– И ты тоже, Гельмут, ты тоже! Он использует тебя в своих интересах, как проститутку.
   – Назовем это иначе: я участвую в игре, но с открытыми глазами и с собственными планами.
   – Ты был школьным товарищем Лутца. Его другом, ведь так? Вы ведь всегда были вместе… до недавнего времени.
   – Да, ты же знаешь.
   – Лутц был хорошим парнем, правда? И ты славный мальчик, Гельмут. Один этот Баррайс – исчадие ада! Ты тоже считаешь, что Лутц вел машину и наскочил на скалу?
   – Нет.
   – Нет? Ты так не считаешь? – Эрнст Адамс вскочил. С отчаянием человека, всю свою жизнь поставившего на одно-единственное дело и рискующего проиграть, он обнял Хансена и прижал его к себе с такой силой, что тому с трудом удалось освободиться из его объятий. – Ты веришь мне? Ты единственный, кто мне верит! – Вера – еще не доказательство, папаша Адамс. С одной лишь верой можно попасть в сумасшедшие – ты теперь это знаешь.
   – Но кто-то ведь должен сказать правду! Если ее не выкрикнуть, никто же не услышит. Ведь у них у всех мешки с деньгами в ушах, позолоченная баррайсовская вата! Кто-то должен ее выдернуть, чтобы хотя бы один-единственный звук правды проник в их сердца и умы. Кто еще способен на это, кроме меня? Я отец! Я отдал своего сына! Он сгорел! Сгорел в разбитом автомобиле… – Он закрыл лицо обеими руками и отчаянно всхлипнул.
   Гельмут Хансен отвернулся. Вид плачущего старика вызвал в его памяти Боба Баррайса. Он вспомнил, как встретил его тогда в Монте-Карло, элегантного, с декоративно забинтованными руками, которого все чествовали как героя дня, наконец занявшего свое место в фаланге дорогих плейбоев. Сбылась мечта Боба – его принимали как равного, а рядом с ним была аристократическая супершлюха Пия Коккони, позволившая потом ему, Гельмуту Хансену, у бассейна «Писсин де Террас» гладить ей грудь, потому что у него были такие роскошные мозолистые руки… И все это происходило в то время, когда Лутц Адамс еще лежал в морге и не успели остыть обломки машины. Теперь же напротив него сидел отец, который сердцем чувствовал преступление, а за ним охотились, как за волком, и хотели навсегда упрятать за решетку.
   Вот она, олицетворенная власть Баррайсов!
   Это было редкое везение, что Гельмут Хансен в то утро ехал по просеке. На дороге он задел своей машиной перебегавшую косулю и, поскольку опасался, что серьезно поранил ее, поехал вслед. Косуля исчезла, а вместо нее из кустов выскочил старый Адамс, который размахивал руками и вопил:
   – Возьмите меня с собой! Скорей! Скорей! Я вам потом все объясню. – Когда он узнал Хансена, он бросился ему на шею и заплакал: – Бог существует! Вот доказательство! Тебя мне Бог послал. Увези меня, мальчик, мой дорогой мальчик… Они хотят запрятать меня в психбольницу…
   Хансен не задавал лишних вопросов. Кто такие были «они», он догадывался, и ему не нужно было объяснений. Он втянул Адамса на сиденье рядом с собой, захлопнул дверь и нажал на газ. А потом он сделал нечто, что сначала повергло Адамса в отчаяние. Хансен поехал к загородному дому Теодора Хаферкампа, расположенному в романтических моренных горах.
   Адамс не противился. Он откинулся на сиденье и безнадежно закрыл глаза.
   – Значит, ты уже вошел в семью? – грустно спросил он. – Конечно, ты теперь сидишь в дирекции. Они все могут купить, так? Земли, дома, законы, людей, души… в общем все. Только не Бога и не судьбу! Я заклинаю обоих, они мои союзники.
   – Этот дом – сейчас самое безопасное место, папаша Адамс. – Гельмут Хансен подъехал к вилле, которая пустовала уже несколько недель. Хаферкамп переехал в замок Баррайсов, чтобы быть поближе к центру событий. С ним вместе перебрался и дворецкий Джеймс, после того как он по доброй английской традиции покрыл всю мебель белыми льняными чехлами. Было очевидно, что Хаферкамп не покинет поля боя и не уединится для заслуженного отдыха, пока не выиграет великую битву.
   – У тебя есть ключ, Гельмут?
   – Да, но тебе придется пожить в подвале.
   – Я не буду резать мебель.
   – Не поэтому. Джеймс приходит время от времени, проветривает и проверяет, все ли в порядке. В подвал наверняка не спустится. Там есть три помещения для прислуги, и ты сможешь спокойно переждать все события.
   – Я не хочу ждать, я хочу всем поведать правду.
   Гельмут Хансен положил Адамсу руки на плечи. Они смотрели в глаза друг другу: старик, жизнь которого утратила всякий смысл, и юноша, который начинал наводить порядок в своей и чужих жизнях. И вдруг оба поняли, что цель у них одна, только идут они к ней разными путями.
   – Я был другом Лутца, – тихо проговорил Хансен.
   – Да, Гельмут.
   – Мы оба знаем, что скрывается за красивым фасадом Боба Баррайса.
   – Ты дважды спасал ему жизнь!
   – Я бы и в третий раз это сделал, папаша Адамс. Это из другой оперы, справедливость – это не правосудие мести. Нельзя искоренить преступление, совершив новое. Но я обещаю тебе, что Боб заплатит за все свои грехи.
   – Приятно слышать это, мой мальчик, – старый Адамс погладил Гельмута по щеке. В этом жесте было столько трогательной нежности, что Хансен заскрипел зубами. – Ты совсем как мой Лутц. Ты слишком хороший, на этом ты сломаешься. Они сильнее, эти Баррайсы, поверь мне, они способны позолотить и небо, и преисподнюю, под их дудку поют и ангелы и черти. И ты сломаешь себе шею…
   Теодор Хаферкамп перестал понимать этот мир. Поскольку этот мир назывался Вреденхаузен и принадлежал ему, то нарушение равновесия было особенно разительным.
   – Старик не появляется, – сказал он доктору Дорлаху и Гельмуту Хансену через восемь дней после исчезновения старого Адамса. – Но он здесь, в городе! Я чувствую это! Он не мог далеко убежать, и машина, подобравшая его, местная. Кто-то один шагает не в ногу, кто-то прячет старика. О Боже, как это меня огорчает! Делаешь тут все для своих рабочих: самая высокая зарплата, пакет добровольных социальных ассигнований, поселки с чисто символической квартплатой, кредиты через наше собственное кредитное бюро, бесплатные экскурсии… Я им создаю рай на земле, и вот среди них находится кто-то, кто предает меня. Это больно!
   – Выпей, дядя, – Гельмут Хансен налил рюмку так любимого Хаферкампом красного вина «Шато Лафит Ротшильд», которым надо наслаждаться с закрытыми глазами. – Люди всегда будут разочаровывать.
   – И это говоришь ты, Гельмут. – Хаферкамп потягивал хорошо подогретое вино. Доктор Дорлах сидел в стороне, за письменным столом баррайсовской библиотеки, и работал над деловыми бумагами. Он пил чистое виски. Хаферкамп находил это кощунством, когда другие пьют «Лафит Ротшильд». – Как отнесся Роберт к идее Дорлаха жениться на этой кабатчице?
   – Да, вы же были сегодня в тюрьме, Гельмут. Расскажите, – откликнулся Дорлах из глубины.
   – Боб в восторге. Он готов немедленно жениться на Марион Цимбал, если это возможно. После этого откровения он плюнул в меня, и его увели.
   – Я подготовил бумаги. Боб их завтра подпишет, и я подам заявление в загс.
   – А развод? Вы обговорили с этой Цимбал, что, когда будет поставлена точка в деле Петерс, будет подведена черта и под этим нелепым браком.
   – Я разговаривал с фрейлейн Цимбал, – сухо проговорил доктор Дорлах.
   – Ну и?
   – Она не хочет. Даже при условии большой денежной компенсации. Собственно, мы должны благоговейно снять шляпы: во всем нагромождении событий их любовь – это единственная правда.
   – Свой сарказм можете оставить при себе, доктор! – ядовито заметил Хаферкамп. – Остается только надеяться, что эта Марион однажды проснется и осознает, что за чудовище у нее в постели. Роберт в качестве мужа – разве это мыслимо?
   – Не знаю, что их объединяет.
   – Я раздобуду вам завтра научно-популярные брошюрки, доктор. Когда пчелка засовывает свой хоботок в чашечку цветка… О Господи, как это глупо! – Хаферкамп вновь громко и с наслаждением отхлебнул свой «Лафит Ротшильд» (каждая бутылка была пронумерована). – Плохо, что вам не удается вытащить Боба из предварительного заключения!
   – Если он женится, появится шанс!
   – Ах так! – Хаферкамп поднял брови. – Действительно? Ну тогда скорей в постель! Доктор, форсируйте этот брак. Я позабочусь о том, чтобы освобождение Роберта превратилось в триумф. Пресса должна обожраться этой сенсацией.
   – И зачем все это, дядя? – Гельмут Хансен задвинул кочергой полено поглубже в открытый потрескивающий камин. – Ты лишил Боба наследства, собираешься послать его к черту…
   – И все это я смогу сделать, лишь когда он будет на свободе. Баррайс, сидящий за решеткой, – это позорное пятно, которое я не потерплю, а опускающийся где-то на Ривьере Баррайс мне безразличен. Я предоставлю Бобу необходимые средства, чтобы он мог губить себя в соответствии с общественным положением!
   Доктору Дорлаху действительно удалась его затея: Боб Баррайс был отпущен из предварительного заключения.
   Марион Цимбал встретила его с огромным букетом алых роз, перед высокими тюремными воротами ждал баррайсовский «кадиллак» с шофером в ливрее. Фоторепортеры, теле– и радиожурналисты осаждали эту хорошо украшенную сцену горькой комедии. Щелкали фотоаппараты, жужжали телекамеры, репортеры с блокнотами и микрофонами толпились у двери, когда Боб, подготовленный доктором Дорлахом и настроенный на блестящий выход, нежно притянул к себе Марион и одарил ее долгим поцелуем. Поцелуй был запечатлен со всех сторон и вскоре со страниц газет и журналов попал в квартиры миллионов немцев. Поцелуй этот был таким же насквозь лживым, как и слова, произнесенные доктором Дорлахом в подставленные микрофоны.
   – Обвинения прокуратуры окажутся несостоятельными. Мы счастливы, что господин Баррайс выходит из тюрьмы. Послезавтра он женится! Поймите, что сейчас нам некогда.
   Он затолкал Боба и Марион в машину, захлопнул двери, помахал репортерам с лучезарной улыбкой победителя и одновременно прошипел сидящему рядом шоферу:
   – Поехали! Быстро! – И повернувшись назад, спросил Боба: – Вы издали хоть звук, Боб?
   – Нет, согласно вашим приказам. Я только целовал.
   – И впредь никаких комментариев. Ведите себя как черепаха: толстый панцирь, и ни звука.
   Тяжелая машина беззвучно тронулась с места. Снаружи еще сверкали вспышки камер. Марион улыбалась со счастливым видом. Она действительно была переполнена счастьем. Боб довольно ухмылялся: он наслаждался паблисити, как десятилетним виски. Кстати, виски – это прекрасная идея. Хотя Боб и получал из отеля к ярости зеленевшего от злости старшего вахмистра Шлимке обильный стол, ему приходилось подчиняться одному предписанию: ни капли алкоголя, даже пива. Так что он пил фруктовые соки, пока один их запах не начал вызывать у него тошноту, и перешел в итоге на минеральную воду.
   Никаких женщин и одна минеральная вода – Боб Баррайс понял, что для такого человека, как он, жизнь в тюрьме означала бы гибель.
   Машина вырвалась из толпы репортеров, и в самом конце Боб увидел знакомое лицо. Это был Фриц Чокки. Он небрежно прислонился к тюремной стене и наблюдал за ослепительным выходом своего бывшего друга. Рядом стоял Эрвин Лундтхайм, сын химика и наследник всемирно известной фармацевтической фирмы. Он принадлежал к тесному кругу Чокки и считался поставщиком всех наркотиков, которые выпивались, выкуривались, вдыхались, вводились в задних комнатах бара. В двадцать три года он был полной развалиной: впалые щеки, мертвенная бледность, горящие, запавшие глаза с вечно застывшим взглядом, в котором отражался ирреальный мир с печатью гибели и разрушения.
   Чокки! Боб Баррайс поднял обе руки и замахал через стекло. Чокки не мог этого не заметить, он смотрел прямо в лицо Бобу, но не шелохнулся. Они проехали мимо и получили, наконец, зеленую улицу.
   – Ну и шуточки! – сказал Чокки Эрвину Лундтхайму. – Он женится на Марион. Если они продержатся год, я добровольно подвергну себя кастрации!
   – Если он ее любит… – Лундтхайм поискал в карманах одну из своих специально приготовленных сигарет. Его всегда сопровождал сладковатый запах разложения.
   – Боб не способен на любовь, он извращенец. Это человек, которому ничего не стоит вскрывать гробы и осквернять покойников. Пошли, Лундт, мне зверски захотелось пропустить стаканчик. От одного вида Боба хочется блевать, просто блевать!
   – Это был Чокки! – сказал Боб и наклонился вперед, к доктору Дорлаху. Он сидел с Марион сзади, на широком сиденье – свадебная пара, покрытая огромным букетом роз. Доктор Дорлах обернулся:
   – Нет. Я его не видел. Вы должны порвать с этим клубом, Боб.
   – Уже порвал. Алло, куда мы вообще едем? – Боб посмотрел в окно. Они ехали по сельской местности. Марион живет на Хольтенкампенер-штрассе. Это за Бреденаем. Поворачивайте, дорогие мои.
   – Мы едем во Вреденхаузен, – спокойно произнес доктор Дорлах.
   – Ошибка, мы едем к Марион. Я четыре недели просидел за решеткой и спал на тонком матрасе. Я мечтаю о нормальной постели и женской ласке.
   – Господин Хаферкамп просил, чтобы вы сначала приехали во Вреденхаузен.
   – Дядя Теодор просил! Представляю, как он стоял, несостоявшийся Цезарь, в позе полководца, с важным видом: «Боба ко мне!» И все бегут выполнять приказ, потому что едят хлеб дяди Теодора.
   Но только не я, дорогой доктор! – Боб похлопал шофера по плечу: – Поворачивайте и возвращайтесь в Бреденай! Хольтенкампенер-штрассе, семнадцать.
   – Мы едем по намеченному пути.
   – Доктор, – Боб высвободился из рук Марион, которая хотела удержать его, – мое последнее слово: я распоряжаюсь своей жизнью, а не мой дядя. Никто не сможет навязать мне тоску по родительскому очагу. Либо мы поворачиваем, либо я вывалюсь из машины. У меня в этом есть опыт, доктор… Гонщик должен уметь выпрыгивать на полном ходу.
   – Это вы доказали, – двусмысленно произнес доктор Дорлах.
   – Ну так что? – Голос Боба стал жестким. Доктор Дорлах взглянул на него, пожал плечами и кивнул нерешительному шоферу. Машина доехала до первого перекрестка, обогнула квартал и по главной дороге вернулась в Эссен.
   – Когда мы можем ожидать вас во Вреденхаузене? – саркастически спросил Дорлах.
   – На двадцать четыре часа уж я имею право, чтобы подготовиться к семейной жизни. Только у меня одна просьба: уберите Гельмута до моего приезда. Мой спаситель становится моим кошмаром, а если меня начинают преследовать кошмары, это страшно…
   Перед жилым домом на Хольтенкампенер-штрассе Боб и Марион вышли. Доктор Дорлах остался сидеть, и даже шофер не открыл дверцу молодому господину.
   – Пошли, – резко сказал Боб и взял Марион под руку. Букет роз он положил на левое плечо, как ружье. – Нам не нужна эта банда дерьмовых умников. Только ты и я… Для нас мог бы открыться новый мир. Создай мне этот мир, Марион…
   Не оглядываясь, они вошли в дом.
   Она приняла ванну и лежала в ослепительной, благоухающей наготе на кровати. Жалюзи были опущены, на ночном столике горела одна-единственная лампа, покрытая красным шелковым абажуром. Ее рассеянный, тающий в комнате свет едва прорезал темноту своим красноватым мерцанием. Освещение склепа… Баррайс сразу ощутил знакомый зуд по всей коже, таинственное чувство рвалось наружу из пор.
   Он сидел возле Марион на кровати, положив левую руку на ее покрытый черными завитками лобок, а правой лаская вздымающиеся ему навстречу тугие, как будто обагренные кровью груди. Она лежала, застыв, с широко открытыми глазами, черные растрепанные волосы рассыпались по подушке, рот полуоткрыт, как после задушенного крика, – настоящая маска смерти, пугающая своей естественностью.
   – Я люблю тебя… – тихо проговорил Боб. Дыхание его было прерывистым, она чувствовала дрожь в его руках и неотрывно смотрела на него. Каждый раз ее парализовал страх, когда прелюдия их любви начинала переходить в неистовое удовлетворение. – Я не хочу возвращаться в эту жизнь. Ты единственный человек, который меня понимает. Весь мир может состоять только из одного человека… Разве не ужасно, что мы так одиноки? Марион, посмотри на меня.
   – Я вижу тебя, Боб, – сказала она едва слышно.
   – Я сумасшедший?
   – Но, Боб!
   – Будь честной. Посмотри на меня внимательно! Я безумен? – Он убрал руки с ее гладкого, прохладного после купания тела и провел ими по своему лицу. Только сейчас он заметил, что весь вспотел, что его лицо влажно от пота. Он вытер его и почувствовал на ладонях запах духов Марион: – Я… я иногда не знаю, что делаю. То есть я знаю это точно, но не могу затормозить, тормоз не срабатывает… и телега катится и катится, увлекая все на своем пути. Я вижу все это отчетливо и ничего не могу поделать. Понимаешь?
   – Не совсем. – Она не двигалась, только глаза ее немного успокоились. Ее вытянутое в красном мерцании тело утратило судорожную напряженность. Мускулы расслабились, тело стало мягким.
   – Что ты не понимаешь?
   – Зачем сейчас говорить об этом? Я люблю тебя, Боб…
   Он наклонился, поцеловал кончики ее грудей, услышал ее тихий вздох и поднял голову. Пот снова выступил из его пор.
   – Это я убил Ренату Петерс? – глухо спросил он. В ее глазах опять заметался страх:
   – Я не знаю.
   – Ты считаешь, я способен на такое?
   – Я люблю тебя, Боб.
   – А если это действительно был я? Если я столкнул ее с моста?
   – Иди к мне, Боб. Ближе. – Она обхватила пальцами его затылок. Но он воспротивился движению ее рук, упершись локтями в кровать.
   – Что ты вообще думаешь обо мне? Ты маленькая черная кошка, мурлыкающая, когда ее гладят. Но у тебя ведь есть мозги. Ты же должна думать. Должны же быть у тебя другие мысли, кроме: любовь! любовь! любовь! Этим начинается любая жизнь, но на этом она не кончается! Я убил Ренату Петерс?
   – Боб… – ее глаза засверкали.
   – Будь искренней! – неожиданно закричал он. Она вздрогнула, как в судорожном спазме, ее раздвинутые ноги сжались. – Будь искренней, черт возьми! Будь честной! Ты моя жена! Хотя бы моя жена должна быть честной! – Он набросился на нее, как гигантская змея, собирающаяся задушить свою жертву: – Я убил ее?
   – Да, – прохрипела Марион.
   – Да?! – Воспаленный мозг Боба затуманился. «Мое сердце сгорает, – подумал в ужасе он. – О Боже, мое сердце сейчас просто расплавится, настолько оно раскалено».
   Он схватил руками шею Марион, уставился в ее широко раскрытый рот, в эту красную, наполненную горячим дыханием, грозящую поглотить его пещеру, пальцы его обрели силу, и с глухим стоном он сжал их.

10

   Нет, он не убил ее. Он душил ее, пока она не лишилась чувств, потом сидел перед ней на корточках, любовался прекрасным, безжизненным, обнаженным телом, осыпал его поцелуями – от волос до кончиков ногтей – и чувствовал, как его бушующее нутро потихоньку успокаивается, возбуждение уходило, подобно воде при отливе. Наконец сознание его прояснилось настолько безжалостно, что он стал омерзителен сам себе. Он лег рядом с Марион, еще не очнувшейся от своего беспамятства, закрыл лицо обеими руками и тихонько заплакал.
   Он не заметил, как она открыла глаза, но лежала, затаившись, без движения, не ради того, чтобы дальше изображать абсолютно побежденную, а из страха, чистого страха за свою жизнь. Лишь когда он пошевелился, выпрямился и посмотрел на нее, их взгляды встретились.
   – Выкинь меня вон! – сказал Боб глухим голосом. – Или возьми какой-нибудь предмет, хотя бы лампу, и проломи мне череп. Ты сделаешь доброе дело, верь мне.
   – И кто только сделал тебя таким? – тихо спросила она.
   – Все! Я рос как король, а жил хуже нищего. Нищий может стоять на углу с протянутой рукой – и это жизнь! А меня обкладывали шелковыми подушками, и стоило мне кашлянуть, вокруг моей кроватки уже сидели профессора и устраивали консилиум. Когда другие мальчишки падали и разбивали себе колено, им наклеивали пластырь, и дело было исчерпано. У меня же в дом сразу спешил ортопед, мне делали анализ крови, чтобы установить, нет ли инфекции, срочно вызывали гематолога. Я всегда оставался желторотым юнцом, и если я пытался вырваться из этого спертого воздуха гипертрофированной материнской любви и буржуазного генеалогического мышления, ко мне приглашали психоневролога, который разговаривал со мной, как врач с больным в Конго. Это было тошнотворно, всегда тошнотворно… Но однажды, мне было лет тринадцать, я случайно поймал в саду кошку нашего садовника. Я схватил ее за горло и сжал. Когда она упала на землю, она была мертва. Впервые в жизни я увидел, что я сильнее, чем другие живые существа, что я обладаю собственной силой. Какое чувство! Потом я на всех это проверял: я щипал и бил наших горничных, пнул ногой садовника в берцовую кость и ликовал, когда он, как индеец, танцевал вокруг меня с искаженным лицом, я вонзил перочинный нож лакею Эмилю в жирный зад и украл у дяди Теодора собачью плетку. С ней я летом ходил по парку и сбивал головки всем цветам. Я обезглавил все розовые кусты, и мой триумф был неописуем. Я был сильнее всех… Потому что никто не залепил мне пощечину, когда я себя так вел. «Мальчик страдает манией разрушения», – услышал я однажды вопль дяди Теодора, а мама мягко ответила: «Я разговаривала об этом с профессором Валлербергом. Он это рассматривает как неизбежный выход половых агрессий». Так я рос. – Боб склонился к Марион. В ее глазах он прочел огромный панический страх. – Что же удивляться, что со мной стало? – Он обмяк, ткнулся головой между ее грудей и вдыхал запах ее тела, как наркотик. – Я люблю тебя, – бормотал он. – Но кто сможет любить меня? Я погибну. Завтра наша свадьба… Сделай благое дело, Марион: выгони меня вон!
   – Нет. – Она медленно покачала головой. Неожиданно Марион заплакала, беззвучно, без содроганий. Лишь крупные слезы катились по щекам. – Я сдержу свое слово. Я помогу тебе…
   Вечером на маленьком автомобиле Марион они отправились во Вреденхаузен.
   Как взломщики, прокрались они через заднюю дверь в замок Баррайсов.
   Ужин протекал в более чем прохладной атмосфере. Теодор Хаферкамп поздоровался с Марион Цимбал, как с новой уборщицей: с рукопожатием и со словами «Рад вас видеть!» – и больше не замечал ее. Холодным вечер был прежде всего потому, что за столом сидел Гельмут Хансен со своей признанной Хаферкампом невестой Евой Коттман, а доктор Дорлах как ни в чем не бывало рассказывал анекдоты, будто у Баррайсов все в порядке.
   Дворецкий Джеймс прислуживал за столом. Как всегда корректный, общаясь с Бобом, он был чуть более сух и сдержан. На ужин подали бульон с яйцом, голубцы и перец с овощами, на десерт – крем с вином. Воистину не праздничный стол.
   – Какая головокружительная вечеринка накануне свадьбы! – заметил Боб после десерта. – Чувствуется, что в этом доме давно не было свадеб. Может, мне позаботиться о веселье? У меня достаточно сюрпризов, хватит на десять свадеб.
   – Каждый гений одарен односторонне, – ядовито произнес Теодор Хаферкамп. – Давай воздержимся от твоих представлений. Нам еще многое придется пережевывать. Гельмут, Роберт, не откажитесь проследовать за мной в библиотеку.
   – Глава семьи протрубил, стадо слонов явилось. И почему не написаны социологические труды о том, что человек внутренне недалеко ушел от животного? Ему всегда нужен вожак. – Боб поднялся, демонстративно поцеловал в глаза Марион и пошел в библиотеку. Гельмут Хансен и Хаферкамп обменялись быстрыми взглядами, смысл которых сразу поняла Марион.
   – Могу я потом тоже поговорить с вами, господин Хаферкамп? – спросила она.
   – Разумеется. Со мной любой может поговорить. Это только в глазах Боба я чудовище, – он кивнул Хансену и вышел с ним из столовой. Дворецкий Джеймс начал убирать посуду, а доктор Дорлах взял под руку Марион и повел ее в салон, любимое место Матильды Баррайс. Ева Коттман осталась одна, как и было заранее условлено. «Позаботься потом о Марион, – попросил ее Гельмут Хансен. – Не исключено, что у Боба не найдется для этого времени и желания. Мне жаль девушку, она любит Боба и с отчаянностью миссионера хочет сделать из него хорошего человека! Боюсь, и тело и душа ее будут погублены им…»
   – Вы курите? – спросил доктор Дорлах. Он провел Марион Цимбал к одному из роскошных гобеленовых кресел и сел напротив нее. На прозрачной столешнице столика между ними стояли графин с красным вином, два бокала и серебряная тарелка с сигаретами более чем двадцати сортов. Марион отрицательно покачала головой.
   – Сейчас нет. – Она показала на рюмки: – Все подготовлено, не правда ли? Продуманы все детали.
   – И да, и нет. – Доктор Дорлах разлил вино и закурил английскую сигарету. – Я ожидал, что вы захотите мне что-то сказать. Так?
   – Да.
   – Ну вот видите. Излагайте. Не надо стесняться меня, Марион.
   – Вы когда-нибудь видели стесняющуюся барменшу? Это прозвучало горько. Доктор Дорлах покачал головой:
   – Не будем терять времени, говоря об исключениях, которые лишь подтверждают… ну, сами знаете. По телефону вы о чем-то намекнули, и вот я сразу зарезервировал для нас этот спокойный часок.
   – Прежде всего: завтра я выйду замуж за Боба.
   – Меня это слегка удивляет.
   – Я не увильну.
   – Брак – не испытание на прочность.
   – Как его жена, я имею право на суде отказаться от показаний. Вы мне сами это говорили. Таким образом, суд никогда не сможет доказать, что в то время, когда Рената Петерс была сброшена с моста, Боб не был у меня. Ввиду недостатка доказательств они будут вынуждены оправдать его. Меня не смогут принудить к показаниям. – Да, это моя стратегия, совершенно справедливо.