Брошусь-ка я сейчас под трамвай, и все дела.
   И тут я увидел диковинный экипаж, похожий на дрезину с рычагами. Спереди вращался вал ничем не прикрытою мотора. За рулем сидел бывший заместитель комиссара Корсак. От ветра или быстрого движения остатки его волос растрепались, и разжалованный полицейский немного смахивал на пасхального цыпленка.
   – Кого я вижу! – радостно воскликнул он. – Вы на почту? – и указал взглядом на мой желтый конверт.
   – Нет. Не знаю. Пожалуй, домой.
   – Поехали с нами. На первое весеннее гарден-пати.
   – Да у меня времени нет,– робко попытался я отговориться.
   – Залезайте без разговоров. Ребята, дайте человеку сесть.
   Несколько молодых людей, сидевших на корточках в открытом кузове, послушно потеснились.
   – Ну, чего вы там канителитесь! – крикнул Корсак.
   Молодые люди силком втащили меня к себе, колеса взвизгнули, и мы понеслись по Маршалковской.
   – Что новенького? – перекрикивая рев мотора, спросил Корсак. – Дело прекращено?
   – Не знаю. Комиссариат сгорел. Корсак удовлетворенно рассмеялся:
   – Это психованный президент подпалил. Он давно примеривался. Но я, пока там был, глаз с него не спускал.
   – А куда мы едем?
   – Приедем – увидите.
   Мы проскочили через центр и теперь мчались по пригородам. Среди голых деревьев, окутанных светло-зеленой дымкой лопающихся почек, стояли новехонькие виллы. Одни приземистые, модерновые, как в Калифорнии, другие причудливые, напоминающие мавританские бани, третьи более скромные – стандартные подваршавские цементные коробки. Солнце катилось невысоко над горизонтом, пахло пробужденной к жизни землей.
   Корсак энергично манипулировал рычагами, голый мотор то начинал бешено вращаться, то внезапно сбавлял обороты. Перед глазами мелькали деревья, дома, заборы. Рядом со мной с суровой покорностью сидели на корточках, держась за борта, ребята Корсака. Одни были одеты небрежно и по-славянски, другие, вероятно отборные кадры, обряжены в черную кожу, что как-то не очень соответствовало славянским традициям.
   – Вы знаете языки? – крикнул Корсак.
   – Слабо.
   – Жаль, нам нужен пресс-секретарь.
   – Президент уже обещал мне пост министра.
   – Дегенерат. Мы его пошлем на перевоспитание. Благо будет куда.
   Корсак отпустил руль, чтобы проделать характерное движение локтями, предваряющее процедуру приглаживания волос на висках. Машина резко накренилась влево, нас в кузове качнуло вправо.
   – Держитесь, сейчас будем на месте.
   Корсак еще несколько раз оторвал от руля руку, приветствуя топающих по обочине славян, и неожиданно свернул на вымощенную клинкером боковую дорогу. Над нами сомкнулись кроны статных тополей, обсыпанные микроскопическими листочками.
   Путь экипажу преградили массивные железные ворота. Корсак остановился, поставив переключатель скоростей на нейтраль. Из кустов вылез молодой человек в камуфляже без опознавательных знаков и с автоматом Калашникова.
   Видно, узнав Корсака, он небрежно козырнул, поднеся руку к непокрытой голове, и стал отворять ворота. Машина въехала за ограду, и я остолбенел.
   Мы были в пуще времен Пястов или Ягеллонов. Над головой с достоинством раскинули ветви величественные вековые деревья. Я увидел дубы, помнящие, вероятно, Тридцатилетнюю войну, клены эпохи шведских нашествий, почтенного возраста ясени с огромными черными дуплами; высохшие от старости ели горделиво покачивались под легким напором хозяйничающего в пуще ветра.
   Внизу полно было бурелома, опутанного зелеными уже вьюнками, а заболоченную землю покрывала жутковатая мешанина кустов, высоких трап и трухлявых пней. Над деревьями со зловещим, как в старых сказках, криком кружили стаи грачей или галок. Перед нами трусил не слишком напуганный заяц; между стволами деревьев, мне показалось, я увидел лося. Нетрудно было себе представить, что из чащи на дорогу вот-вот вылезет настоящий медведь преклонных лет.
   Рванув с места, Корсак покатил по узкой асфальтовой дорожке. Теперь мы ехали мимо урочищ, диких лугов, мрачных дубрав, перемежавшихся светлыми рощами. Казалось, конца не будет этому дремучему лесу в нескольких километрах от центра европейской столицы – не Парижа, конечно, но все же,– и я уже смирился с мыслью, что до места мы доберемся только к ночи, как вдруг бор расступился, и мы очутились на небольшой поляне посреди не то парка, не то ухоженного леса. Я увидел дворец в стиле барокко, на фасаде которого было растянуто громадное полотнище с надписью "Славянский Собор.
   Бросок на Европу".
   Корсак резко затормозил. Его ребята соскочили с дрезины, разминая затекшие ноги. Я остался в кузове, ожидая, что будет дальше. На поляне были расставлены столики с едой и выпивкой. Солнце добродушно пронизывало своими лучами бутылки с чистой «Выборовой», национальным напитком славян, обитающих в центре и на востоке Европы.
   К Корсаку подошли несколько человек – видимо, верхушка. Поздоровались по всем правилам, по-свойски обнимаясь. И тут я с недоумением заметил около центрального столика двух офицеров бывшей советской армии. Они были в длинных шинелях со множеством золотых пуговиц, солнце играло на золотых погонах и золотой тесьме – позументах, украшавших околыши фуражек.
   Казалось, русские завернули сюда по дороге: к бокам обоих были прислонены видавшие виды велосипеды, навьюченные котомками. Один был генерал высокого ранга; второй, помоложе, майор или подполковник, должно быть, сопровождал его в качестве адъютанта. Оба не выпускали из рук рулей своих велосипедов, поскольку к трапезе приступить пока никто не приглашал.
   И вдруг я увидел нечто, повергшее меня в еще большее изумление. А именно: на террасе выстроенного в стиле барокко, а точнее, в смешанном стиле барокко и классицизма дворца появилась и неторопливо направилась к собравшемуся вокруг столов обществу какая-то дама. Можно было подумать, материализовался дух бывшей владелицы дворца, но то была Анаис в костюме маркизы XVIII пека. Ее высохшее лицо покрывал слой румян, присыпанных ярко-белой пудрой, на щеке чернело пятнышко – так называемая мушка.
   Генерал оцепенел; ни от кого не укрылось, что появление таинственной дамы из давно минувшей эпохи произвело на него ошеломительное впечатление.
   Корсак по привычке собрался было шугануть Анаис и даже, понизив голос, стал звать охрану, но, поскольку в славянском генерале явно взыграли чувства, предпочел не устраивать скандала.
   Я осторожно приблизился к столикам. В эту минуту генерал нервным движением развязал котомку и, раскрыв ее, указал рукой внутрь.
   – Тут у меня валюта,– по-русски сказал он, не сводя глаз с Анаис. – Везде валюта, – и похлопал ладонью по другим котомкам.
   Затем стал сбивчиво объяснять польским друзьям, что перед уходом из Германии все распродал, даже загнал служебный танк, и потому возвращается на родину на велосипеде.
   Среди гостей шныряли официанты. Одни в косоворотках и казацких шароварах, другие в шляпах с цветными ленточками и ловицких портах. Был там даже чех, правда, в обычном, не национальном костюме, видимо нанятый в последний момент.
   – Я все продал, – откровенничал генерал, сверля взглядом Анаис.
   – Подводную лодку, ракеты, даже водокачку.
   Гости выпили по рюмке, стоявшие особняком группы перемешались, генерал с адъютантом ходили от стола к столу, волоча за собой велосипеды, чему, зная о содержимом генеральского багажа, не следовало удивляться.
   Внезапно Корсак захлопал в ладоши, а когда воцарилась тишина, поднял стакан с прозрачной жидкостью и крикнул на всю древнюю пущу:
   – За славянскую Европу!
   Гости оживились. Все пили до дна и смачно целовались. Кто-то и мне протянул полную стопку.
   – Пей, – услышал я хрипловатый и как будто знакомый голос.
   – Не могу. У меня было сотрясение мозга.
   – Не беда. От спиртного мозги мигом встанут на место. Пей, приятель, грех не выпить на дармовщинку.
   И подтолкнул мою руку, а я послушно выпил. Потом долго не мог перевести дух и прийти в себя. Согнувшись, с вытаращенными глазами вертелся волчком, а кто-то незлобиво колотил меня по спине. Это, конечно же, был президент со своими придворными дамами.
   – И вы тут? – выдавил я наконец.
   – Плюрализм. Экуменизм, – изрек президент и старательно стряхнул капли с поросли вокруг рта.
   Мимо нас прошел генерал, ведя за руль велосипед. Наклонившись к сопровождавшей его Анаис, он повторял страстным баритоном:
   – Я вас люблю.
   На краю поляны, стараясь не привлекать к себе внимания, прохаживались молодые люди с автоматами Калашникова, небрежно опущенными дулами вниз. За стволами столетних деревьев затаились не то собаки, не то волки. Ветер унялся, и из глубины бора доносился извечный птичий щебет.
   – Я вас люблю, – твердил уже отдалившийся от нас генерал, не выпуская руля велосипеда. Анаис умиленно на него взирала.
   Мне казалось, что поляна и дворец, который явно перестраивался после каждой из войн, прокатившихся по здешним краям, что этот дворец и поляна окружены горящими ясным пламенем кострами. Но вокруг пылали кусты форзиции, нашего предвестника капризной весны. Солнце, слегка разрумянившееся, уже цеплялось за голые кроны самых высоких деревьев.
   К поляне один за другим подкатывали шикарные дорогие автомобили. Из них вылезали наши бизнесмены – почти все молодые и пузатые. Они вели своих дам, одетых с базарной элегантностью. В чаще ревел какой-то зверь, и я подумал, что, возможно, это раненый лось.
   На островке засохшей травы сидел президент. Над ним склонялись три студентки, с которыми он недавно меня познакомил. Президент, понурив голову, тупо смотрел в землю.
   – Что с вами, пан президент?
   – Ослаб, – осовело сказал он.
   – Перепил белорусского самогона,– сказала увечная студентка. – Говорила я, что это отрава?
   – Времена такие, а у меня сил мало, – скулил президент.– Нас зальет потоп желтых, черных и этих, крашеных славян. Пить!
   – Принесите воды! Быстро! – скомандовала калека.
   Одна из студенток, самая высокая, невероятно грудастая и притом усатая, бросилась к столикам.
   – Воды нет! – простонал президент. – Как это у Шекспира?
   – Что у Шекспира?
   – Да ничего. Потом вспомню. Европа погибает. Несчастная наша планета.
   Бедный президент, но ведь и я бедный. Страшно высунуться из этой пущи на свет божий. И вдруг я увидел быстро идущую к дворцу Веру или Любу, но ее тут же заслонил высыпавший из автобуса народный оркестр. Я сделал несколько шагов и остановился в растерянности. А может, углубиться в эти дебри, и пускай меня сожрут дикие звери.
   – Хотите в меня влюбиться?
   Я обернулся. Передо мной стояла белокурая, по-мальчишески коротко стриженная женщина. Одета она была броско, в молодежном стиле. Черная юбчонка едва прикрывала пупок.
   Женщина смотрела на меня вызывающе, но в ее улыбке чувствовалось ласковое тепло. А волосы были такие светлые, что казались залитыми лунным светом.
   – Простите, это невозможно. Я уже влюблен.
   – Жаль. А в кого?
   – В одну молодую женщину. Я знаю о ней все, но не знаю, кто она.
   – Удивительно.
   Приятно было смотреть на эту девушку – пухленькую, аппетитную, словно только что вернувшуюся с дикого приморского пляжа.
   – Я сам себе удивляюсь.
   Небо еще не начало темнеть, но где-то у горизонта показался прозрачный призрак луны. На востоке ярко мерцала одинокая звезда. Всегда, когда я гляжу на первую яркую звезду, мне кажется, что к нашей усталой планете приближаются незваные гости. Я напрягаю зрение, вижу, что звезда как будто движется по изломанным геометрическим линиям, и уверенность, что это пришельцы издалека, крепнет, но в утренних газетах о них нет ни слова, страницы заполнены ежедневной политической абракадаброй, сумбурной смесью глупости, подлости и коварства.
   – А я-то надеялась. Я на вас сразу глаз положила.
   Смелый вырез пестрой блузки открывал красивую грудь. Казалось, от этой девушки веет запахом свежескошенного сена или отчего дома, полного засушенных трав и яблок, которые хранятся в «холодной комнате» до самой весны.
   – Вы славянка?
   – Нет, я литовка.
   – Литовка? Что же вас сюда занесло?
   – Я познакомилась с одним немцем, студентом. А он думал, здесь слет
   Поляков, Желающих Стать Немцами.
   – Экая незадача.
   – Да уж. Но он тяпнул стаканчик и кое-как нашел с ними общий язык. Теперь лежит там, в кустах форзиции.
   Послышался какой-то странный гул и постукиванье. Кто-то проверял микрофон.
   Гости утихли, устремив взоры в сторону праславянского дуба, под которым стоял бывший комиссар полиции Корсак.
   – Уважаемые дамы, уважаемые господа, а вернее, дорогие сестры и братья, – разнеслось по поляне из замаскированных громкоговорителей. – Начинаем аукцион исторических национальных реликвий. Вырученные средства пойдут на организацию великого броска на Европу.
   Раздались аплодисменты. Народный оркестр исполнил короткий хейнал. А я с непонятным сожалением смотрел на юную литовку – таких, как она, когда-то называли сексапилками. Она заметила мой пристальный взгляд и ответила улыбкой.
   – Прогуляемся вокруг дворца? – спросила.
   – Обойдем дворец и полюбуемся на дремучий лес, похожий на литовские.
   – У нас уже нет дремучих лесов. Но, может, вы хотите принять участие в аукционе?
   – Нет. Я сюда тоже попал случайно. Знаете, меня обвиняют и убийстве молодой женщины, – почему-то сказал я. То ли чтобы похвастаться, то ли чтобы шокировать девушку.
   Она посмотрела на меня, прищурившись. Чем темней становилось на поляне, тем светлее казались ее короткие, ореолом окружающие голову волосы.
   – Э, не верю. Я готова перед кем угодно за вас поручиться.
   Мы нерешительно направились в сторону дворца. Вдогонку понесся усиленный мегафоном голос, коротким гулким эхом отразившийся в раскинувшемся посреди города бору:
   – Первый лот. Почечный камень короля Стефана Батория.
   Я оглянулся и опять увидел Веру или Любу, привставшую на цыпочки за спинами участников аукциона. Я блуждаю среди призраков. Когда же наконец все выяснится и упорядочится.
   – Жаль,– сказала девушка в золотистом жакете и пестрой блузке. – Я бы вас увезла в Литву. Знаете, я живу в волшебном месте, где поэтическая Вилия впадает в таинственный Неман. Там у слияния рек есть такой треугольник, в котором стоит небольшой, просторный красновато-золотой Старый Город, похожий на кукольный городок. В этом городе любил Адам Мицкевич. Бродил со своей возлюбленной по окрестным разлогам; в тамошних урочищах над быстринами еще и сейчас ощутима какая-то тревога и всплески энергии, возбуждавшие в них страсть.
   Мысленно я назвал ее девушкой. Но она женщина, зрелая женщина, живущая в
   Литве, отвоеванном у лесов краю, по которому гуляют штормовые ветры с умирающего Балтийского моря. С другой стороны дворца была большая терраса, посыпанная гравием площадка и длинная каменная балюстрада. Мы подошли к этой балюстраде. От нее круто спускался вниз поросший пробуждающейся к жизни травой откос, который упирался то ли в прудик, то ли в овальный бассейн с бездействующим фонтаном посередине. Оттуда в глубь леса, или бора, уходила, исчезая в подступающем сумраке, широкая просека.
   И тут мы увидели, что вдоль пруда бежит Анаис в развевающихся юбках маркизы, а за ней гонится русский генерал, не выпуская из сильных рук руля велосипеда.
   – Я вас люблю! – сдавленным голосом кричал он. И упорно втолковывал беглянке, что полюбил ее с первого взгляда. За генералом, тоже с велосипедом, трусил адъютант, полнотелый офицер, бледным своим лицом напоминающий Наполеона.
   Анаис кинулась на просеку. Преследователи – за ней. Какая-то нежно обнявшаяся парочка направлялась к террасе, но, заметив нас, резко повернула и скрылась в кустах форзиции.
   Из-за дворца донесся надрывный голос аукциониста:
   – Лот номер пять. Бюстгальтер полковника Эмилии Плятер.
   Мы сконфуженно переглянулись.
   – Это ничего, – сказал я. – Славяне стремятся к великой цели.
   – Завтра я уезжаю и Литву, – тихо сказала девушка.
   – Не удалось похитить ляха.
   – Не беда. Я еще вернусь. Берегитесь.
   В этот момент громко, пронзительно запела какая-то птичка. И весь лес смолк, слушая ее.
   – Это соловей? – спросил я.
   – Возможно, первый соловей. К нам они прилетают позже, зато гостят дольше.
   Желаю вам счастья в жизни.
   – Взаимно. Вы хорошенькая, привлекательная девушка, найдете у себя дома какого-нибудь Будрыса. И лях не понадобится.
   – Не увиливайте. Я сюда вернусь.
   В сгущающемся сумраке ее черты расплывались, и в какие-то минуты мне казалось, что рядом со мной, опершись на балюстраду, стоит она, эта зараженная смертью молодая женщина. На небе появились новые звезды. С лесной просеки поднимался туман.
   Литовка молча пошла к аллейке, я подумал, что надоел ей, но через минуту она неторопливо вернулась, вертя что-то в пальцах:
   – Это вам. От меня. На память.
   И протянула хрупкий цветок.
   – Что это? – изумленно спросил я. – Перелеска? Уже зацвели перелески?
   – Может, еще не зацвели. Но одну я для вас наколдовала. Перелеску из Литвы.
   Я увидел, что по крутому откосу, цепляясь за редкие кустики, карабкается человек. Со свистом дыша, он тащил на спине что-то громоздкое и тяжелое.
   Это был Бронислав Цыпак, мой сосед. Из-за его плеча щерил зубы советский ручной пулемет Дегтярева.
   – Матерь Божья, что вы здесь делаете?
   – Я начальник охраны. Подрабатываю к пенсии. Хоть и не нуждаюсь – а руки чешутся. Из этого не промахнешься. – Он скинул пулемет со спины и поставил на землю дулом вверх. – Незаменим при расстрелах, – и добродушно рассмеялся.– Это я просто так говорю, чтобы вас попугать. Вы всю жизнь, как страус, прячете голову в песок. К славянам записались?
   – Нет. Я здесь случайно.
   – Правильно, почему бы не урвать у жизни лишний кусок. У них денег куры не клюют. Только откуда они их берут? Положим, я-то, возможно, и узнал бы.
   Ну, пойду в обход. Может, вместе вернемся домой? У меня тут пикап для оружия.
   – Нет, спасибо. Я не знаю, как у меня все сложится.
   – Только остерегайтесь женщин.
   И ушел со своим венчиком поредевших кудрявых волос вокруг большой головы.
   Мы уже реализуем идею Мицкевича, подумал я. Присоединяемся к Крестовому Походу Прощения. Я поднял глаза. На нас, усердно моргая, смотрели любопытные звезды.
   Литовки уже не было. Я не спеша вернулся на поляну. Официанты с бутылками и руках наблюдали за ходом аукциона. Корсак как раз высоко поднял маленький продолговатый предмет, похожий на печное перо:
   – Лот номер семнадцать. Зубная щетка ксендза Скорупки, героя битвы за Варшаву.
   Что я здесь делаю. Просто убегаю. Но от чего убегаю. Надо собраться с мыслями. Меланхолия. Всех поторапливают, подгоняют, подстегивают железы.
   Жизненные импульсы. Не смешно. Совсем не смешно. Так оно есть. Где меня носит. Лучи прожекторов шарят по прикорнувшим на краю поляны автомобилям, независимо от того, шикарные это лимузины или жестянки. Свет толкает в спину нарядных женщин в туфельках на низких или высоких каблуках, утирает вспотевшие лысины, вспыхивает на затейливых или небрежных прическах; какая-то сила приводит все это в движение, тормошит, подхлестывает и останавливает, щекочет, ласкает, причиняет боль, на мгновение наполняет страхом; страх, алчность, жалость к себе, рвущаяся наружу ненависть, слезы, гогот, ночь подступает со всех сторон, а у меня нет дома, такого дома, какие были когда-то, чужеземцы, и я чужеземец, всё, лишь бы избавиться от этого шума в голове. Холодно. Ночь будет холодной. Не исключено, что даже с заморозками.
   А тут на перевернутом стульчике сидит Анаис и плачет. Возможно, ей больше всех нас досталось. Ей, легкомысленной, жадной к жизни женщине. А может, в нее угодила какая-то частица, миллиардная доля атома, которая случайно залетела в нашу галактику и никак из нее не вырвется.
   – Помочь вам добраться до дома? – спрашиваю я охрипшим голосом и слышу в ответ бессвязные обрывки слов.
   – Спасибо. У меня нет дома. – Она пытается говорить с той приторной слащавостью, которая стала признаком окончательной утраты нашего шаткого равновесия. Но получается просто шепот.
   – Ни у кого, по сути, нет дома. Мы перепрыгиваем из могилы в могилу.
   – Спасибо, что заговорили со мной. Я ведь на самом деле мужчина. Даже в армии служил. Мы знакомы, правда?
   – Все друг с другом знакомы и похожи, как кошки. Где-то здесь была моя знакомая литовка.
   – Спасибо, и благослови вас Бог.
   – Я потерял след. А, не важно.
   Я хотел погладить ее-его по голове, но только слегка коснулся жалких локонов. Мы вступаем в весеннюю пору. Мне говорили, что у меня хороший гороскоп. У пятидесяти миллионов моих ближних хорошие гороскопы. Ученые предупреждают, что пролетят каких-нибудь несколько лет, и груз людской плоти станет для земли непосильным. Земной шар не сможет без передышки таскать нас по космосу.
   Пойду-ка я в парк, освежусь немного, но ведь и без того холодно. Я вижу бывшего замкомиссара Корсака и президента. Они размеренно хлещут друг друга по щекам, и это похоже на детскую игру в ладушки. А может, они и вправду играют.
   Передо мной ограда из толстых железных прутьев, мокрых и шершавых.
   Вечерняя роса. Я помню с детства – своего или чужого – вечернюю росу, то есть множество светящихся точек на черной траве. Иду вдоль ограды, но выхода нигде нет. У нас же всегда есть выход. По крайней мере один, сказала она; какая у нее трогательно пухлая рука и волнующе тяжеловатые бедра. Есть выход, кто-то отогнул один прут.
   Я протискиваюсь наружу и с удивлением убеждаюсь, что ничего не слышу. И пот я уже на незнакомой скоростной автостраде. Взад-вперед молчком проносятся автомобили. Таинственное движение, сотканное из миллионов слабеньких импульсов. Из полета птицы. Из судьбы птицы, подстреленной невидимой пулей.
   Поищу автобусную остановку.
   Слава тебе, небытие, ничто, вечная пустота. Я преклоняюсь перед тобой, тоскую по тебе и боюсь тебя. Я, стоящий одной ногой на этой Земле, которая меня удивляет, огорчает и изредка потрясает мимолетной красотой, ничего не предвещающей и ничего не сулящей. Я, которого бездумные вихри, срывающиеся с искореженной, сморщенной поверхности земного шара, уносят в небо, я, который с таким трудом возвращаюсь на землю, всякий раз протирая от изумления глаза, я хотел бы оставить после себя сгусток вечной энергии, клубок устойчивых волн, неистребимый след на мерзлоте бесконечности.
   Не подумайте, что мною руководит эгоизм или тщеславие. Я хотел бы когда-нибудь проникнуть в целое и понять хоть частицу его. Пусть моя мука на протяжении краткого мига существования даст мне право познания, хотя какого познания, я не знаю сам.
   Я ничему больше не желаю подчиняться, бреду, собрав последние силы, против течения, изо дня в день терзаемый одной нудной, навязчивой, унизительной, лишенной смысла мыслью: что это значит? И что значу я?
   Слава тебе. Но кому? Но почему?
   Я почувствовал, что надо мной кто-то наклоняется. Легонько, точно охапка трав, восточных трав. Повеяло нежным теплом дыхания. Я осторожно разомкнул веки.
   – Это я, – шепнула она.
   – Как ты сюда попала? Я не запер дверь?
   – Я прохожу сквозь стены и сквозь решетки. Ни горы, ни моря мне не помеха.
   Я видел затененное мраком и оттого немного чужое лицо. Видел глаза с неяркими искорками улыбки. Она поцеловала меня в губы, а потом выпрямилась и встала надо мной на колени. Лениво подняла руки, откинула волосы. Я снова увидел ее после многочасового блуждания по Варшаве. Протянул руки, чтобы до нее дотронуться. Но темнота искажала расстояние.
   – Что, любимый? – тихо спросила она.
   – Я хотел тебя обнять.
   – Видишь, я сдалась. Пришла к тебе.
   – Ты целый день от меня убегала. Я на тебя натыкался, но через мгновенье ты опять исчезала навсегда.
   – Я никогда больше не уйду.
   Округлость бедер твоих, как янтарное ожерелье, подумал я. Живот твой – точеная чаша. Чрево твое – ворох пшеницы, окруженный лилиями. Сосцы твои, как двойня серны.
   – Иди. Иди ко мне.
   Ее окутывало тусклое мерцание моего уличного фонаря. И оттого казалось, что она выплывает из угасающей вечерней зари. Она очень долго ко мне склонялась, пока я не почувствовал на груди ее легкую и горячую тяжесть.
   Мы, как во сне, перекатились набок, сплетясь в объятии. Теперь я уже ее не видел. Только слышал шум се или моей крови. По жестяному подоконнику забарабанил мимолетный град или дождь.
   – О, как хорошо,– шепнула она.– Как хорошо.
   Мы долго летели в багровой тьме на самое дно ада. Если существует такой ад для безгрешных людей. Очнулись, утомленные, соединенные потом трудов своих и свободные.
   – Я бы сейчас закурила.
   – Ты ведь не куришь. И я не курю.
   – Значит, не закурим. Это тоже приятно.
   – Мне иногда кажется, что ты говоришь моими словами.
   – Твоими мыслями. А ты моими. Может, потому я тебя и выбрала.
   – Нет. Это я тебя выстрадал. Ты должна была ко мне прийти с другого конца света.
   – Токио не устроит?
   – Нет, слишком близко.
   – А Новая Гвинея?
   – Это уже лучше. Что ты там делала?
   – Год преподавала в художественной школе.
   Поверх стола я видел в другой комнате себя, сгорбившегося над доской секретера. Подглядываешь, мерзавец, мысленно сказал себе. Но я там сидел неподвижно. Просто мрак весенней ночи размазывал контуры и создавал навязчивую иллюзию движения.