Подо мной был кусочек улицы с небрежно припаркованными полицейскими автомобилями. Я помнил, что где-то здесь, по правой или по левой стороне, стоит старый неказистый дом, каким-то чудом переживший войну. В этом доме жил и писал великий польский прозаик. Его герои неотлучно сопутствовали мне – в детстве, во время войны и в мирные годы, немногим отличавшиеся от военных, поскольку интеллектуальная и духовная жизнь смахивала на какую-то дикую партизанщину.
   Улица замерла и ожидании ночи. Несколько освещенных окон, несколько темных. Кое-где над крышами едва заметные звезды, вернее, следы вчерашних звезд. Полумертвые неподвижные деревья, стиснутые машинами. Прохожий останавливается у каждой витрины. На углу двое русских с гитарами поют песню собственного сочинения; перед ними зазывно поблескивает жестяная консервная банка из-под икры. Неужели таким неприглядным и бессмысленным должен быть мой конец, коли уж пробил час.
   Я вернулся к столу. Корсак энергично нажал клавиши магнитофона. Хмыкнул, призывая продолжать, и этим ограничился.
   – Понимаете, пан комиссар, понимаете… Я никогда не был тряпкой – из породы тех, об кого история походя вытирает ноги. У меня были некие амбиции. Вначале очень большие, потом поменьше. Миру опять понадобились образцы. Ну и я старался быть образцом для всяких недотеп, которые, тараща слезящиеся глаза, вечно задают вопросы.
   Корсак внимательно на меня посмотрел. Не верит, подумал я. Он опять задвигал губами, будто прополаскивая воздухом десны. Мне знаком этот тип людей. Всю жизнь я на них натыкался. Посмотрим, когда наш комиссар расколется.
   – Мне пришла в голову одна мысль. Правда, не на тему. В нашем европейском опыте просматривается любопытный феномен. Порабощенные общества любят и уважают друг друга, но едва обретут свободу, все начинают всех ненавидеть и норовят засадить в тюрьмы или лагеря.
   Я замолчал, ожидая, какова будет реакция Корсака. Но он сложил губы трубочкой, давая понять, что сосредоточенно размышляет, а потом торопливо произнес:
   – Я слушаю, слушаю. Говорите. Говорите все, что хотите.
   – Мы оказались на улице. Кажется, моросил дождь. Не знаю, я очень смутно все помню. Мы куда-то шли. Пошатывались. Она взяла меня под руку. Сказала: пойдем ко мне. Остаток здравого смысла откуда-то издалека подсказывал, что не стоит этого делать, что добром это не кончится. Но одновременно во мне разгорался гнев, бунт против самого себя и против каждого случайного встречного. В конце концов мы очутились в подъезде, каких в Варшаве тысячи. Поднимались по мокрым терразитовым ступенькам, а путь нам освещал грязный полумрак ночи из разбитого окна. Наконец мы остановились на площадке. Стали целоваться, а капли дождя попадали нам в рот. Я полез к ней под блузку и отыскал груди – огромные и горячие, как мне показалось.
   Меня трясло от холода, от сырости и, наверное, от усталости, и при этом, как пишут в романах, обожгло внезапным огнем желания. Прижав ее к стене, чтоб не упала, я задрал ей юбку и начал одной рукой возиться с бельем, а другой высвобождал свое рвущееся в бой вожделение, искал подступы к ее распаленному лону, становился все настойчивее, а она боком сползала по стене, и вдруг мы, то ли запутавшись в собственных ногах, то ли поскользнувшись на терразите, покатились вниз по крутым ступенькам и ударились головами об пол на площадке этажом ниже, и с минуту прислушивались к эху жуткого грохота, бившемуся где-то наверху, очень высоко, под самой крышей. Жива, шепнул я. Да, пока еще жива, засмеялась она. Я не чувствовал боли, только слышал шум, возможно, проливного дождя, шум, который был во мне и вокруг меня. Мы с трудом поднялись на ноги. В темноте я ее не видел, только водил рукой по мокрым плечам, по волосам, по шее и в тот момент, кажется, даже не помнил, как она выглядит, чем меня привлекла, не помнил ее иронически сощуренных глаз. Но тут стали распахиваться двери квартир. Какие-то головы, растрепанные или в бигудях, высунулись из ярко освещенных пещер и молча с испугом на нас уставились. А мы, то на четвереньках, то на полусогнутых, в панике поползли вниз, к выходу. Что было дальше, не помню. Наверное, пошли ко мне, потому что я очнулся перед своей дверью.
   Корсак предостерегающе поднял руку. Я замолчал. Он щелкнул клавишей магнитофона и сказал:
   – Пленка кончилась. Завтра продолжим. У вас очень усталый вид. А царапины около уха – это что?
   – Царапины? – повторил я, ощупывая шею за ухом.– Видно, покалечился, когда падал с лестницы.
   – Похоже на следы ногтей.
   – Не знаю. Возможно. Нет, не припоминаю. Между нами ничего не было.
   Комиссар усмехнулся и энергичным, размашистым движением прихлопнул реденькую поросль на висках.
   – Вы же говорите, что многого не помните. Ладно, вскрытие покажет.
   – Вскрытие? – прошептал я, с трудом проглотив колючий комок слюны.
   – Да. Она уже труп. Всего лишь труп. Я вас замучил. Нам обоим необходимо отдохнуть. Я отведу вас в помещение, где вы выспитесь, придете в себя, а завтра видно будет.
   – Как это? Я не могу вернуться домой?
   – Пока нет. Мы имеем право задержать вас на сорок восемь часов. Потом видно будет.
   Я покорно согласился. Только бы мне не показывали труп и не проводили так называемый следственный эксперимент. Почему именно со мной это случилось.
   Почему один мой невинный, непреднамеренный поступок вызвал лавину гадких, просто омерзительных последствий. Проклятые именины.
   Корсак вывел меня в коридор. Маляры уже разошлись. Несколько полицейских возились с алкашами, орало включенное на полную мощность радио.
   Пробегавший мимо молодой человек крикнул Корсаку:
   – Есть уже анкетные данные. Ее зовут Вера Карновская.
   Комиссар остановился в том месте, где коридор сворачивал вправо. Задумчиво уставился на заляпанный известкой пол.
   – Вам что-нибудь говорит эта фамилия?
   – Нет. Ничего. Хотя… не знаю. Может, когда-нибудь слышал.
   Я бы, вероятно, покраснел, если б мог, – мне почему-то показалось, что я вру.
   Помещение было похоже на гостиничный номер. У стен друг против друга стояли две узкие койки, посередине – стол и два вполне приличных стула. А на столе я увидел стакан недопитого чая.
   – Надеюсь, вас это устроит, – сказал Корсак. – Отдыхайте.
   И вышел. Щелкнул замок. Где-то в темноте за зарешеченным окном бурно отмечали именины. Возможно, тезки хозяина дома, где я был. Все во мне разладилось. Надо взять себя в руки. Но зачем. Что случилось. И как это я влип в такую идиотскую историю.
   Я присел к столу и протянул руку к стакану с чаем. Тогда из вороха серых, как мешки, одеял на койке вынырнул пузатый коротышка
   – Угощайся, – едва слышно прохрипел он; звук его голоса больше походил на шипенье, чем на нормальную человеческую речь. – Я тебя давно поджидаю. Это ты убил женщину?
   – Я? Нет. Я никого не убивал.
   – Ну конечно. Уточним позже,– рассмеялся он, слезая с койки. На нем был изношенный полувоенный костюм. Зеленая повязка стягивала всклокоченные, необыкновенно густые черные волосы, тронутые сединой. На куртке были нашиты гнезда для патронов, в выцветших зеленых штанах я заметил множество карманов. Даже носки смахивали на портянки.
   Но больше всего меня поразила его голова. Огромная, с широким, сплошь заросшим полуседой щетиной лицом, на котором белели только глазницы с невидимыми зрачками да узкая полоска лба.
   – Я всем говорю «ты». Такая у меня привычка. А ко мне можешь обращаться:
   «пан президент». Потом объясню почему.
   – Хорошо, с удовольствием. Но мне бы лечь, я едва живой.
   – Тогда выпей чайку и в постельку. Тебе тоже назначили психиатрическую экспертизу?
   – Не знаю. Меня только что привезли. Голова ужасно гудит.
   – Со мной можешь откровенно. Я – фигура общественная.
   Когда он говорил, во рту у него, почему-то напоминавшем вокзальный сортир, происходили какие-то пугающие процессы. Два почерневших верхних зуба странным образом двигались сами по себе, не совпадая с движением губ.
   Внутри темной пасти что-то клубилось, клокотало, зловеще поблескивало. Тем не менее эта волосатая образина чем-то смахивала на сказочное доброе чудовище.
   – У меня ощущение, будто жизнь кончена. Президент беззвучно рассмеялся. Во рту его что-то перекатывалось, лопались какие-то пузырьки, губы червяками расползлись по лицу. Мне расхотелось пить. Я отставил стакан с холодным чаем и плюхнулся на койку.
   – А ты знаешь, – прохрипел наконец президент, – ты знаешь, чтобы наша планета в ее нынешнем виде могла с грехом пополам существовать, следовало бы каждые сутки отправлять в другую галактику по меньшей мере сто тысяч человек?
   – Никогда не слыхал.
   – Тогда слушай и запоминай. Это была твоя жена?
   – Нет. Жена уехала.
   – Шлюха?
   – Нет. Точно нет.
   Президент стал расхаживать в своих солдатских носках вокруг стола.
   – Дуриком влип?
   – Пан президент, я чуть живой. Меня два часа допрашивали.
   – Ладно. Отдыхай. Тебя наверняка пошлют на экспертизу. Теперь в моде научные методы. Психи обследуют психов.
   Я лег на спину. Под потолком висела обыкновенная электрическая лампочка, засиженная мухами, точно такая, какие я сотни раз видел в детективных фильмах.
   – Выкрутишься, – прохрипел президент. – У них в кутузках уже не хватает мест. Тюрьмы тоже переживают кризис.
   Он обошел стол и остановился в ногах моей кровати.
   – Она тебе башку разбила.
   – Нет. Я упал с лестницы. То есть мы вместе упали. А чей вы президент?
   – Сынов Европы.
   – Только сынов? А как насчет дочерей? Он внезапно сплюнул и вернулся на свою койку. Расправил одеяла, а потом тяжело сел, натянув одно на себя.
   – Америке уже кранты. Объевреилась, обнегритосилась, объиндеилась.
   Червивый гриб. Первый нешуточный ураган ее сметет. Осталась только Европа.
   – А вас за что взяли, пан президент?
   – Мы устраивали акции протеста на аэродромах. Знаешь небось, что все главы правительств летят в Москву. Встреча на высшем уровне. Глобальный заговор против Европы. Гигантский пир людоедов всех мастей.
   Под сомкнутыми веками у меня неотвязно маячит образ вытянувшегося на кушетке обнаженного женского тела с его никому уже не нужной стройностью, красотой, с пугающе белыми холмиками навеки окоченевших грудей. Да ведь не может такого быть. Еще позавчера я был изнывающим от скуки соломенным вдовцом, не знающим, как распорядиться своей жизнью среди столь же растерянных людей. Кто это инсценировал. Наш тиран – Божественный промысел?
   – Пан президент, Европу захлестнет потоп с востока, с юга, с севера.
   Гигантская волна беззащитных, голодных, голых. Мы станем последней Атлантидой перед концом света.
   Президент, кутаясь в одеяло, подошел к моей койке:
   – А вот и нет. Нас заливает волна нигилизма, непоследовательности, анархии. Чтобы спастись и выжить, нужна дисциплина, авторитет и сила.
   Тоталитаризм уже воскресает. Внушающий привычное отвращение тоталитаризм прекрасен, поскольку сохранит жизнь планете, которую увлекает в пропасть, в ледяную пропасть небытия, бесконтрольно разбухающая магма человеческой плоти.
   – Пан президент, у меня своих идиотских забот хватает. Вам завтра идти на обследование. Засните и забудьте про ваши проблемы, которые и без вас разрешит Господь Бог, провидение или случайное стечение обстоятельств.
   Он опять засмеялся. Густой бурьян на щеках шевелился размеренно, как черные водоросли на дне озера. Страшное и притягивающее лицо. Разбойник и философ. Где-то я его уже видел. Может быть, он проповедовал буддизм или вел детские передачи на телевидении. Одичал от интенсивной работы ума, но скорее всего от самой жизни. Нет, пожалуй, он был учителем. Реформатором педагогики. Боролся с тоталитаризмом в польской системе образования.
   Президент залез обратно в свою берлогу.
   – Спокойной ночи, дружище, медуза бесхребетная.
   – Спокойной ночи, президент.
   Заснул он мгновенно. Из густых седоватых зарослей вырывались разнообразнейшие звуки: писк младенца, шум водопада, уханье филина. Это тоже жизнь, подумал я. Еще один вариант судьбы. Монах современности.
   Суровый друг людей. Европейцев.
   В какой-то момент и я провалился в сон. Передо мной, как обрывки старых газет, смутно мелькали чьи-то искаженные, трагические лица, разрозненные клочья событий, кривые перспективы ночных улиц. И где-то рядом тихо и монотонно, как телеграфный столб перед грозой, жужжал подкрадывающийся страх.
   Потом, ночью, я внезапно проснулся, разбуженный, кажется, стуком собственного сердца. Президент лежал, но шевелясь и не издавая своих характерных звуков. Я подошел к его койке и вздохнул с облегчением.
   Серебристый мох вокруг рта едва заметно, но шевелился – жив, значит.
   Возможно, в эту минуту он, не дыша, возносился на небеса, забыв на краткую вечность о своих обязанностях спасителя.
   За проволочной сеткой зеленовато светились капли дождя на оконном стекле.
   Дальше была улица со сгорбившимися у края тротуара автомобилями. Со стороны черного мертвого перекрестка приблизилась промокшая парочка. Они остановились в подворотне неподалеку от комиссариата и начали целоваться, с трудом удерживая равновесие на скользких плитах, которыми была вымощена подворотня. А мне вдруг стало разом и холодно, и душно. Я бросился к двери, но дверь была заперта. Президент страдальчески застонал, видно проваливаясь обратно в ад. Я на цыпочках подбежал к своей койке, лег, затаив дыхание, на бок и попытался прогнать из-под век туманный образ застывшего в неподвижности нагого женского тела.
   Меня разбудил какой-то шорох. Я увидел затянутое проволочной сеткой окно и над крышами домов кусочек неба. По этому клочку, словно вытянувшиеся на бегу борзые, мчались наискосок сизые тучи. Где я. Что случилось. И случилось ли на самом деле. Президент спал на левом боку, свернувшись клубочком, как дитя, и из густой поросли на его лице вырывалась нежная тоненькая мелодия.
   Кто-то толкался в дверь нашей комнаты, нашей камеры. Наконец заскрипели петли, сквозной ветерок пролетел к окну, взметая с пола пыль. На пороге появилась странная особа с бутылкой советского шампанского и пластмассовым стаканчиком. Поскольку обе руки у нее были заняты, она пыталась правым локтем прикрыть за собою дверь.
   – Добрый день. Привет. Какое приятное общество.
   Да, похоже, это все-таки была женщина По крайней мере о том свидетельствовал ее экзотический наряд, эдакая смесь романтических изысков с тибетской небрежностью. На голове красовалась большая соломенная шляпа, увенчанная клумбой ярких искусственных цветов. Сверху на шляпу была наброшена восточная шаль, кое-как завязанная под остроконечным подбородком. Торс гостьи скрывало индейское пончо, украшенное вышивкой в стиле карпатских гуралей. Из-под пончо торчали края множества несвежих сорочек и юбок.
   – Выпьете шампанского, господа? – спросила она демонстративно сладким голосом.
   – Вон,– буркнул, не открывая глаз, президент.
   Даму его хамство ничуть не смутило. Расплывшись в улыбке, она направилась к моей койке.
   – Надеюсь, им не откажетесь? У меня сегодня день рождения. Выпьете со мной, правда? – и стала наливать шипучую жидкость в пластмассовый стаканчик.
   – Это ненормальная Анаис, – мрачно пробормотал президент и принялся искать затерявшуюся в постели пачку сигарет. – Когда-то трахалась с каждым очередным диктатором. Управляла всей Польшей. Вон из этого дома.
   Анаис резко повернулась к нему. Ее лицо под полустершимся макияжем было совершенно желтым.
   – Ах ты, сукин сын. Тебе я уже никогда больше не дам.
   Президент заткнулся. Долго рылся в куче скомканных одеял, а затем смущенно произнес:
   – Не верьте ей. Она трехиутая. Жертва большой политики. Доживает свой век в комиссариатах.
   – Я тебя, мерзавец, обгадила в своих воспоминаниях. Думаешь, люди забудут, кем ты был. Выпейте за мое здоровье.
   Трясущейся рукой я взял стаканчик и поднес ко рту. К горлу подступила тошнота. В голове мерно тикала колючая боль.
   – Такой симпатичный, а убили девушку, – сказала Анаис с назойливой слащавостью. – Начальник здешнего комиссариата был когда-то моим студентом. Писал у меня дипломную работу о силлаботоническом стихе в старопольской поэзии. Почему вы это сделали?
   – Я ничего не знаю. Я болен, – простонал я. За окном шумела какая-то демонстрация.
   Слышен был топот сотен ног и отдельные неразборчивые выкрики. Президент, повернувшись к нам спиной, что-то писал или рисовал пальцем на видавшей виды стене. На кого эта тетка похожа, подумал я. На труп, да, на труп.
   – Хотите почитать мои воспоминания? – проворковала гостья, вытаскивая из-под пончо кипу грязных замасленных бумаг. – Я уже который месяц ищу издателя. Может, у вас есть связи?
   – Я не знаю, что со мной будет. Я попал в совершенно абсурдное положение.
   Она забрала у меня стаканчик, наполнила его теплым шампанским и принялась изысканно отпивать по глоточку.
   – Я все описала. Все и всех. Полвека этой страны. Половину двадцатого столетия. Я ненормальная, но это не имеет значения.
   Анаис стояла надо мной, лучезарно улыбаясь. Возможно, она даже была недурна много лет назад, когда куражилась над этой страной.
   – Послушай, ты, невежливо поворачиваться спиной, – тоном учительницы сказала она президенту, прикинувшемуся неживым.
   – Вон, – зашелестело в клочкастой поросли, которая была не только седоватой, но и зеленой, а местами даже голубой.
   – Вы такой симпатичный, – снова обратилась она ко мне. – Я вас откуда-то знаю, только не помню откуда. Опишите мне чувства, которые испытываешь, убивая человека.
   И достала из притороченного к пончо узла огромную шариковую ручку.
   Но в этот момент к нам ворвались двое очень молоденьких и очень худых полицейских.
   – Кто вам разрешил открывать камеру? – крикнул один из них.
   – А я сама себе разрешила, малыш, – сказала Анаис страстным сдавленным голосом. – Хочешь, покажу сиську? – Она полезла под пончо.– Гляди, какая маленькая, бедненькая.
   Красные от смущения полицейские подхватили ее под руки, одни попытался одернуть пончо с гуральской вышивкой. Она, не сопротивляясь, позволяла тащить себя к двери. Бутылка с остатками шампанского, упав, неуверенно каталась взад-вперед по цементному полу.
   – Пока, мальчики,– сладко прошептала Анаис, которую когда-то трахал истеблишмент свергнутого режима. – Я к вам еще загляну. Покажу и сиську, и письку.
   Юные полицейские наконец выволокли ее из камеры и нахлопнули дверь.
   Пресвятая Богородица, подумал я, наверно, мне это снится. Но сказать «наверно, мне это снится» – просто. Все так себя утешают в трудную минуту.
   Сон – короткий, рваный, поверхностный, а жизнь долгая, затянутая, как фильм, и очень мучительная. А ведь я мог позавчера не выходить из дому, почитать скучную книжку и погрузиться в неглубокий сон, который ничего не дает, но и ничего не отнимает.
   Президент вылез из своей берлоги. Бурьян на его физиономии заколыхался, словно на сквозняке. Этого я тоже знаю. Знаю по вечерним рассказам при свете керосиновой лампы.
   – Ну и вульгарная же баба, – сказал президент. – Что за жаргон!
   – Теперь все так говорят. Может быть, избавляются от комплексов, а может, ищут ярких способов самовыражения. Все вульгарные.
   Я хотел еще добавить, что и себя таковым считаю, поскольку влип в вульгарную историю, но тут на пороге появился заместитель комиссара
   Корсак. Широко разведя локти, пригладил волосы на висках.
   – Попрошу вас ко мне, – бросил он в мою сторону.
   – А я? – натужно прохрипел президент.
   – Вам придется подождать, пока главы правительств не разъедутся из Москвы.
   Мы вышли в коридор, по которому уже сновали маляры.
   – Как прошла ночь? – спросил Корсак.
   – Кое-как.
   – Президент этот голову не морочил?
   – Он мне изложил любопытные и весьма актуальные идеи.
   – Сегодня пойдет на обследование, и опять члены комиссии разойдутся во мнениях. Вы не считаете, что ученые тоже топчутся на месте?
   – Возможно.
   – Не возможно, а точно. Мир в тупике. Запутался в собственных потрохах. Ну ладно, не важно.
   Мы миновали дежурку, где сидел полицейский, поразительно похожий на
   Гиммлера, и оказались в небольшом зале, который, вероятно, когда-то служил полицейской столовкой. На подоконнике нас поджидал знакомый магнитофон с кровавым глазом.
   – Садитесь,– сказал Корсак, указывая на шаткий стульчик.
   Я сел. Передо мной был обшарпанный подоконник, решетка и уголок школьной спортплощадки. Мальчишки гоняли по мокрому асфальту мяч весь в бело-черных заплатах. Мне стало тошно. Опять надо возвращаться к этим мглистым, неясным, теряющимся во мраке минутам, которые так далеко отступили назад, что кажутся почти нереальными, попросту невозможными.
   – Он чокнутый, – сказал Корсак.
   – Кто?
   – Ну, этот, президент Сынов Европы, – засмеялся комиссар и энергичным движением проверил, есть ли у него на голове волосы. – Сдвинулся в Штатах, когда стажировался в Гарварде. Американская демократия так на него повлияла. Ладно, не важно. Начинайте. Расслабьтесь, это неформальный допрос, мы тоже экспериментируем.
   Что за времена, подумал я. Все исследуют, ощупывают, проверяют.
   – Пан комиссар, – сказал я. – Мне бы хотелось снова вернуться к началу.
   – Возвращайтесь.
   – Позавчера я вышел из дому не просто так. Вроде бы причина была: скука, одиночество, нечем заняться. Но на самом деле я уже несколько месяцев болен. Да, болен, мое состояние можно назвать болезнью, и рано или поздно врачи найдут подходящее определение для этой невидимой, незаметной, неосознаваемой эпидемии, которая постепенно расползается по нашей стране, а может, и по Европе, и даже в Америке наверняка есть отдельные случаи.
   Так вот: появился некий вирус, вероятно, подобный вирусу СПИДа, хотя, нет, прошу прощения, этот опаснее, он, пожалуй, ближе к компьютерному, из тех, что стирают целые программы и парализуют баи конские системы. Такой вирус проник в мое сознание, я первый его открыл, понял, как он действует, и обязательно его опишу, если будет возможность. Этот загадочный вирус убивает импульс к жизни. Однажды вы просыпаетесь и чувствуете, что вам не хочется любить родину, не хочется зарабатывать деньги, что вам безразлична слава, почести, восхищение ближних, надоели риск и азарт, и даже страха перед Господом Богом как не бывало. Вы меня слушаете?
   – Слушаю, слушаю, – равнодушно сказал Корсак, разглядывая свои ухоженные ногти.
   – Повторяю: человеку становится все равно, попадет он в рай или в ад.
   Тут я замолчал: мне показалось, что такое признание свидетельствует против меня. Корсак не смотрел в мою сторону – видно, боялся спугнуть.
   За окном моросил дождь. Пара голубков нежно целовалась на жестяном колпаке уличного фонаря. Библейские птицы, подумал я, но какое мне до них дело.
   Какое мне дело до этого дождя, барабанящего по грязным стеклам.
   – А теперь я могу вернуться к тому моменту, на котором вчера остановился.
   Кажется, мы с этой девушкой были на улице и не знали, что делать дальше.
   – Возможно. Но вы покороче. Говорите только о самом существенном.
   – Да я не знаю, что самое существенное. Корсак вздохнул и резко вытянул ноги.
   – Не важно. Итак, вы были на улице. И что дальше?
   – Не знаю. Видимо, я предложил пойти ко мне. С одинокими мужчинами такое бывает. Тут необходимо добавить, что я не влюбчив. Если когда и любил, то вполсилы, так сказать, вполнакала. Любовь, или то, что мы называем любовью и что украшает наш животный инстинкт размножения, любовь эта, по-моему,– какое-то унизительное ограничение, утрата самостоятельности, временная или хроническая ущербность. Человек в таком состоянии деградирует, теряет способность управлять собой, попадает в бесконтрольную зависимость от другого человека. Но вместе с тем любовь – условная форма нашей культуры, определенный этикет, а также некий вид эмоциональной забавы.
   За дверью вдруг поднялся шум, кто-то даже запел. Корсак нахмурился, решительно направился к двери. Выглянув в коридор, строго крикнул:
   – Потише там! Не мешайте работать. Потом вернулся ко мне, хотел пригладить волосы, но передумал.
   – У дежурного именины. Что поделаешь. Так и должно быть, когда полицейские из чертей превращаются в ангелов. То, что вы говорите, любопытно, но, может, все-таки перейдем к моменту, когда вы оказались в своей квартире.
   – Хорошо. Я плохо помню этот момент. Припоминаю свою комнату, откуда ушел вечером, незадернутые шторы, развернутую газету, непременный стакан чая на столе – другой посудой, когда жена уезжает, я не пользуюсь. Да, я припоминаю комнату, погруженную в полутьму – полутьму кирпичного цвета, потому что за окном у меня фонарь, уличный галогенный фонарь, который всю ночь издает металлическое жужжанье, и оно меня убаюкивает, под эту своеобразную колыбельную я засыпаю в полночь или под утро. Свет я не зажигал, а девушка быстро и ловко, точно ей было не привыкать, разделась где-то в уголке и скользнула под одеяло на моей кровати. Хотя я плохо соображал, но от ее поведения мне стало как-то не по себе. Вероятно, в моем затуманенном мозгу промелькнула тревожная мысль: что я делаю, ведь это безумие. Однако меня подстегивало какое-то грязное любопытство, темное влечение, неведомая сила, отвратительная внутренняя дрожь от страха, смешанного с легкомысленной отвагой. Короче, и я неуклюже разделся, что-то звякнуло, вылетев из кармана, ключи или мелочь, но мне не захотелось ползать по полу, я подсознательно откладывал все на потом, на завтра, а что откладывал, не сумел бы определить, – какие-то последствия, неудобства, расчеты с совестью. И приподнял одеяло; ее тело сверкнуло в рыжеватом свете, она что-то мурлыкала, примащивая голову на подушке, я осторожно лег рядом, полежал немного не шевелясь, но потом подумал: надо что-то делать, и робко привлек к себе эту красивую девушку или молодую женщину, а она негромко завыла, именно завыла, не застонала, не зашипела, а хрипло завыла и вдруг обвила мою шею руками, как-то странно, то ли притягивая, то ли отталкивая. Я невольно подумал, уж не рефлекс ли это, наверно, ей не раз случалось в беспамятстве отражать агрессивные нападки мужчин, и легонько поцеловал ее в щеку около уха, а она вернула мне поцелуй вслепую, наугад. И сразу заснула Я с минуту прислушивался к ее тяжелому дыханию, во мне постепенно разгоралось желание, я положил руку ей на грудь и удивился, какая эта грудь нежная, а она вздохнула во сне. Потом я стал осторожно ее ласкать – всю, от едва заметно пульсирующей шеи до того места, от которого в ушах нарастал адский грохот, раскалывалась голова и пересыхало горло. Она лежала беззащитная, отгороженная от меня сном; казалось, жизнь в ней чуть теплится. Отчасти невольно, отчасти сознательно я сбросил с нее одеяло, оправдывая это тем, что в комнате душно.