– Спасибо, – сказала.
– Ты ведешь себя как американка.
– А откуда ты знаешь, как себя ведут американки?
– Догадываюсь.
Она помолчала, глядя в потолок, скрытый ночью.
– Я несколько лет прожила в Америке. У отца.
– Слушай, я могу тебе верить?
– Если хочешь, можешь.
Вдруг загремели выстрелы, кто-то кричал в той стороне, где была река.
– Тогда, по крайней мере, скажи, как тебя зовут.
– Разве без этого нельзя обойтись? Пусть будет как есть.
– Может, ты стесняешься своего имени?
– Возможно.
– Придумаем тебе понос.
– Зачем. Меня зовут Люба.
– Люба? Странное имя. Уменьшительное?
– Нет. Полное. Это отец придумал.
– А чем занимался твой отец?
– Ох, он был юрист. Тебе обязательно нужно меня мучить? Ты ужасно подозрительный.
– Да, я подозрительный. И одновременно наивный. Это мои особые приметы.
– Я тебя знаю тысячу лет. Однажды даже тебе подмигнула, но ты не заметил, потому что разговаривал сам с собой. И это мне тоже понравилось.
Я вдруг подумал, что все не так уж плохо. Провел ладонью по ее груди, а она, с рассыпавшимися вокруг лица волосами, похожая на самую обыкновенную икону, нет, не обыкновенную, а такую, какой еще никто не написал, улыбнулась, и мне ужасно захотелось крикнуть, крикнуть так, чтобы услышали на другом берегу Вислы.
И я опять стал ее ласкать, а она говорила: «Ну ладно, ладно, ты уже себя показал», – и так мы заснули, ничем не укрытые, прижавшиеся друг к другу, как муж и жена.
Разбудили меня голоса толпы – опять какое-то сборище или демонстрация. Я с удивлением смотрел на незнакомые черные стены и редкий лес деревянных балок, нестройными рядами убегающих в темноту, сквозь которую робко пробивался рассвет. Затем увидел над собой окно, а за ним стайку голубей, воркующих около водосточной трубы. Одни что-то искали в жестяном желобе, другие чистили перья или сцеплялись клювами, то ли ссорясь, то ли милуясь.
Я опустил глаза и увидел – но не рядом с собой, а чуть поодаль – спящую Любу. Сверху лежало какое-то покрывало или пестрое лоскутное одеяло. Она вставала ночью, чтобы нас укрыть, подумал я. Как она красиво спит.
Я ждал затаив дыхание, что она застонет во сне или шмыгнет носом и от этого станет чуточку более простой и обыденной. Но она спала, как птица, то есть так, как по нашим представлениям должны спать птицы. Розовая серость, а точнее, легкая розовая тень лежала на ее щеках, длиннющие ресницы не шевелились, губы были слегка приоткрыты, будто у этой молодой, хотя на самом деле не такой уж и молодой женщины застряла под языком конфетка. Я смотрел на нее с неким подобием гордости, но и со страхом.
Чересчур красива она была, чересчур необычайна для меня, для моей судьбы и дикой ситуации, в которую я попал.
Я коснулся ее волос и снова испытал потрясение. Они были и холодные, как весенние травы, и теплые, как осенние колосья, тонкие и жесткие, живые и неживые, вызывающие необъяснимую тревогу, странные перебои сердца, безудержное желание завладеть этой девушкой, этой женщиной навсегда.
Она открыла один глаз. В нем немедленно отразился восход солнца, да, полностью восход солнца, хотя это и кажется невозможным.
Я увидел весь ежедневный ритуал пробуждения дня в ее еще спящем зрачке.
– Что случилось? – шепотом спросила она.
– Ничего. Я проснулся и на тебя смотрю.
– Ох, не люблю, чтобы на меня смотрели, когда я сплю.
– Да ведь ты спишь так красиво, как никто на свете.
Она улыбнулась и прикрыла ресницами глаза.
– Лежи, – шепнула. – Еще есть время.
– Не могу. Я думаю о твоей сестре.
– О какой сестре?
– О Вере. Ты сама мне вчера рассказывала.
– Рассказывала. Ах, да. Успокойся, спи.
– Не могу успокоиться.
Я долго ждал, но она молчала.
– Не хочешь о ней говорить? Она ответила не сразу.
– Ох, это очень сложно. Она носила в себе смерть.
– А твоя мать?
Она поправила на себе одеяло.
– Матери нет в живых.
Я совсем растерялся. Она убегала в сон, пряталась в сне. Чем больше проясняется эта неразбериха, тем меньше я что-либо понимаю. Но она реальная. Вот, лежит рядом и уже от меня уплывает, уже оттолкнулась от берега яви, исчезает в облаках видений и предчувствий, куда мне путь заказан. Может быть, новый день, что приближается из моих родных краев, может быть, этот день принесет разгадку.
Вздохнув, я лег на спину. Возможно, ради нее стоит отправиться в ад, подумал. Но хватит ли у меня сил дойти. Пробили часы на башне Замка. Я не считал ударов, хотя их было немного. Послышалось приглушенное и, кажется, далекое пение женского хора. Да, где-то здесь тоже есть монастырь. И я вдруг позавидовал всем монахам и монахиням мира.
Надо встать и идти. Куда. Куда глаза глядят. По телу опять пробежала дрожь. Я коснулся рукою лба. Прохладный. Это не лихорадка и не утренний холод. Я педант. Люблю порядок. Но на этом свете порядка нет. Мне много лет внушали, что существуют иерархия, логика и здравый смысл. Но всю жизнь я живу среди хаоса. Хаос мыслей, моральных принципов, чувств. А, какое мне до всего этого дело. Надо силком заставить себя заснуть.
Она неподвижно лежала рядом. Я невольно начал вспоминать ее наготу. От губ до розового пальца ноги. Нет, надо бежать. Бежать, пока не поздно. Но как и зачем – ведь уже поздно.
Очень осторожно я вылез из-под одеяла, нашел свои вещи. Стал бесшумно одеваться, наблюдая за Любой. Она спала и, наверно, видела сны. Я отыщу дверь и уйду не попрощавшись. Так лучше. А потом будь что будет.
Но все же я задержался посреди этой мастерской, раскинувшейся от края до края света.
– Пока, любимая, – шепнул.
– М-м-м, – промычала она из-под одеяла. С каким-то неприятным осадком в душе я сбежал вниз. Все-таки она позволила мне уйти. Никаких попыток удержать, никаких сентиментальных прощаний. Просто буркнула: «М-м-м», и все.
Возле колонны короля Зигмунта уже собрались первые наркоманы. Одни, нагнувшись к земле, ходили туда-сюда, точно искали грибы, другие, скрючившись, топтались на месте. Я наблюдал за ними, не испытывая сочувствия, но и не осуждая. Такой они выбрали образ жизни, краткого мига существования неведомо где. Может, и я бы последовал их примеру, если б не вечно терзающее меня любопытство, тревога и бессмысленное ожидание неизвестно чего.
Где-то на полпути к дому я столкнулся с соседом-пенсионером. Он выходил из продовольственного магазинчика, бережно неся полиэтиленовую сумку с продуктами.
– Вы домой? – спросил он почти дружелюбно.
– Да. Домой.
– С поддавона небось? Ну и здоровье у вас, позавидуешь. Я уже после второй рюмки валюсь под стол. Свое, правда, я в жизни выпил. Не жалуюсь. Можно с вами? Я тоже домой.
– Пожалуйста, – неохотно ответил я. Только теперь я сообразил, что он похож на одного из разбойников с краковского алтаря работы Вита Ствоша. Те же фальшивые кудри на голове, то же фальшивое добродушие.
– Мне бы, вообще, следовало представиться. Бронислав Цыпак. Я-то вас давно знаю. Из личного дела, так сказать,– и протянул мне потную руку.
За Вислой на далекой городьбе старых деревьев уже сидело прозрачное, слабо греющее солнце.
– Ночью были заморозки, – сказал я из вежливости.
– Да, вчера гроза, сегодня заморозки. У меня, знаете ли, теперь много времени для размышлений. И вот, думаю я, в эпоху, как говорится, тоталитаризма и несвободы был порядок и спокойствие, а когда настала демократия и свобода, поглядите, какой бардак. Неужто нельзя выбрать золотую середину? Вы там когда-то что-то замышляли, мы об этом знали, ну и что, довольны теперь?
– Я всегда доволен.
Бронислав Цыпак снисходительно рассмеялся:
– Все осторожничаете. Я на пенсии. Чего меня бояться. И тоже не жалуюсь.
Дети устроены, жена занимается общественной работой, а я из этого Дворового Театра Абсурда еще сколочу политическую партию, увидите.
Какое мне до всего этого дело, подумал я. Он шел рядом, осторожно неся свою сумку, и развлекал меня беседой. И то хорошо. Болтовня старого осведомителя, агента или палача отвлекает от тягостных мыслей. Все проходит, как говорили наши предки. Может, я еще увижу его рядом с ксендзом во главе процессии. Зачем мои ближние так себя терзают, тужатся, выбиваются из сил, если все равно ничего не получается.
– Чего нос повесил, сосед? – спросил мой новый приятель Бронислав Цыпак.
– Не всегда же веселиться.
– Говорят, кто-то внес за вас огромный залог.
– Да. Но уже все выясняется.
– Дай Бог, дай Бог. Когда окончательно разберетесь, милости прошу к нам.
Сын обещает устроить поездку в Италию на фестиваль уличных театров.
Он задумался и шел, устремив взгляд в каньон улицы, медленно освещавшийся солнцем.
– Меня всегда интересовали творческие натуры.
Перед домом мы попрощались. С тяжелым сердцем я поднимался но лестнице, которую столько лет не замечал. Она для меня была лишь полосой тени. А теперь я с неприязнью смотрел на облупленные панели, выщербленные края терразитовых ступенек, отвратительно голые водопроводные трубы, бегущие по стенам неизвестно откуда и куда.
В моей комнате царил полумрак. Окна были закрыты шторами. Кто их задернул, я сам или услужливый Тони Мицкевич. А, не важно, как говорит замкомиссара Корсак.
Я осмелился принять душ. Подозрительно осмотрел ванную. Пустая, как все последние месяцы. Не осталось даже следов жены и сына, которых я, вероятно, никогда больше не увижу. Сын был не мой, жены. Ко мне относился с потаенным, чтобы только я мог заметить, бесстрастным недоверием и, пожалуй, со странной враждебностью. Что поделаешь. Было, прошло.
Я залез в ванну, открыл кран. Вода текла попеременно холодная и горячая. А я, подскакивая то от ледяных струй, то от кипятка, обшаривал взглядом ванную. И, конечно же, мои дурные предчувствия подтвердились. На стеклянной полочке лежала незнакомая помада. Я помылся так быстро, как только мог, и, даже не вытершись, схватил тюбик. Покрутил: вылез столбик цвета вереска. Чья помада – той или этой. Я попытался вспомнить цвет губ Веры и Любы. Не помнил. Наверное, одинаковый.
Я вошел в комнату, раздумывая над этим странным именем Люба. Какое-то оно раскоряченное, бесстыдное и неприятно звучащее. Открыл дверь на балкон, выбросил помаду. Где-то внизу громко звякнула жесть. Прикрывая наготу, я с любопытством выглянул на улицу и увидел стоящий под балконом лимузин Мицкевича и шофера, который, задрав голову, высматривал хулигана.
Мне стало не по себе. Кинувшись обратно в комнату, я начал торопливо одеваться. Все складывается ужасно. Угораздило же этого Мицкевича явиться с залогом и кошмарным напоминанием о последних днях войны именно тогда, когда со мной стряслась беда и жизнь нагло свернула с предсказанного гороскопом пути.
Конечно, через минуту раздался звонок. Я поплелся к двери, как на эшафот.
Открыл; передо мной стоял шофер с лицом нашего национального героя Костюшко.
– Добрый день, – сказал он с американским акцентом.– Господин Мицкевич приглашает вас на завтрак.
– На завтрак? – Я лихорадочно придумывал предлог, чтобы отказаться. – Как некстати. У меня несколько неотложных дел.
– Господин Мицкевич настаивает. Это очень важно.
Шофер говорил требовательно, тоном, не терпящим возражений. Я неуверенно топтался на месте. Сколько у меня было пустых месяцев и лет. А теперь навалилось все разом.
– Хорошо. Сейчас спущусь.
Я зачем-то обошел комнату. На столе все еще лежал таинственный бумажник президента. Кушетка при свете дня, а вернее, в утреннем полумраке выглядела невинно. Что ж, надо ехать. Черт бы побрал этого караима вместе с его самолетом, старомодным водителем и бестселлером, обучающим американцев испражняться. Кажется, я начинаю его бояться и ненавидеть.
Вздохнув, я вышел на лестницу.
Потом, в машине, уже немного придя в себя, я еще раз оглядел нутро лимузина, пощипал леопардовую или тигровую шкуру и в конце концов сказал в микрофон:
– Вам, наверное, трудно ездить по городу? Шофер сдержанно рассмеялся.
– Это разве город. Две улицы: Маршалковская да Иерусалимские Аллеи, остальное переулочки.
Мне захотелось познакомить его с трагической историей Варшавы, но в этот момент за темным стеклом мелькнула макушка Дворца культуры с оплетенным лесами шпилем. И Дворец затронули демократические перемены, подумал я.
Может, благодаря этому он избежит печальной участи и безжалостные иностранные бизнесмены не превратят его в одноэтажный склад кока-колы, если до того наши строители не разберут его на кирпичи или какой-нибудь фанатик не взорвет из идейных соображений.
Лимузин остановился перед гостиницей, шофер открыл дверцу и ввел меня в громадный вестибюль, встретивший нас золотистым светом ламп, бликами на никелированных поверхностях и спокойной изысканной матовостью мрамора.
Мы на лифте поднялись на какой-то этаж. В шикарном номере меня ждал Мицкевич в дорогом шлафроке с пестрым платком на шее. Если б не что-то азиатское в лице, он походил бы на своего однофамильца на горе Аю-Даг, мельком подумалось мне.
– Прости, ради бога, что потревожил, – раскрыл объятия Тони.
– Мои дела еще больше запутываются, – мрачно сказал я.
– Не горюй. Пробьемся,– и усадил меня в кожаное кресло, которое застонало, точно с него сдирали шкуру.
Бесшумно явился официант, толкая перед собой серебристый столик на колесиках.
– Выпьем чего-нибудь крепкого? – спросил Тони.
– Я водки больше в рот не возьму. Тони суетился, помогая официанту расставлять тарелки и блюда с закусками.
– Помнишь наши званые завтраки?
– Ничего я не помню.
Но он будто не замечал моего дурного настроения. Что ему еще нужно, думал я, чего не хватает. Вчера был составителем мартиролога, сегодня – бодренький финансист, готовящийся приступить к сытному завтраку. Решил, что ли, поразить мое воображение. Зря старается. Дохлое дело.
– Ты на меня обиделся? – спросил он, когда мы склонились над чашками. В соседней комнате что-то мерно постукивало. Наверное, там работал факс. Но зачем ему факс, телетайп и прочие штучки.
– С чего мне обижаться? Думаю, ты меня с кем-то путаешь. Нас ведь было сорок человек в классе.
– Нет. Чем давнее было, тем лучше помнится.
Пока мы с ним по-приятельски препирались за столиком, где еды бы хватило на весь наш дом, пока я поддерживал беседу, перемогая неприязнь и противный сосущий страх под ложечкой, на меня то и дело находило какое-то затмение, и я видел сумрак своей или той, другой комнаты и стройное девичье, женское тело, дивный образец девичьей, женской красоты.
– Я хочу кое-что тебе предложить, слышишь? – говорил Тони.
– Знаешь, ты меня ставишь в сложное положение. Сам же вчера обвинил в страшном грехе. Для многих этого было бы достаточно, чтобы покончить с собой.
– Не преувеличивай. Просто я рассказывал о своем отношении к прошлому.
– Тони, ради бога, напрягись, вспомни ту Пасху сорок пятого. Мы дневали в нищей халупе – одна комната, земляной пол – и ели картошку, заправленную жареными зернами льна или чем-то в этом роде. Накануне повстречали в пуще литовских партизан, и я ходил к ним на переговоры. Неужели, правда, не помнишь? А как убегали от советских? Ты беспрерывно стонал, хотя рана была неопасная. Я же тебя почти всю дорогу на себе тащил.
Мицкевич неприятно усмехнулся, нарезая на кусочки жареный бекон.
– Я был в другом отряде, под Новогрудком. И там нас разбили каратели.
Потом я спрятался у тетки, где меня и взяли – с оружием, с русским, кстати, наганом. Может, оттого и дали одиннадцать лет лагерей.
– Тони, о чем мы говорим? Посмотри, за окном пролетел реактивный самолет, мы завтракаем в отеле двадцать первого века. Рядом из факса вылазит сегодняшнее фото твоей жены, которая только что вернулась из панорамного кинотеатра и укладывается спать. Если, конечно, у тебя есть жена. Того, нашего, мира уже нет, и никто о нем знать не желает.
Мицкевич допил кофе, поискал сигарету. Небось по доллару штучка, с какой-то мстительной злобой подумал я.
– Вот к тому-то я и клоню, – сказал он. – Может, это смешно, но меня уже ничто не забавляет. И единственное, что не даст спать, – наше прошлое, которое никого не волнует. Я делал деньги в этой безумной Америке, а сам постоянно думал о тебе, о товарищах по Воркуте и о своей тетке, которую из-за меня посадили. А мои воркутинские друзья были не шваль какая-нибудь.
Я спал на нарах бок о бок с личным врачом Гитлера, надо мной жил один из крупнейших советских атомщиков. Этот делил ложе с испанским поэтом, а неподалеку обретался канадский летчик, капитан, идейный коммунист, который удрал в Москву на реактивном истребителе новейшей модели. – Тони задумался, а потом сказал: – Вот так.
Где-то едва слышно звучала музыка, быть может, просачивалась с небес. Факс в соседней комнате внезапно угомонился. Тони начал озабоченно искать что-то возле себя.
– Мне пришло в голову, – бормотал он, – знаешь, я решил: надо после себя что-нибудь оставить. Какой-нибудь след на этом Божьем перелоге. Помнишь, что такое перелог? Помнишь перелог за городом, где мы в детстве играли в чеканку и устраивали кулачные бои? Вот я и подумал, не основать ли тут, в нашей стране, партию прощения. Так пускай и называется. Столько ненависти вокруг. В особенности здесь. В особенности среди нас.
А у меня перед глазами маячила Вера или Люба. Я хотел поймать и удержать образ этой молодой женщины, но он исчезал прежде, чем я успевал наглядеться.
– Что скажешь, друг, свидетель из другого мира?
Я очнулся:
– Пойми, Тони, я не могу собраться с мыслями. Меня все это придавило, раздолбало.
– Я тебя не тороплю. Приходи в себя. В случае чего я тебя выкуплю, надаю всем взяток, – смеялся Тони. – Ты, насколько помню, собирался стать ксендзом, а тут эротическая трагикомедия в американском стиле.
– Вот именно. Я уже сам не знаю, плакать или смеяться.
– Ты мне поможешь, правда?
– Посмотрим, Тони.
В соседней комнате опять застучал факс или телетайп.
– Видишь, только бизнес бессмертен. Перед домом, разумеется, стоял Бронислав Цыпак. Рассматривал в бинокль Дворец. Увидев меня, оторвал бинокль от глаз и закричал возмущенно:
– Не могу больше. Это уж чересчур.
– Что случилось?
– На тридцать третьем этаже смотровая площадка. Молодежь взяла моду там трахаться – вот до чего дошло. А сегодня гляжу и глазам не верю: пожилой человек с бородой шворит калеку. Ну уж извините, я все понимаю, демократия, да, пожалуйста, но чтоб на Дворце культуры…
Мой сосед Цыпак трясся от негодования, дрожащими руками теребя ремешок советского бинокля.
– Почему они именно Дворец облюбовали?
– Откуда я знаю, – кипел сосед. – Небось заодно любуются панорамой столицы. Все, больше я об этом не говорю. Пусть делают что хотят. Я вас проинформировал, что пишу книгу? Да-да, воспоминания и разные заметки на общие темы. Жена тоже пишет. Но она глупая. Что баба может написать про жизнь, скажите на милость? Ах да, вас там ждет один малый.
– Где?
– На лестнице. Уже целый час сидит. Меня опять бросило в жар, и я услыхал свое сердце.
– Кто такой? – упавшим голосом спросил я.
– Пацан какой-то. Сами увидите. Ваше дело закончено?
– Идет к концу, – нехотя ответил я. Цыпак понимающе улыбнулся и приложил к глазам бинокль. Уж этот наверняка знает больше, чем полиция, подумал я.
На ступеньках у моей двери сидел полицейский, производивший впечатление малолетнего. Увидев меня, подобострастно вскочил.
– Заместитель комиссара пан Корсак просит вас зайти.
– Матерь Божья, когда это кончится,– вздохнул я.
– У вас телефон не отвечает, вот он меня и прислал.
– Ладно. Пошли.
Опять я шел по городу. Юный служитель правопорядка деликатно держался поодаль. Со всех сторон, как оно бывает в Варшаве, налетал ледяной ветер.
По каньонам улиц со стороны Сейма неслись крики и свист.
Комиссар Корсак нетерпеливо расхаживал по застеленному газетами коридору.
– Хорошо, что пришли. Я очень спешу. Идемте ко мне в кабинет.
Он ввел меня в маленькую комнатушку, усадил на стул, а сам нервно забегал из угла в угол. Потом, помычав по своему обыкновению, сказал:
– Голубчик, надо вспомнить дом, где вы, согласно вашим показаниям, упали с лестницы.
Энергично подвигал локтями, словно пингвин, пытающийся взлететь, проверил, не растрепались ли волосы на висках.
– Нам необходимо допросить соседей и, возможно, провести следственный эксперимент. Поймите, это в ваших же интересах.
– Понимаю. Но, честно говоря, я даже не знаю, что это была за улица.
Вероятно, в центре. А где, в каком месте – хоть убей, не помню. И почему мы туда пошли, не помню: то ли она повела меня к своим друзьям, то ли просто завернула в первый попавшийся подъезд.
– Видите ли, уважаемый, проблема в том, что она нигде не была прописана.
Только недавно вернулась из-за границы. Ладно, не важно. Но уж вы постарайтесь вспомнить. Подойдите к дому, где были на именинах, и оглядитесь. Пройдитесь по улицам. Мне пора, извините. Идемте, я вам кое-что покажу.
И потащил меня за собой. Через минуту мы уже сидели в полицейской машине.
Завыла сирена. Машина резко рванула с места. Что-то мелькало за окном, какие-то автомобили шарахались в стороны, я слышал визг трущихся об асфальт шин. Наконец мы остановились. Корсак бодро выскочил, помог выйти мне. Мы были на Иерусалимских Аллеях неподалеку от Дворца.
– Бежим, – сказал он, – я опаздываю.
Мы продирались сквозь нагромождения экзотических изделий оружейников. Под невысоким деревом с остатками прошлогодней листвы стоял советский бомбардировщик в еще вполне приличном состоянии. Двое солдат в камуфляже жалобными голосами зазывали прохожих:
– Пан, купи самолет.
Перед входом в Зал конгрессов нас остановил кордон страшно худых, патлатых и бородатых молодых людей в разномастных свитерах и куртках.
– Прошу прощения, – официальным тоном произнес комиссар Корсак и принялся расталкивать бородачей.
– Это куда же? – крикнул кто-то. Корсак уже преодолел заслон и деловито зашагал к большой полукруглой лестнице, ведущей в Зал конгрессов.
– Кацапо-фашисты! – рявкнул кордон. Комиссар обернулся, проверяя, иду ли я за ним, но вдогонку ему полетел град камней, обломков кирпича и даже целая плита, вывороченная из тротуара. Втянув голову в плечи, он опрометью кинулся к лестнице. Там его ждал гигант с льняными волосами, в косоворотке и штанах, заправленных в сапоги. У этого гиганта было лицо Христа, правда Христа славянского происхождения.
Только тут я сообразил, что бородатые заморыши – анархисты, пикетирующие заседание Славянского Собора. В эту минуту изо всех дверей Зала конгрессов выбежали отряды рослых блондинов в черной коже, утыканной никелированными гвоздями; каждый, точно палицу, сжимал в руке дубинку.
Не надеясь на стойкость анархистов, я предусмотрительно попятился.
Действительно, похоже было, что ловкие, крепкие, смахивающие на роботов черные славяне сметут анархистскую мелкоту. Они шли, как комбайны по ниве, круша все на своем пути, только свистели, описывая в воздухе круги, дубинки. Врезавшись в беспорядочную толпу анархистов, славяне принялись их расшвыривать, и те падали, будто побитые градом колосья. Я видел уже только кожаные спины и руки на фоне темно-синего неба, с которого внезапно повалил густой снег.
Однако натиск когорты черных вдруг почему-то ослаб. Преимущество еще было на их стороне, но дубинки вращались все медленнее. Потом я увидел, что один из черных рыцарей удирает обратно к Залу конгрессов. За ним кинулись наутек и другие. Некоторые бежали уже босиком, у многих были разорваны утыканные грозными гвоздями куртки. В конце концов все славяне попрятались в свою крепость, с грохотом захлопывая за собой двери. А победоносная толпа мозгляков взбежала за ними по лестнице и принялась в бессильной ярости колотить ногами в бронзовые двери, за которыми заседал Славянский Собор, претендующий на управление возрожденной Европой.
Не знаю, как и когда я вернулся домой. Раздвинул шторы и тупо уставился на неожиданную метель, возможно последнюю в этом году. Деревья быстро покрывались белым пухом, и моя улица стала похожа на аллею рождественских елок.
У меня болят ноги, спина, голова. Я больше не поглядываю с опаской на эту проклятую кушетку. Мне уже все равно. Пускай меня утопят, повесят или четвертуют. Гигантский омут, мощный водоворот норовит затянуть мою страну и меня. Я устал. Как ни зажмуриваюсь, не могу прогнать проплывающие перед глазами, как разноцветные хлопья снега, обрывки видений. Вызывающая улыбка девушки, неизвестно, существовавшей ли вообще, потные лица, обрушивающиеся лестницы, хлещущая из дырявой водосточной трубы, пронизанная электрическим светом струя, черные руины домов, кирпично-рыжий уличный фонарь за окном, безжизненное женское тело, поразительно красивая грудь.
Метель прекратилась. Пелена, затянувшая небо, на западе порвалась. Тучи разбежались, открыв золотистую полосу за темным обелиском Дворца. Голубки сварливо бормочут на перилах моего балкона. Ну конечно, кто-то начинает сверлить стену. Пробиваемся в Европу.
Минутку, сколько же у меня было в жизни женщин. Я ложусь на кровать и считаю – будто монеты в копилке. Когда это началось, в какой момент на рубеже детства и юности. И кого из них я могу назвать своими. Только ли тех, с кем спал, или еще и тех, с кем до полусмерти намучился, но так и не затащил в постель. Были ли моими те девушки или женщины, с которыми я торопливо совокуплялся в кустах над озером или в алкогольном чаду за шкафом в чужой комнате. Были ли моими девушки в горячие ночи бесшабашных каникул, студенческих прогулов, зимних романов, внезапно куда-то подевавшиеся, растворившиеся в серой обыденности, исчезнувшие из моей жизни, но оставшиеся в мыслях. Иногда я жалею о несбывшемся, а иногда радуюсь, что они ушли, оставив след щемящих воспоминаний.
– Ты ведешь себя как американка.
– А откуда ты знаешь, как себя ведут американки?
– Догадываюсь.
Она помолчала, глядя в потолок, скрытый ночью.
– Я несколько лет прожила в Америке. У отца.
– Слушай, я могу тебе верить?
– Если хочешь, можешь.
Вдруг загремели выстрелы, кто-то кричал в той стороне, где была река.
– Тогда, по крайней мере, скажи, как тебя зовут.
– Разве без этого нельзя обойтись? Пусть будет как есть.
– Может, ты стесняешься своего имени?
– Возможно.
– Придумаем тебе понос.
– Зачем. Меня зовут Люба.
– Люба? Странное имя. Уменьшительное?
– Нет. Полное. Это отец придумал.
– А чем занимался твой отец?
– Ох, он был юрист. Тебе обязательно нужно меня мучить? Ты ужасно подозрительный.
– Да, я подозрительный. И одновременно наивный. Это мои особые приметы.
– Я тебя знаю тысячу лет. Однажды даже тебе подмигнула, но ты не заметил, потому что разговаривал сам с собой. И это мне тоже понравилось.
Я вдруг подумал, что все не так уж плохо. Провел ладонью по ее груди, а она, с рассыпавшимися вокруг лица волосами, похожая на самую обыкновенную икону, нет, не обыкновенную, а такую, какой еще никто не написал, улыбнулась, и мне ужасно захотелось крикнуть, крикнуть так, чтобы услышали на другом берегу Вислы.
И я опять стал ее ласкать, а она говорила: «Ну ладно, ладно, ты уже себя показал», – и так мы заснули, ничем не укрытые, прижавшиеся друг к другу, как муж и жена.
Разбудили меня голоса толпы – опять какое-то сборище или демонстрация. Я с удивлением смотрел на незнакомые черные стены и редкий лес деревянных балок, нестройными рядами убегающих в темноту, сквозь которую робко пробивался рассвет. Затем увидел над собой окно, а за ним стайку голубей, воркующих около водосточной трубы. Одни что-то искали в жестяном желобе, другие чистили перья или сцеплялись клювами, то ли ссорясь, то ли милуясь.
Я опустил глаза и увидел – но не рядом с собой, а чуть поодаль – спящую Любу. Сверху лежало какое-то покрывало или пестрое лоскутное одеяло. Она вставала ночью, чтобы нас укрыть, подумал я. Как она красиво спит.
Я ждал затаив дыхание, что она застонет во сне или шмыгнет носом и от этого станет чуточку более простой и обыденной. Но она спала, как птица, то есть так, как по нашим представлениям должны спать птицы. Розовая серость, а точнее, легкая розовая тень лежала на ее щеках, длиннющие ресницы не шевелились, губы были слегка приоткрыты, будто у этой молодой, хотя на самом деле не такой уж и молодой женщины застряла под языком конфетка. Я смотрел на нее с неким подобием гордости, но и со страхом.
Чересчур красива она была, чересчур необычайна для меня, для моей судьбы и дикой ситуации, в которую я попал.
Я коснулся ее волос и снова испытал потрясение. Они были и холодные, как весенние травы, и теплые, как осенние колосья, тонкие и жесткие, живые и неживые, вызывающие необъяснимую тревогу, странные перебои сердца, безудержное желание завладеть этой девушкой, этой женщиной навсегда.
Она открыла один глаз. В нем немедленно отразился восход солнца, да, полностью восход солнца, хотя это и кажется невозможным.
Я увидел весь ежедневный ритуал пробуждения дня в ее еще спящем зрачке.
– Что случилось? – шепотом спросила она.
– Ничего. Я проснулся и на тебя смотрю.
– Ох, не люблю, чтобы на меня смотрели, когда я сплю.
– Да ведь ты спишь так красиво, как никто на свете.
Она улыбнулась и прикрыла ресницами глаза.
– Лежи, – шепнула. – Еще есть время.
– Не могу. Я думаю о твоей сестре.
– О какой сестре?
– О Вере. Ты сама мне вчера рассказывала.
– Рассказывала. Ах, да. Успокойся, спи.
– Не могу успокоиться.
Я долго ждал, но она молчала.
– Не хочешь о ней говорить? Она ответила не сразу.
– Ох, это очень сложно. Она носила в себе смерть.
– А твоя мать?
Она поправила на себе одеяло.
– Матери нет в живых.
Я совсем растерялся. Она убегала в сон, пряталась в сне. Чем больше проясняется эта неразбериха, тем меньше я что-либо понимаю. Но она реальная. Вот, лежит рядом и уже от меня уплывает, уже оттолкнулась от берега яви, исчезает в облаках видений и предчувствий, куда мне путь заказан. Может быть, новый день, что приближается из моих родных краев, может быть, этот день принесет разгадку.
Вздохнув, я лег на спину. Возможно, ради нее стоит отправиться в ад, подумал. Но хватит ли у меня сил дойти. Пробили часы на башне Замка. Я не считал ударов, хотя их было немного. Послышалось приглушенное и, кажется, далекое пение женского хора. Да, где-то здесь тоже есть монастырь. И я вдруг позавидовал всем монахам и монахиням мира.
Надо встать и идти. Куда. Куда глаза глядят. По телу опять пробежала дрожь. Я коснулся рукою лба. Прохладный. Это не лихорадка и не утренний холод. Я педант. Люблю порядок. Но на этом свете порядка нет. Мне много лет внушали, что существуют иерархия, логика и здравый смысл. Но всю жизнь я живу среди хаоса. Хаос мыслей, моральных принципов, чувств. А, какое мне до всего этого дело. Надо силком заставить себя заснуть.
Она неподвижно лежала рядом. Я невольно начал вспоминать ее наготу. От губ до розового пальца ноги. Нет, надо бежать. Бежать, пока не поздно. Но как и зачем – ведь уже поздно.
Очень осторожно я вылез из-под одеяла, нашел свои вещи. Стал бесшумно одеваться, наблюдая за Любой. Она спала и, наверно, видела сны. Я отыщу дверь и уйду не попрощавшись. Так лучше. А потом будь что будет.
Но все же я задержался посреди этой мастерской, раскинувшейся от края до края света.
– Пока, любимая, – шепнул.
– М-м-м, – промычала она из-под одеяла. С каким-то неприятным осадком в душе я сбежал вниз. Все-таки она позволила мне уйти. Никаких попыток удержать, никаких сентиментальных прощаний. Просто буркнула: «М-м-м», и все.
Возле колонны короля Зигмунта уже собрались первые наркоманы. Одни, нагнувшись к земле, ходили туда-сюда, точно искали грибы, другие, скрючившись, топтались на месте. Я наблюдал за ними, не испытывая сочувствия, но и не осуждая. Такой они выбрали образ жизни, краткого мига существования неведомо где. Может, и я бы последовал их примеру, если б не вечно терзающее меня любопытство, тревога и бессмысленное ожидание неизвестно чего.
Где-то на полпути к дому я столкнулся с соседом-пенсионером. Он выходил из продовольственного магазинчика, бережно неся полиэтиленовую сумку с продуктами.
– Вы домой? – спросил он почти дружелюбно.
– Да. Домой.
– С поддавона небось? Ну и здоровье у вас, позавидуешь. Я уже после второй рюмки валюсь под стол. Свое, правда, я в жизни выпил. Не жалуюсь. Можно с вами? Я тоже домой.
– Пожалуйста, – неохотно ответил я. Только теперь я сообразил, что он похож на одного из разбойников с краковского алтаря работы Вита Ствоша. Те же фальшивые кудри на голове, то же фальшивое добродушие.
– Мне бы, вообще, следовало представиться. Бронислав Цыпак. Я-то вас давно знаю. Из личного дела, так сказать,– и протянул мне потную руку.
За Вислой на далекой городьбе старых деревьев уже сидело прозрачное, слабо греющее солнце.
– Ночью были заморозки, – сказал я из вежливости.
– Да, вчера гроза, сегодня заморозки. У меня, знаете ли, теперь много времени для размышлений. И вот, думаю я, в эпоху, как говорится, тоталитаризма и несвободы был порядок и спокойствие, а когда настала демократия и свобода, поглядите, какой бардак. Неужто нельзя выбрать золотую середину? Вы там когда-то что-то замышляли, мы об этом знали, ну и что, довольны теперь?
– Я всегда доволен.
Бронислав Цыпак снисходительно рассмеялся:
– Все осторожничаете. Я на пенсии. Чего меня бояться. И тоже не жалуюсь.
Дети устроены, жена занимается общественной работой, а я из этого Дворового Театра Абсурда еще сколочу политическую партию, увидите.
Какое мне до всего этого дело, подумал я. Он шел рядом, осторожно неся свою сумку, и развлекал меня беседой. И то хорошо. Болтовня старого осведомителя, агента или палача отвлекает от тягостных мыслей. Все проходит, как говорили наши предки. Может, я еще увижу его рядом с ксендзом во главе процессии. Зачем мои ближние так себя терзают, тужатся, выбиваются из сил, если все равно ничего не получается.
– Чего нос повесил, сосед? – спросил мой новый приятель Бронислав Цыпак.
– Не всегда же веселиться.
– Говорят, кто-то внес за вас огромный залог.
– Да. Но уже все выясняется.
– Дай Бог, дай Бог. Когда окончательно разберетесь, милости прошу к нам.
Сын обещает устроить поездку в Италию на фестиваль уличных театров.
Он задумался и шел, устремив взгляд в каньон улицы, медленно освещавшийся солнцем.
– Меня всегда интересовали творческие натуры.
Перед домом мы попрощались. С тяжелым сердцем я поднимался но лестнице, которую столько лет не замечал. Она для меня была лишь полосой тени. А теперь я с неприязнью смотрел на облупленные панели, выщербленные края терразитовых ступенек, отвратительно голые водопроводные трубы, бегущие по стенам неизвестно откуда и куда.
В моей комнате царил полумрак. Окна были закрыты шторами. Кто их задернул, я сам или услужливый Тони Мицкевич. А, не важно, как говорит замкомиссара Корсак.
Я осмелился принять душ. Подозрительно осмотрел ванную. Пустая, как все последние месяцы. Не осталось даже следов жены и сына, которых я, вероятно, никогда больше не увижу. Сын был не мой, жены. Ко мне относился с потаенным, чтобы только я мог заметить, бесстрастным недоверием и, пожалуй, со странной враждебностью. Что поделаешь. Было, прошло.
Я залез в ванну, открыл кран. Вода текла попеременно холодная и горячая. А я, подскакивая то от ледяных струй, то от кипятка, обшаривал взглядом ванную. И, конечно же, мои дурные предчувствия подтвердились. На стеклянной полочке лежала незнакомая помада. Я помылся так быстро, как только мог, и, даже не вытершись, схватил тюбик. Покрутил: вылез столбик цвета вереска. Чья помада – той или этой. Я попытался вспомнить цвет губ Веры и Любы. Не помнил. Наверное, одинаковый.
Я вошел в комнату, раздумывая над этим странным именем Люба. Какое-то оно раскоряченное, бесстыдное и неприятно звучащее. Открыл дверь на балкон, выбросил помаду. Где-то внизу громко звякнула жесть. Прикрывая наготу, я с любопытством выглянул на улицу и увидел стоящий под балконом лимузин Мицкевича и шофера, который, задрав голову, высматривал хулигана.
Мне стало не по себе. Кинувшись обратно в комнату, я начал торопливо одеваться. Все складывается ужасно. Угораздило же этого Мицкевича явиться с залогом и кошмарным напоминанием о последних днях войны именно тогда, когда со мной стряслась беда и жизнь нагло свернула с предсказанного гороскопом пути.
Конечно, через минуту раздался звонок. Я поплелся к двери, как на эшафот.
Открыл; передо мной стоял шофер с лицом нашего национального героя Костюшко.
– Добрый день, – сказал он с американским акцентом.– Господин Мицкевич приглашает вас на завтрак.
– На завтрак? – Я лихорадочно придумывал предлог, чтобы отказаться. – Как некстати. У меня несколько неотложных дел.
– Господин Мицкевич настаивает. Это очень важно.
Шофер говорил требовательно, тоном, не терпящим возражений. Я неуверенно топтался на месте. Сколько у меня было пустых месяцев и лет. А теперь навалилось все разом.
– Хорошо. Сейчас спущусь.
Я зачем-то обошел комнату. На столе все еще лежал таинственный бумажник президента. Кушетка при свете дня, а вернее, в утреннем полумраке выглядела невинно. Что ж, надо ехать. Черт бы побрал этого караима вместе с его самолетом, старомодным водителем и бестселлером, обучающим американцев испражняться. Кажется, я начинаю его бояться и ненавидеть.
Вздохнув, я вышел на лестницу.
Потом, в машине, уже немного придя в себя, я еще раз оглядел нутро лимузина, пощипал леопардовую или тигровую шкуру и в конце концов сказал в микрофон:
– Вам, наверное, трудно ездить по городу? Шофер сдержанно рассмеялся.
– Это разве город. Две улицы: Маршалковская да Иерусалимские Аллеи, остальное переулочки.
Мне захотелось познакомить его с трагической историей Варшавы, но в этот момент за темным стеклом мелькнула макушка Дворца культуры с оплетенным лесами шпилем. И Дворец затронули демократические перемены, подумал я.
Может, благодаря этому он избежит печальной участи и безжалостные иностранные бизнесмены не превратят его в одноэтажный склад кока-колы, если до того наши строители не разберут его на кирпичи или какой-нибудь фанатик не взорвет из идейных соображений.
Лимузин остановился перед гостиницей, шофер открыл дверцу и ввел меня в громадный вестибюль, встретивший нас золотистым светом ламп, бликами на никелированных поверхностях и спокойной изысканной матовостью мрамора.
Мы на лифте поднялись на какой-то этаж. В шикарном номере меня ждал Мицкевич в дорогом шлафроке с пестрым платком на шее. Если б не что-то азиатское в лице, он походил бы на своего однофамильца на горе Аю-Даг, мельком подумалось мне.
– Прости, ради бога, что потревожил, – раскрыл объятия Тони.
– Мои дела еще больше запутываются, – мрачно сказал я.
– Не горюй. Пробьемся,– и усадил меня в кожаное кресло, которое застонало, точно с него сдирали шкуру.
Бесшумно явился официант, толкая перед собой серебристый столик на колесиках.
– Выпьем чего-нибудь крепкого? – спросил Тони.
– Я водки больше в рот не возьму. Тони суетился, помогая официанту расставлять тарелки и блюда с закусками.
– Помнишь наши званые завтраки?
– Ничего я не помню.
Но он будто не замечал моего дурного настроения. Что ему еще нужно, думал я, чего не хватает. Вчера был составителем мартиролога, сегодня – бодренький финансист, готовящийся приступить к сытному завтраку. Решил, что ли, поразить мое воображение. Зря старается. Дохлое дело.
– Ты на меня обиделся? – спросил он, когда мы склонились над чашками. В соседней комнате что-то мерно постукивало. Наверное, там работал факс. Но зачем ему факс, телетайп и прочие штучки.
– С чего мне обижаться? Думаю, ты меня с кем-то путаешь. Нас ведь было сорок человек в классе.
– Нет. Чем давнее было, тем лучше помнится.
Пока мы с ним по-приятельски препирались за столиком, где еды бы хватило на весь наш дом, пока я поддерживал беседу, перемогая неприязнь и противный сосущий страх под ложечкой, на меня то и дело находило какое-то затмение, и я видел сумрак своей или той, другой комнаты и стройное девичье, женское тело, дивный образец девичьей, женской красоты.
– Я хочу кое-что тебе предложить, слышишь? – говорил Тони.
– Знаешь, ты меня ставишь в сложное положение. Сам же вчера обвинил в страшном грехе. Для многих этого было бы достаточно, чтобы покончить с собой.
– Не преувеличивай. Просто я рассказывал о своем отношении к прошлому.
– Тони, ради бога, напрягись, вспомни ту Пасху сорок пятого. Мы дневали в нищей халупе – одна комната, земляной пол – и ели картошку, заправленную жареными зернами льна или чем-то в этом роде. Накануне повстречали в пуще литовских партизан, и я ходил к ним на переговоры. Неужели, правда, не помнишь? А как убегали от советских? Ты беспрерывно стонал, хотя рана была неопасная. Я же тебя почти всю дорогу на себе тащил.
Мицкевич неприятно усмехнулся, нарезая на кусочки жареный бекон.
– Я был в другом отряде, под Новогрудком. И там нас разбили каратели.
Потом я спрятался у тетки, где меня и взяли – с оружием, с русским, кстати, наганом. Может, оттого и дали одиннадцать лет лагерей.
– Тони, о чем мы говорим? Посмотри, за окном пролетел реактивный самолет, мы завтракаем в отеле двадцать первого века. Рядом из факса вылазит сегодняшнее фото твоей жены, которая только что вернулась из панорамного кинотеатра и укладывается спать. Если, конечно, у тебя есть жена. Того, нашего, мира уже нет, и никто о нем знать не желает.
Мицкевич допил кофе, поискал сигарету. Небось по доллару штучка, с какой-то мстительной злобой подумал я.
– Вот к тому-то я и клоню, – сказал он. – Может, это смешно, но меня уже ничто не забавляет. И единственное, что не даст спать, – наше прошлое, которое никого не волнует. Я делал деньги в этой безумной Америке, а сам постоянно думал о тебе, о товарищах по Воркуте и о своей тетке, которую из-за меня посадили. А мои воркутинские друзья были не шваль какая-нибудь.
Я спал на нарах бок о бок с личным врачом Гитлера, надо мной жил один из крупнейших советских атомщиков. Этот делил ложе с испанским поэтом, а неподалеку обретался канадский летчик, капитан, идейный коммунист, который удрал в Москву на реактивном истребителе новейшей модели. – Тони задумался, а потом сказал: – Вот так.
Где-то едва слышно звучала музыка, быть может, просачивалась с небес. Факс в соседней комнате внезапно угомонился. Тони начал озабоченно искать что-то возле себя.
– Мне пришло в голову, – бормотал он, – знаешь, я решил: надо после себя что-нибудь оставить. Какой-нибудь след на этом Божьем перелоге. Помнишь, что такое перелог? Помнишь перелог за городом, где мы в детстве играли в чеканку и устраивали кулачные бои? Вот я и подумал, не основать ли тут, в нашей стране, партию прощения. Так пускай и называется. Столько ненависти вокруг. В особенности здесь. В особенности среди нас.
А у меня перед глазами маячила Вера или Люба. Я хотел поймать и удержать образ этой молодой женщины, но он исчезал прежде, чем я успевал наглядеться.
– Что скажешь, друг, свидетель из другого мира?
Я очнулся:
– Пойми, Тони, я не могу собраться с мыслями. Меня все это придавило, раздолбало.
– Я тебя не тороплю. Приходи в себя. В случае чего я тебя выкуплю, надаю всем взяток, – смеялся Тони. – Ты, насколько помню, собирался стать ксендзом, а тут эротическая трагикомедия в американском стиле.
– Вот именно. Я уже сам не знаю, плакать или смеяться.
– Ты мне поможешь, правда?
– Посмотрим, Тони.
В соседней комнате опять застучал факс или телетайп.
– Видишь, только бизнес бессмертен. Перед домом, разумеется, стоял Бронислав Цыпак. Рассматривал в бинокль Дворец. Увидев меня, оторвал бинокль от глаз и закричал возмущенно:
– Не могу больше. Это уж чересчур.
– Что случилось?
– На тридцать третьем этаже смотровая площадка. Молодежь взяла моду там трахаться – вот до чего дошло. А сегодня гляжу и глазам не верю: пожилой человек с бородой шворит калеку. Ну уж извините, я все понимаю, демократия, да, пожалуйста, но чтоб на Дворце культуры…
Мой сосед Цыпак трясся от негодования, дрожащими руками теребя ремешок советского бинокля.
– Почему они именно Дворец облюбовали?
– Откуда я знаю, – кипел сосед. – Небось заодно любуются панорамой столицы. Все, больше я об этом не говорю. Пусть делают что хотят. Я вас проинформировал, что пишу книгу? Да-да, воспоминания и разные заметки на общие темы. Жена тоже пишет. Но она глупая. Что баба может написать про жизнь, скажите на милость? Ах да, вас там ждет один малый.
– Где?
– На лестнице. Уже целый час сидит. Меня опять бросило в жар, и я услыхал свое сердце.
– Кто такой? – упавшим голосом спросил я.
– Пацан какой-то. Сами увидите. Ваше дело закончено?
– Идет к концу, – нехотя ответил я. Цыпак понимающе улыбнулся и приложил к глазам бинокль. Уж этот наверняка знает больше, чем полиция, подумал я.
На ступеньках у моей двери сидел полицейский, производивший впечатление малолетнего. Увидев меня, подобострастно вскочил.
– Заместитель комиссара пан Корсак просит вас зайти.
– Матерь Божья, когда это кончится,– вздохнул я.
– У вас телефон не отвечает, вот он меня и прислал.
– Ладно. Пошли.
Опять я шел по городу. Юный служитель правопорядка деликатно держался поодаль. Со всех сторон, как оно бывает в Варшаве, налетал ледяной ветер.
По каньонам улиц со стороны Сейма неслись крики и свист.
Комиссар Корсак нетерпеливо расхаживал по застеленному газетами коридору.
– Хорошо, что пришли. Я очень спешу. Идемте ко мне в кабинет.
Он ввел меня в маленькую комнатушку, усадил на стул, а сам нервно забегал из угла в угол. Потом, помычав по своему обыкновению, сказал:
– Голубчик, надо вспомнить дом, где вы, согласно вашим показаниям, упали с лестницы.
Энергично подвигал локтями, словно пингвин, пытающийся взлететь, проверил, не растрепались ли волосы на висках.
– Нам необходимо допросить соседей и, возможно, провести следственный эксперимент. Поймите, это в ваших же интересах.
– Понимаю. Но, честно говоря, я даже не знаю, что это была за улица.
Вероятно, в центре. А где, в каком месте – хоть убей, не помню. И почему мы туда пошли, не помню: то ли она повела меня к своим друзьям, то ли просто завернула в первый попавшийся подъезд.
– Видите ли, уважаемый, проблема в том, что она нигде не была прописана.
Только недавно вернулась из-за границы. Ладно, не важно. Но уж вы постарайтесь вспомнить. Подойдите к дому, где были на именинах, и оглядитесь. Пройдитесь по улицам. Мне пора, извините. Идемте, я вам кое-что покажу.
И потащил меня за собой. Через минуту мы уже сидели в полицейской машине.
Завыла сирена. Машина резко рванула с места. Что-то мелькало за окном, какие-то автомобили шарахались в стороны, я слышал визг трущихся об асфальт шин. Наконец мы остановились. Корсак бодро выскочил, помог выйти мне. Мы были на Иерусалимских Аллеях неподалеку от Дворца.
– Бежим, – сказал он, – я опаздываю.
Мы продирались сквозь нагромождения экзотических изделий оружейников. Под невысоким деревом с остатками прошлогодней листвы стоял советский бомбардировщик в еще вполне приличном состоянии. Двое солдат в камуфляже жалобными голосами зазывали прохожих:
– Пан, купи самолет.
Перед входом в Зал конгрессов нас остановил кордон страшно худых, патлатых и бородатых молодых людей в разномастных свитерах и куртках.
– Прошу прощения, – официальным тоном произнес комиссар Корсак и принялся расталкивать бородачей.
– Это куда же? – крикнул кто-то. Корсак уже преодолел заслон и деловито зашагал к большой полукруглой лестнице, ведущей в Зал конгрессов.
– Кацапо-фашисты! – рявкнул кордон. Комиссар обернулся, проверяя, иду ли я за ним, но вдогонку ему полетел град камней, обломков кирпича и даже целая плита, вывороченная из тротуара. Втянув голову в плечи, он опрометью кинулся к лестнице. Там его ждал гигант с льняными волосами, в косоворотке и штанах, заправленных в сапоги. У этого гиганта было лицо Христа, правда Христа славянского происхождения.
Только тут я сообразил, что бородатые заморыши – анархисты, пикетирующие заседание Славянского Собора. В эту минуту изо всех дверей Зала конгрессов выбежали отряды рослых блондинов в черной коже, утыканной никелированными гвоздями; каждый, точно палицу, сжимал в руке дубинку.
Не надеясь на стойкость анархистов, я предусмотрительно попятился.
Действительно, похоже было, что ловкие, крепкие, смахивающие на роботов черные славяне сметут анархистскую мелкоту. Они шли, как комбайны по ниве, круша все на своем пути, только свистели, описывая в воздухе круги, дубинки. Врезавшись в беспорядочную толпу анархистов, славяне принялись их расшвыривать, и те падали, будто побитые градом колосья. Я видел уже только кожаные спины и руки на фоне темно-синего неба, с которого внезапно повалил густой снег.
Однако натиск когорты черных вдруг почему-то ослаб. Преимущество еще было на их стороне, но дубинки вращались все медленнее. Потом я увидел, что один из черных рыцарей удирает обратно к Залу конгрессов. За ним кинулись наутек и другие. Некоторые бежали уже босиком, у многих были разорваны утыканные грозными гвоздями куртки. В конце концов все славяне попрятались в свою крепость, с грохотом захлопывая за собой двери. А победоносная толпа мозгляков взбежала за ними по лестнице и принялась в бессильной ярости колотить ногами в бронзовые двери, за которыми заседал Славянский Собор, претендующий на управление возрожденной Европой.
Не знаю, как и когда я вернулся домой. Раздвинул шторы и тупо уставился на неожиданную метель, возможно последнюю в этом году. Деревья быстро покрывались белым пухом, и моя улица стала похожа на аллею рождественских елок.
У меня болят ноги, спина, голова. Я больше не поглядываю с опаской на эту проклятую кушетку. Мне уже все равно. Пускай меня утопят, повесят или четвертуют. Гигантский омут, мощный водоворот норовит затянуть мою страну и меня. Я устал. Как ни зажмуриваюсь, не могу прогнать проплывающие перед глазами, как разноцветные хлопья снега, обрывки видений. Вызывающая улыбка девушки, неизвестно, существовавшей ли вообще, потные лица, обрушивающиеся лестницы, хлещущая из дырявой водосточной трубы, пронизанная электрическим светом струя, черные руины домов, кирпично-рыжий уличный фонарь за окном, безжизненное женское тело, поразительно красивая грудь.
Метель прекратилась. Пелена, затянувшая небо, на западе порвалась. Тучи разбежались, открыв золотистую полосу за темным обелиском Дворца. Голубки сварливо бормочут на перилах моего балкона. Ну конечно, кто-то начинает сверлить стену. Пробиваемся в Европу.
Минутку, сколько же у меня было в жизни женщин. Я ложусь на кровать и считаю – будто монеты в копилке. Когда это началось, в какой момент на рубеже детства и юности. И кого из них я могу назвать своими. Только ли тех, с кем спал, или еще и тех, с кем до полусмерти намучился, но так и не затащил в постель. Были ли моими те девушки или женщины, с которыми я торопливо совокуплялся в кустах над озером или в алкогольном чаду за шкафом в чужой комнате. Были ли моими девушки в горячие ночи бесшабашных каникул, студенческих прогулов, зимних романов, внезапно куда-то подевавшиеся, растворившиеся в серой обыденности, исчезнувшие из моей жизни, но оставшиеся в мыслях. Иногда я жалею о несбывшемся, а иногда радуюсь, что они ушли, оставив след щемящих воспоминаний.