-за деревьев вынырнула Анаис и направилась к нам с натужно приветливой улыбкой. Сегодня вместо шляпы она нацепила какой-то восточный тюрбан. Высохшее лицо с вертикальными, пугающе длинными морщинами было обсыпано кошмарной коричневой пудрой. На ходу Анаис нервно поправляла вылезающие из узла мятые бумаги и драные тряпки.
   – Здравствуйте,– сладко пропела она.– Добрый день. Позвольте угостить вас сигаретой.
   – Добрый день. Спасибо, мы не курим,– не скрывая удивления, ответила Вера.
   – Жа-а-ль, – протянула Анаис– Я иду в монастырь. Туда, вниз. – Рукой с окурком она, как балерина, описала полукруг, сверля меня многозначительным взглядом.
   И пошла, но как бы нехотя. Останавливалась, пятилась, безуспешно раскуривала погасшую сигарету. Откуда-то прилетели голуби. Хлопая крыльями, садились рядом с ней в надежде на угощенье.
   – Это муза павшего режима. Призрак минувшей эпохи.
   – Вы ее знаете?
   – Да. Познакомились в комиссариате. Где ее только не встретишь. На митингах, в костеле, в участке. И всюду наводит страх на людей. Наше общее угрызение совести.
   Позади нас, в музыкальной школе, раздались звуки рояля. Кто-то разучивал сонату, которую я помнил с давних времен.
   – Бедная,– шепнула Вера.
   – Все мы бедные. Я здоров, но тяжело болен. Страдаю атрофией той неизвестной железы, которая заставляет совершать привычные движения, включаться в будничную суету, велит по утрам вставать, бриться и выходить из дому, чтобы вырвать кусок у ближнего изо рта. Честно говоря, я чувствую себя в некоторой степени обманщиком. Все видят во мне конкурента, а я безвреден. И дело тут не в возрасте. Потеря интереса к жизни, ослабление воли, апатия усталого организма. Нет, это случилось внезапно, в один день.
   Я от кого-то заразился, подхватил неизвестный вирус. Думаю, нас много. Все те, что молчат или улыбаются без слов.
   – А я люблю жизнь,– сказала Вера. Достала из сумочки помаду и стала подправлять рисунок губ.
   – Вот я вам и представился. Не с лучшей стороны.
   – Да я же вас знаю. Может, я давно за вами охочусь.
   Смутившись, я принялся носком ботинка стирать белый рисунок мелом, начертанный на плитах дорожки детской рукой.
   – Мне пора идти. Проводите меня немного?
   – Конечно. – Я вскочил со скамейки. Страшная проблема разрешилась сама собой. Она жива, я вижу у нее под ухом, под прядкой волос, под нежной кожей, чуть дымчатой от прошлогоднего загара, в том месте, которое будто создано для поцелуев, медленно пульсирующую жилку. Она жива.
   Потом мы шли по Краковскому Предместью. Я вдруг почувствовал какое-то радостное облегчение. Что-то ужасное закончилось, а что-то тревожное, но приятное начинается. И я, если наберусь смелости, могу сделать так, чтобы это продолжалось, а могу завтра забыть и снова погрузиться в летаргический сон.
   Со стороны Старого Мяста надвигалась очередная колонна демонстрантов. Я с удивлением увидел шествующего в первом ряду президента. Теперь, на улице, ясным солнечным днем, он походил на обросшую черным мхом кочку из лесного урочища. Президент тоже меня заметил и что-то сказал идущему рядом человеку. Оба отделились от колонны и торопливо зашагали к нам.
   – Привет, мой юный друг! – воскликнул президент.– Хочу познакомить вас с великим человеком.– Он указал на своего спутника, который был поразительно похож на атамана Хмельницкого. Сзади с его лысого черепа свисал слипшийся от пота оселедец. – Лидер Фиолетовых.
   Хмурый атаман небрежно поклонился и уставился на Веру.
   – Мы идем на Бельведер,– сообщил президент, нервно шевеля бровями, похожими на веточки кладбищенской туи.
   – Сейчас все ходят к Бельведеру, – сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
   – Естественно. Бельведер – символ нашей независимости, которая обычно у нас бывает не дольше весенней грозы. Надо пользоваться случаем, – засмеялся президент.
   – А потом что?
   – Потом очередной раздел. Кто-нибудь непременно на нас позарится.
   – А Сыны Европы?
   – Сыны Европы вас спасут. Прощайте, мадам. Пока, мой юный друг.
   Но лидер Фиолетовых, похожий на атамана Хмельницкого, стоял как столб и пялился на Веру.
   – Пан президент, мне по ошибке выдали ваш бумажник! – крикнул я.
   – Оставьте у себя. Мы еще встретимся, – и потянул своего соратника в ряды демонстрантов.
   У стен домов дремали наркоманы, выставив перед собой истрепанные картонные таблички, призывающие прохожих подавать милостыню. Румынская цыганка, остановившись, начала переписывать на свою картонку мольбу молодой наркоманки. Та внезапно очнулась и ревниво повернула свою табличку обратной стороной.
   – И все-таки я люблю жизнь. Такую, какая она есть, – сказала себе Вера. -
   Идемте.
   – Почему вы так настойчиво это повторяете?
   – Потому что это правда.
   Возле колонны короля Зигмунта на Замковой площади представители каких-то двух соперничающих политических партий ожесточенно дрались, колотя друг дружку разноцветными транспарантами. Но никто из прохожих не обращал внимания на эту историческую битву. Площадь пересекала, приплясывая под грохот бубнов, процессия приверженцев экзотической восточной религии. В отдалении, у подножья серых нагромождений Праги, голубовато мерцала вздувшаяся от весеннего паводка Висла. Может быть, она права. Может, еще стоит полюбить жизнь.
   Я украдкой покосился на Веру. Она шла, выпрямившись, зажав под мышкой сумочку с позолоченной цепочкой. Близоруко щурясь, смотрела вперед.
   Странно, что Господь Бог не пожалел сил, чтобы с таким артистизмом создать именно эту молодую женщину. Обычно провидение предназначало подобных женщин другим мужчинам, а я только издали на них поглядывал. Быть может, моя жизнь автоматически продлилась из-за случайной ошибки в программировании судеб.
   Мы замешались в стадо туристов. Между контрфорсами стен примостились художники из России, Украины или Белоруссии, специализирующиеся на моментальном изготовлении портретов. Где-то неподалеку постанывала шарманка.
   Вера остановилась перед железными воротами.
   – Я пришла, – сказала. – Спасибо.
   – Это вам спасибо.
   Мы стояли лицом к лицу, улыбающиеся и смущенные.
   – Я рад, – шепнул я.
   – И я рада.
   Мне хотелось еще что-нибудь сказать. Странная смесь печали, радости, страха и внезапной надежды переполняла мою больную голову. По спине опять пробежала холодная дрожь, хотя все вокруг утопало в преждевременном тепле ползущего над самыми крышами солнца
   – Не знаю, что сказать.
   – Ничего не говорите.
   – Ну так что?
   – Ну так что?
   – Лучше всего подождать. Посмотрим, что принесет жизнь.
   – Не знала, что вы такой осторожный.
   – Осторожный, недоверчивый и педантичный.
   – Посмотрим-посмотрим.
   – Это очень рискованно.
   – Увидим. До свидания.
   – До свидания.
   Она скрылась в тени подворотни. Уже совсем другая, чужая, из иного, неведомого мира. Вот так, шепнул я.
   И тут в каком-то открытом окне заговорило радио. Не старый, но очень скрипучий голос с надрывом вещал:
   – Черная земля скована льдом. Серые деревья побиты морозом. Мокрое небо замерло в неподвижности. Белая бумага скрипит под пером.
   Одна из последних зим нынешнего столетия и нынешнего тысячелетия. Все мои близкие незаметно растаяли в темноте. Они уже на том берегу или в совершенно другом измерении. Но что такое тот берег или неизвестное измерение. Еще одна изощренная выдумка с целью приукрасить монотонное движение скромного потока мелких событий, незначительных происшествий, неглубоких душевных травм, недолгих депрессий, крохотных взлетов и нарастающего гула, но что это за гул – усталости, бунта или вечного хаоса?
   Белая бумага скрипит под пером. Вокруг леденящая пустота скупо обогреваемого города. Иногда пробежит, не оставляя следов, бездомная дворняга. На горизонте маячит сгорбленный силуэт человека, бредущего неведомо откуда и куда. Не хватает только звездочки на остывшем небе. Но и звезд уже нет. То есть, возможно, они еще есть, но на них никто не обращает внимания. Иногда только какой-нибудь малыш задерет головку и скажет: «О-о-о!» И мы увидим проткнувшую темноту робкую анемичную капельку холодного света. Только белая бумага скрипит под пером, как прошлогодний снег.
   Я ехал в автобусе, с трудом пробиравшемся по улицам, то и дело застревая в пробках: дорогу преграждали шествия и демонстрации, одни поскромней, другие повнушительнее. Пассажиры безучастно смотрели через грязные стекла на этот парад лозунгов, призывов и обещаний. Весны как не бывало. Со всех сторон дул холодный ветер, принося запахи недавней зимы.
   Потом я вошел в комиссариат, где все еще продолжался ремонт. Арестанты и маляры шастали по коридорам, застеленным старыми газетами – прессой былых времен. Я зашел в комнатку дежурного полицейского. Это был худой, заморенный и нерасторопный молодой человек.
   – Простите, комиссар Корсак у себя?
   – Кто?
   – Комиссар Корсак.
   – Корсак? У нас такой не работает.
   – Работает, работает. Два дня назад меня арестовали, и я сидел здесь в камере. Там, в глубине коридора, слева. А может, справа.
   Обилие деталей в моей информации озадачило юного служителя правопорядка.
   Он с минуту разглядывал меня разинув рот, а потом вежливо сказал:
   – Подождите, пожалуйста. Я пойду узнаю. Немного погодя он вернулся – медленно, как сомнамбула.
   – Точно, есть такой. Но у него совещание.
   – Умоляю, сходите еще раз. Это очень важное дело. Скажите, пришли… ну, насчет убитой девушки.
   Полицейский опять уставился на меня с открытым ртом. Почему я сказал «убитая девушка»? Я тоже приоткрыл рот; так мы довольно долго друг на друга смотрели.
   – Вы насчет убитой девушки? – уточнил полицейский.
   – Да, это очень срочно.
   Он опять ушел и вернулся, сонно волоча ноги:
   – Подождите.
   Я вышел в коридор. Посмотрел в окно, заляпанное известкой. Ветер расшвыривал по захламленным дворам бумаги, картонные коробки и пожелтевшие высохшие елки. Неправда, что я помню детство и юность. Они совершенно поблекли, и я едва различаю стершийся рисунок событий. Иногда что-нибудь припомнится явственно – например, упорно возвращающаяся картина: мой дедушка, на закате идущий по саду, но ведь я не знаю, увиденная ли это когда-то и застрявшая в памяти реальность или выдумка, обрывок сна либо видения в бреду. Меня не детство сформировало, а длинный ряд происшествий, случайностей, непредвиденных поворотов судьбы, которые, точно пейзаж за окном мчащегося поезда, исчезали где-то за горизонтом моей жизни. Я подражаю ближним, облегчая себе задачу ссылками на ошибки молодости, опыт и утраченные пространства минувшего времени.
   Из глубины коридора прибежал возбужденный заместитель комиссара Корсак.
   – Голубчик, у меня нет времени. Совещание по поводу Славянского Собора. -
   Он хотел, широко разведя локти, пригладить желтый мох на висках, но передумал, видно, и на это у него не было времени.
   – Я отниму у вас одну минутку.
   Он энергично выдвинул нижнюю челюсть, будто намереваясь проглотить назойливую муху.
   – Говорите, я слушаю.
   – Она жива.
   Корсак нервно заморгал:
   – Кто?
   – Ну, она. Девушка из моей квартиры.
   – Как это – жива?
   – Она мне сегодня звонила.
   – Вы что, рехнулись?
   – Нет. Правда. Пришла ко мне, и мы пошли гулять.
   – Кто? Вера Карновская?
   – Вера Карновская. Та самая. Корсак посмотрел на меня озабоченно:
   – Знаете, придется и вас отправить на психиатрическое обследование.
   – Пан комиссар, клянусь.
   Он приблизился ко мне и отчеканил:
   – У меня есть результаты вскрытия. Она умерла от кровоизлияния, вызванного правосторонней травмой черепа.
   – Этого не может быть.
   – Может. Я буду вынужден еще раз вас допросить. Попрошу не уезжать из города.
   – Но ведь я два часа назад ее видел.
   – Примите что-нибудь успокаивающее.
   Я стоял перед ним, ошеломленный. Кто-то пробежал у меня за спиной, шурша старыми газетами.
   – Я уже сам ничего не понимаю.
   – Знаете, приходите на славянский конгресс. Это будет событие европейского, да что я говорю, мирового масштаба. А теперь до свидания, у меня дел невпроворот, – и энергично пошел обратно, потом вдруг остановился, словно что-то припомнив, но только махнул рукой и сказал, глядя в окно: – А, не важно.
   Я вышел на улицу. Постоял у дверей, собираясь с мыслями. К тротуару подкатывали полицейские машины, другие, припаркованные на небольшом пятачке, резко срывались с места, включая синие маячки на крыше. Отовсюду сползались тучи, пузатые, черные; где-то вдалеке прогремел гром, а может быть, старый дом обвалился. Пресвятая Богородица, что происходит. Все начинается сызнова. Судьба на меня ополчилась. Это какое-то недоразумение.
   Но если эта девушка, или молодая женщина, действительно лежит, раскромсанная, в прозекторской… Я же сегодня с ней разговаривал, даже хотел обнять или хотя бы коснуться руки. Может, мне впервые в жизни снится бесконечный сон – никогда раньше я не видел во сне приличного полнометражного фильма. Господи, почему на меня такая напасть. Наверное, надо помолиться, но ведь в этот момент миллиарды людей о чем-то просят Бога. Кто должен исполнять наши желания, которые, будучи исполнены, только нарушат логику природы, предназначения и того автоматизма, который мы называем роком.
   Я закашлялся, сердце опять застучало о ребра, горло сдавил панический страх, хотелось куда-то бежать, удирать, но куда бежать и зачем.
   Большая капля шлепнула меня по лбу. Я побрел вперед. Спустился по ступенькам в подземный переход. Все стены были исписаны и изрисованы краской из пульверизатора. Стены плача, стены греха, стены бунта.
   Я остановился и машинально прочел чей-то стих или афоризм, запечатленный на стене красной акриловой краской: «Поэт идет поэт видит поэт правду скажет поэт по совести осудит – а поэту в жопу хуй»,
   Никто этой надписи не стер. Привыкли. Вульгарность – наше Мертвое море.
   Хамство – наше Красное море. Омут. Бешеная круговерть необъяснимых волн отчаяния. Это уже было. Все уже было. Но неизвестно, что будет.
   Я вышел на площадь Трех Крестов. Поперек тротуара лежала опрятно одетая женщина, держа над собой большой плакат: «Спасите Польшу». Неподалеку на стоянке такси водитель бил несговорчивого клиента. Никто не спешил бедолаге на помощь, зато к демонстрантке то и дело подходили прохожие и вступали с ней в дискуссию.
   Когда-то меня волновала судьба моего отечества, но со временем и это прискучило. Я внутренне разбит. Вернее, зеркало моего сознания разбилось на мелкие осколки. Вроде бы все отражает, но в виде атомов. И не дрожь меня пробирает, а что-то пересыпается под грудиной, под разбитым лбом – раздробленные мысли, раздробленные предчувствия, раздробленные инстинкты.
   Я вернулся домой. Сел на кровать, уже который день не застилавшуюся. Тупо посмотрел на кушетку: зачем я приволок ее обратно в свою комнату. Что делать. Лучше бы всего пойти на почту и отправить себя заказной бандеролью. Но куда. Кому.
   За окном клубились темные тучи, сталкиваясь с еще более темными. Где-то над Старым Мястом с глухим гулом прокатился первый гром. Первый гром первой весенней грозы.
   Но ведь я ее видел. Шел с ней рядом, касаясь рукой ее сумочки, сидел на скамейке так близко, что не только чувствовал запах восточных духов, но и ощущал легкое тепло ее тела. Что делать.
   Раздался звонок. Я машинально поднял трубку и услышал длинный гудок.
   Звонили в дверь. Первым моим желанием было спрятаться под кровать. Но толку-то что. Хуже на этом свете мне уже не будет.
   Я открыл дверь. Передо мной стоял Тони Мицкевич с зонтом в руке. Пожалуй, он все-таки больше похож на поэта, чем на далай-ламу. Аккуратно закрыл зонтик.
   – Я пришел с утешительницей. Можно?
   – Можно.