Страница:
– Поехали. Куда, доктор?
– В полицию, а потом в отель.
– А это зачем?
– Марион там что-то оставила, по словам директора.
– Письмо?
– Я не знаю.
– Пошли.
В Первом комиссариате Боб Баррайс расписался в протоколе, что опознал свою жену Марион. О мотиве самоубийства он не мог дать никаких сведений. Они недавно поженились, шел их медовый месяц… И вдруг она убегает, оказывается в Дюссельдорфе, бросается в Рейн. Непостижимо. Никаких комментариев он не может дать. Нет, ипохондрией Марион не страдала. Никаких признаков депрессии.
– Все абсолютно бессмысленно, – сказал доктор Дорлах и неожиданно устыдился своих слов. – У господина Баррайса были большие планы. Ведь, как-никак, он наследник баррайсовских предприятий…
Боб ничего не возразил. «Эх вы, жалкие лицемеры, – горько подумал он. – Тайные вампиры! Когда я ставил весь мир с ног на голову – это каждый видел… А вы же сначала возвели церковный фасад и под звуки органа и колоколов убивали за ним. Раздавая пожертвования, под своими пурпуровыми мантиями властелинов душили несогласных. Наследник баррайсовских предприятий… И почему только у Дорлаха зубы не вывалятся изо рта при этих словах?»
В отеле из вещей Марион ничего не осталось, все забрала полиция. И только ночной портье, который не хотел уходить домой, не поговорив лично с господином Баррайсом, передал ему сувенир. Дирекция отеля порекомендовала это сделать. Чаевые в сто тысяч марок нарушали правила хорошего тона.
Бесстрастно Боб принял чек. Он увидел подпись: Теодор Хаферкамп, и ему не надо было теперь объяснять, что погнало Марион на рейнский мост. Доктор Дорлах, рассчитывавший, что чек находится где-нибудь в полиции или унесен водами Рейна, сформулировал в мыслях виртуозное объяснение предшествующих событий на вилле Баррайсов. Но Боб ничего не спросил, и доктор предпочел не затрагивать эту тему. Время для сведения счетов еще не настало.
– Было непохоже, что она собралась уйти из жизни, – сказал ночной портье. – Когда она протянула мне чек, я подумал, что это какая-то старая записка, и хотел выбросить ее. Когда я вгляделся, я понял, что это действительный чек… Я сразу забил тревогу, но разве знаешь, где искать в Дюссельдорфе человека? Она… она была очень дружелюбна со мной, даже улыбалась. Я подумал, что она очень счастлива. Наверняка она встретит кого-нибудь, кто очень любит ее…
Доктору Дорлаху стало не по себе. Он хотел вмешаться, но Боб опередил его и похлопал ночного портье по плечу.
– Благодарю вас, – произнес он спокойным голосом. – Как вас зовут?
– Франц Шмиц.
– Завтра вы получите свою долю. Десять процентов…
– Но господин Баррайс… – Франц Шмиц начал заикаться. – Я не могу принять десять тысяч марок… – В поисках поддержки он посмотрел на своего директора. Тот с достоинством стоял у двери в дирекцию и не проявлял никаких чувств.
– Вы последним видели мою жену и говорили с ней. Вы видели ее счастливой. Кто сможет оплатить это? Никто в этом мире. Всего хорошего…
Боб повернулся и покинул отель. Доктор Дорлах сразу последовал за ним, успев заверить ночного портье, что он действительно получит чек от господина Баррайса. На улице, перед большой стеклянной дверью отеля, Боб сложил чек пополам и засунул его за ворот рубашки. Этот меланхоличный жест должен был означать: он будет лежать у меня на сердце.
– Поехали, доктор, – резко произнес он. – Домой.
– В Эссен или Вреденхаузен?
– Вреденхаузен. – Боб пошел к машине Дорлаха. Он вдруг резко изменился. В один момент Боба захлестнула новая энергия, которую Дорлах мог назвать только дьявольской и которая безмерно напугала его. – Я хочу провести заседание убийц.
Старого Адамса нашли ранним утром. Его обнаружила влюбленная парочка. Молодые люди намеревались до начала смены на фабрике еще полчасика понежничать и поэтому подыскивали в лесу укромное местечко. Это были токарь Август Хюльпе и обмотчица Розвита Шаниц, жившие с родителями и не имевшие другой возможности предаваться своей любви, кроме как в лесу. Хюльпе всегда возил в своем старом «фольксвагене» покрывало; с ним ему были не страшны ни трава, ни мох, ни грязь, ни песок – ложись, где хочешь, и вообще оно было важнейшей частью интерьера в машине. На Рождество они с Розвитой хотели пожениться, и пока у Хюльпе отстраивалась квартира в мансарде, они исколесили все перелески, выискивая густой кустарник, и находили весьма романтичным и неизбежным заниматься любовью под пение птиц, в обрамлении беззвучно плывущих облаков.
Розвита звонко вскрикнула, увидев висящую на дереве фигуру, – ее нельзя было не заметить, свернув с просеки, – огромная шишка, под тяжестью которой прогнулась ветвь.
Август Хюльпе схватил свою невесту за талию, потащил назад к «фольксвагену» и сделал то, чего никак не мог предположить Гельмут Хансен: он поехал не в полицию, а на виллу Баррайсов. Побудила его к этому не верность начальству, а мысль о том, что лес был собственностью Теодора Хаферкампа и прежде надо было поставить в известность владельца, а потом уж чужих людей, тем более такого владельца, как Хаферкамп.
Дворецкий Джеймс, вначале посмотревший на Хюльпе, как на грязного дождевого червя, заползшего на парадную лестницу, стал благосклоннее, когда взволнованный молодой человек залепетал что-то о «мертвом в лесу господина Хаферкампа». Хаферкамп принял своего рабочего, который впервые мог полюбоваться роскошью, создаваемой и приумножаемой день за днем несколькими тысячами рабочих и служащих. Маленький человек с трудом подыскивал слова, чтобы объяснить ситуацию. Хаферкамп, одолеваемый предчувствиями, уже держал руку на телефоне, чтобы звонить доктору Дорлаху.
– Я думаю, это старый Адамс, – пробормотал Хюльпе. – Я это точно не знаю… я близко не подходил… но издалека было похоже…
Хаферкамп не сомневался в этот миг, что это мог быть только Эрнст Адамс. Он был удивлен. Вновь всплыл прежний вопрос, где его прятали все это время и кто здесь, во Вреденхаузене, не испытывал страха перед Баррайсами. Как получилось, что Адамс лишь теперь оказался на дереве, проиграв тем самым бой против громкого имени?
– Вы сегодня оба свободны, – объявил приветливо Хаферкамп. – Поезжайте на природу и используйте этот день. – Он подмигнул Розвите и снова стал «отцом трудящихся», как назвал его на прошлое 1 мая председатель Совета представителей рабочих и служащих в своей речи. Поскольку никто не протестовал, Хаферкамп записал эту фразу в хронику завода. Это была пухлая книга в кожаном переплете, по минутам расписывавшая взлет семьи Баррайсов. Хроника беспримерного триумфа.
– Вы не выдадите нас? – удостоверился Хюльпе. – Вы знаете, господин Хаферкамп, мой отец… он добрый католик…
– Вы отработали свое. Я дам мастерам распоряжение засчитать вам полное жалованье за этот день. А дело с трупом… – Хаферкамп прокашлялся, – я возьму на себя. Я позвоню в полицию…
Сначала он, впрочем, попытался связаться с доктором Дорлахом, но тот был на пути в Дюссельдорф. Хаферкамп решил прежде осмотреть покойника, а уж потом сообщить полиции, что он нашел Адамса, гуляя со своей охотничьей собакой. Чтобы оставить следыдля этой версии, он выпустил из вольера обеих легавых, Альфи и Сельму, сел в охотничью машину Баррайсов и отправился в моренные горы. Описание Хюльпе места находки было точным – Хаферкамп остановился именно там, где обрывались следы старого «фольксвагена», вылез и, сделав десять шагов в сторону, в кусты, обнаружил мрачное украшение на дереве. Альфи и Сельма встали в стойку, шерсть на холке поднялась у них дыбом, они натянули поводки и часто задышали, высунув языки.
За четыре шага до покойника Хаферкамп остановился. Сняв шляпу, он держал ее у груди и был на какой-то миг действительно тронут видом старика. Потом он привязал собак к дереву, осторожно подошел поближе и сделал круг вокруг висевшего.
Единственное, что беспокоило Хаферкампа, так это довольное выражение лица Адамса. Он раньше никогда не видел повешенных, но слыхал и читал, что у умершего такой страшной смертью распухший и сизый язык вываливается изо рта, поскольку удушье – один из самых неприятных видов кончины. Адамс, однако, висел на веревке, как будто спал, слегка склонив голову вбок, закрыв глаза и сомкнув губы. «И в смерти такой же упрямый, – подумал Хаферкамп. – Кто уходит таким образом, не делает этого втихую. Адамс наверняка заложил бомбу, которая взорвется рано или поздно».
Он преодолел некоторую робость, подошел еще ближе к мертвецу, пошарил с отвращением в его карманах и долго колебался, прежде чем расстегнуть куртку и исследовать внутренние карманы. Здесь он нашел письмо и, еще не разворачивая и не читая его, понял, что это утро – одно из самых критических и удачных в истории Баррайсов.
Никогда еще Теодор Хаферкамп не был так близок к катастрофе, как в те часы, когда доступный для всех Эрнст Адамс висел здесь, на ветке. То, что рабочий Хюльпе забил тревогу у него, а не в полиции, Хаферкамп воспринимал теперь как непостижимый подарок судьбы. Еще не приступив к чтению записки, он решил назначить Хюльпе десятником и выплатить ему премию – «за идею, способствующую дальнейшему развитию и рационализированию предприятия». Это нововведение существовало на баррайсовских фабриках уже пять лет и ежегодно достигало своего апогея в торжественной раздаче премий и зажигательной, глубоко прочувствованной речи дяди Теодора. Подыскать рацпредложение для Хюльпе было несложно. У Хаферкампа всегда была масса мелких идей в запасе, из которых Хюльпе мог бы себе одну выбрать. Во всяком случае, было бесспорно, что отныне десятник и вновь испеченный лауреат в «семье трудящихся» (еще одно торжественное выражение Хаферкампа) будет верным и молчаливым союзником. И к свадьбе Хюльпе и Розвиты Хаферкамп сделает свой подарок. Покровительство шефа всегда окупается, порой оковы носятся как золотые кольца.
Письмо старого Адамса взметнулось маленьким язычком пламени в камине комнаты в стиле ренессанс баррайсовской виллы. И лишь после того, как Хаферкамп разметал кочергой оставшуюся от письма кучку пепла, он позвонил в полицию. Опередив машину криминальной полиции, он встал возле покойника, как будто в почетном карауле. Насколько за старым Адамсом гонялись при жизни, настолько он был сейчас никому не нужен, хотя его смерть, в сущности, должна была стать сигналом тревоги. Предыстория была известна полиции, направление в лечебное учреждение было приложено к делу, бегство старика тоже подтверждалось документами – оставалось только выяснить, не было ли в его смерти чужой вины (хороший канцеляризм, обозначающий убийство) и где Эрнст Адамс скрывался последние дни. Это жгуче интересовало и Хаферкампа.
– Несмотря на обещанное вознаграждение в пять тысяч марок, никто так и не объявился, – сказал он, давая заключительные показания в полицейском участке. В это время старый Адамс уже лежал в ритуальном городском зале в дорогом дубовом гробу, пожертвованном Теодором Хаферкампом. О том, чтобы весть о такой щедрости быстро разнеслась по городу, позаботился Якоб Химмельрайх из похоронной фирмы «Химмельрайх и сын», единственной в городе. Уже на протяжении пяти поколений они достойно отправляли в последний путь своих сограждан.
– Гроб за тысячу сто марок! – рассказывал Химмельрайх доверительным тоном, неизбежным при его профессии. – Погребение по первому классу с четырьмя большими свечами в канделябрах, шелковицей и настоящими кипарисами. Венок – как у главы государства. И не на машине, а на настоящем старом катафалке, запряженном двумя вороными. Когда господин Хаферкамп увидел катафалк у меня в сарае, он ни о чем другом и слышать не хотел. В последний раз на нем выезжал, сидя на козлах, мой отец в тридцать втором году. «Вот его и возьмем! – приказал господин Хаферкамп. – И коней обеспечьте! Хотя нет, я свяжусь с нашим союзом кавалеристов, у них есть упряжные лошади в конюшне». Вот это и есть товарищество!
Эта легенда быстро облетела Вреденхаузен… О ней уже говорили на фабриках, когда в город прибыли доктор Дорлах и Боб Баррайс. Теодор Хаферкамп, привыкший выносить любые удары судьбы с тех пор, как возглавил заводы Баррайсов, нес бремя этого насыщенного событиями дня также с удивительным самообладанием. Дорлах позвонил ему поспешно с бензоколонки, где им пришлось остановиться для заправки, и сообщил:
– Чек в руках Боба. Он появится, как в греческой трагедии, обуреваемый жаждой мщения! Мой совет… вам лучше неожиданно уехать.
– Нет! – не колеблясь ответил Хаферкамп. – Я не убегу. Еще пара часов – и мир во Вреденхаузене будет восстановлен на годы. Сегодня утром был найден Адамс… повешенным в лесу.
– Самоубийство?
– Безукоризненное.
– Последние слова?
– Разумеется. Приговор всему, что мы построили. Но развеянный пепел еще никому не удавалось расшифровать.
Доктор Дорлах повесил трубку, не будучи полностью удовлетворенным. Он не верил, что смерть старого Адамса не вызовет никаких осложнений. Сидевший в машине Боб встретил его холодным, безжизненным взглядом.
– Предупредили дядю Тео?
– Я сообщил о нашем приезде.
– Вы у нас юрист до мозга костей. Кстати, у жонглеров и юристов много общего. Дядя Теодор теперь, поди, выкатывает пушки?
– Нет, гроб. Старый Адамс повесился. – Дорлах завел двигатель. – Вы действительно подобны землетрясению, Боб. Ваш путь можно проследить по тем разрушениям, которые вы оставляете.
– Я не вешал старика. Я не толкал Марион с моста! Почему вы взваливаете всю вину на меня, превращая ее в лавину? Мой путь! Что такое мой путь? Не пытайтесь соорудить из юридического крючкотворства и психологических тонкостей здание и в него посадить меня, как чертика в бутылку. Все мы – включая вас, доктор, – просто тошнотворны! Вот и весь секрет. За мраморными фасадами расплодилась гниль. Все мы смердим изнутри. Все мы! Время от времени нарыв лопается, выставленный вдруг на всеобщее обозрение и поэтому доступный для искоренения, заражая ухоженный, прилизанный, подстриженный, начищенный, приглаженный, такой послушный окружающий мир. Но этот нарыв – всего лишь маленькая кочка того страшного болота, которое его породило! Я ясно выражаюсь?
– Абсолютно ясно, Боб. – Дорлах, сбросив скорость, ехал по автобану. Маленькие, более слабые машины обгоняли их и упивались триумфом, справившись с такой махиной. – Что бы вы ни затевали, всегда помните: вы не вернете Марион, продолжая разрушать.
– Кто знает, что я затеваю? – Боб хрипло рассмеялся. Неожиданно он закрыл руками лицо и всхлипнул. Это было так внезапно, что Дорлах оторопел.
– Что с вами, Боб?
– Марион была единственным человеком, которого я когда-либо любил. Ни своего отца, ни вечно жалующуюся, страдающую мать, ни наместника дядю Теодора я никогда не любил. Ни тем более баб, которые приходили и уходили. Это были всего лишь обязательные упражнения для неутомимого органа. Гимнастика для седалищных мускулов. Гигиена семенников. Но Марион была новой жизнью, настоящим прологом, поворотом, я заново учился ходить с ней по этому заплесневевшему миру, я родился заново и дышал, не чувствуя затхлости. Вам не понять, что значила для меня Марион… И еще меньше вы понимаете, что последует теперь…
– Раз уж мы исповедуемся: что случилось тогда, на «Европейском ралли»? – Доктор Дорлах покосился на Боба, тот убрал руки с лица. Оно было мокрым от слез, и это были искренние слезы, крупные детские слезы еще висели на его нижних ресницах. Дорлах как завороженный смотрел на них. Он не сразу понял, что Боб Баррайс обнажил сейчас свою душу.
– Я вел машину, – просто ответил он.
– Вы оставили гореть Лутца Адамса.
– Да.
– В полном сознании?
– Оно было у него лишь несколько минут, потом он задохнулся в огне.
– Крестьянин Гастон Брилье из Лудона?
– Он обрушился в пропасть, спасаясь от меня бегством.
– Рената Петере?
– Она испугалась и перелезла через парапет.
– А теперь старый Адамс и Марион. – Доктор Дорлах затормозил на специальной полосе для остановки. Он был не в состоянии ехать дальше. Его била нервная дрожь, в висках оглушительно стучало. Ему пришлось сделать несколько глубоких вдохов: – Не хватит ли, Боб?
– Хватит? – Боб повернул к Дорлаху свое заплаканное лицо. В огромных карих глазах застыло удивление. – А я-то тут при чем? Они умирали на моих глазах, но без моего вмешательства. Я не дотронулся ни до одного из них, когда они погибали. Ни до одного! Я был только свидетелем! Разве свидетели виноваты? Тогда надо стереть с лица земли весь этот мир, который ежедневно упивается убийствами по телевизору, по радио, в газетах.
– Вы самое опасное существо, когда-либо появлявшееся на свет, – глухим голосом произнес доктор Дорлах. – Вы не осознаете своих поступков. Возможно ли такое?
– Почему вы задаете эти вопросы? – Боб повернулся и вдруг со страшной силой сжал горло доктора. Тот не двигался, не сопротивлялся, не отбивался ни руками, ни ногами… Он сидел как парализованный и чувствовал, что воздух с трудом прокладывает себе путь сквозь сомкнутые пальцы. – Кто отвез Марион в Дюссельдорф?
– Я. Но этому есть объяснение, Боб.
– Вы доставили Марион к месту ее гибели! Разумеется, вы чувствуете себя невиновным. А чек? За что чек? Молчите, Дорлах… Дядя Теодор вручил его Марион, чтобы она никогда больше не увидела меня и смогла бы начать где-нибудь новую жизнь. Она этого не сделала, потому что любила меня. Она предпочла умереть. Кто же здесь убийца?
– Она бросилась в реку, потому что у нее не было иного выхода. Она боялась вас, Боб! Поймите же это! Она любила вас, и в то же время она цепенела от ужаса, когда вы прикасались к ней. Марион была сломлена вами, вашей чудовищной сутью, которой нет названия.
Казалось, что впервые чей-то голос проникал в душу Боба Баррайса. Он отпустил горло Дорлаха и откинулся на сиденье. Дорлах расстегнул воротник и сорвал галстук.
– Я найду название моей сути… – сказал Боб. – Поезжайте, наконец, доктор…
После обеда они прибыли в замок Баррайсов, дворецкий Джеймс ожидал их на большой парадной лестнице. Беспредельный покой царил над просторами парка, и Боб, выйдя из машины, почувствовал отвращение от столь органичного слияния достоинства и лицемерия.
В большом холле Боба Баррайса принял не Хаферкамп, а Гельмут Хансен. Хаферкамп немедленно вызвал его из дирекции заводов, как только стало известно, что распаленный горем и ненавистью бог мести направляется во Вреденхаузен.
Не то чтобы Хаферкамп боялся его и поэтому прятался. Нет, он был слишком могущественным и имел массу возможностей «пустить по миру с протянутой рукой» таких, как Боб, что было одним из его любимых выражений. Но он избрал тактику изматывания, предоставляя сначала Хансену поговорить с Бобом – наследнику с его полноправным преемником.
Гельмут Хансен не воспротивился приказу Хаферкампа и явился на виллу. Неудача с письмом старого Адамса лишний раз показала ему, что весь маленький городок стоял по стойке «смирно» за широкой спиной Хаферкампа и достаточно было одной команды, чтобы несколько тысяч человек превратились в личную армию. До этого Хансен никогда не верил и не знал, что в наше время такое возможно – феодализм под знаменами рыночной экономики, крепостное право с помощью конвертов с жалованьем. Он учился в Аахене, и эпизодические наезды во Вреденхаузен сталкивали его лишь с удивительным покоем. Это был оазис довольства и внешнего благополучия, полной занятости и экономического чуда. То, о чем шептались вполголоса, он отметал как пустую болтовню. Чем больше успех, тем больше дерьма норовят наложить под дверью – это была точка зрения Хаферкампа, которую Хансен находил весьма логичной. И только теперь, после своего вхождения в непосредственный круг семейства Баррайсов в качестве кронпринца вместо постепенно теряющего человеческий облик законного наследника, он увидел, что Вреденхаузен окружен своего рода горной цепью, загораживающей его от внешнего мира. Баррайсовы горы были непреодолимы с помощью обычных веревок, крючьев и ледорубов.
Письмо старого Адамса было уничтожено. Старик окончательно проиграл, смерть его стала бессмысленной. Ничего не дал бы и анонимный донос – Хаферкамп ни за что не признается, что нашел прощальное письмо. Кто сможет доказать обратное? А открыто пробивать стену всеобщего молчания было точно так же лишено всякого смысла… Мановением руки Хансен был бы брошен обратно, в безликую массу, и прощай тогда последний шанс покончить с современным средневековьем во Вреденхаузене. Оставался только один путь: терпеть, ждать, вступить в права наследника и потихоньку готовить прорыв – вести подпольную деятельность, что было крайне чуждо Хансену. Он был открытым человеком с ясным умом… Но разве с такими принципами можно подняться выше среднего служащего?
Таким размышлениям Хансен предавался до звонка с виллы Баррайсов, поэтому он сразу согласился занять передовую позицию против Боба и провести артподготовку для дяди Теодора. Боб был лишен всех нравственных устоев, и уничтожить его тихо и неприметно стало задачей номер один. Но незаметное разрушение человека – дело, которое должно быть обдумано и спланировано с тщательностью военной операции.
Боб Баррайс расплылся в иронической улыбке, увидев посреди холла Гельмута Хансена в официальном темно-синем костюме, само воплощение чистоплотности. Боб тут же сказал:
– Здравствуй, господин Чистюля! Хорошо, что я встретил тебя первым.
– Я тоже так подумал. Где мы могли бы поговорить?
– В библиотеке. Это было мое любимое место в детстве. – Боб прошел вперед, распахнул дверь и жестом пригласил войти: – Здесь я иногда прятался за книжной полкой и подглядывал, как мой отец укладывал на широкий письменный стол одну из горничных. Здесь же я стал свидетелем, как моя мать принимала первого и единственного любовника в своей жизни – моего репетитора по физике. Очевидно, мама также слабовато разбиралась в этом предмете, и он объяснял ей эффект трения. Здесь же я в пятнадцать лет затащил за стеллаж с классической литературой нашу уборщицу, тогда сорокалетнюю госпожу Беверфельт с задом, как у ольденбургского тяжеловоза, и доказал ей, что я вовсе не малыш, как все меня называли. Итак, мой дорогой спаситель, мой моралист-онанист, поговорим здесь обо мне!
Боб сел в большое английское кожаное кресло и скрестил ноги. Гельмут Хансен прислонился к мраморному камину. «Он болен, – подумал Хансен. – Его надо не разрушать, а только изолировать. У него никогда не было здоровой психики. Когда-то он ее поранил, и такой она и осталась: всегда раздраженной, всегда воспаленной, всегда в горячке – душа без защитного слоя кожи».
– Я слышал о том, что произошло с Марион, – медленно проговорил Хансен. – Сочувствую тебе…
– Лицемер! – Боб произнес это бесстрастным голосом. – Вы довели ее до этого. Только вы!
– Меня не было дома, когда Марион давали чек. Я был с Евой.
– Ах да, прекрасная, благовоспитанная Ева. Будущая госпожа миллионерша. Жена владельца концерна. Конечно, ты ее любишь.
– Не пори такую чушь. Ты знаешь, что я действительно люблю Еву.
– А я в сто, в тысячу раз больше любил Марион! – вдруг закричал Боб. Он вскочил и сжал кулаки. – Для тебя Ева – женщина, а для меня Марион была всем миром. Один-единственный человек – целый мир! Вы это вообще понимаете? Вы хотите избавиться от меня, вы, охотники за приличием, но не желаете тратить на меня порох, не хотите травить газом, а просто спрятать, выбраковать из этого мира, как на фабрике, на ленте конвейера, брак попадает в мусор. Да, я был браком для вас, отбросом человеческого общества. Но Баррайс не имеет на это права! Мюллер, или Майер, или Леман может опускаться на глазах у всех, а Баррайс – нет! Но я выскользнул из ваших лап, я искал свой собственный мир и нашел его – и это была Марион! Для вас был шанс навсегда избавиться от меня, а что сделали вы, идиоты? Вы загнали ее на рейнский мост! Впервые в жизни дядя Теодор нажал не на ту педаль. Вместо того чтобы расставить мне западню, он сам себя катапультировал. Я ему сегодня скажу об этом – все, баста! Я живу! Я буду жить дальше! Я вымажу вас дегтем и обваляю в перьях! С Марион я был бы тихим потребителем… А теперь вы породили каннибала!
– Доволен? – спросил Хансен. Боб Баррайс уставился на него. Желваки на его скулах все еще ходили, глаза сверкали, как у наркомана.
– Что?
– Выпустил пары?
– Если бы я сегодня хоть что-нибудь ел, я бы наблевал на тебя.
– Джеймс может принести бутерброды, если ты хочешь подкрепиться.
– И тут ты меня превзошел! Идеологическое создание дяди Теодора. Гельмут… – Он сделал два шага вперед. Теперь они стояли так близко, что ощущали дыхание друг друга. «Если он плюнет, – подумал Хансен, – я разобью ему нос. Этот красивый греческий нос меж бархатистых глаз».
– Да?.. – произнес он протяжно.
– Ты был моим другом.
– Ты не поверишь, но я им и остался. Иначе я не стал бы тратить на тебя столько усилий.
– Я хотел бы похоронить Марион в нашем фамильном склепе. Она была моей женой… Ей место в освященном склепе Баррайсов! Быть может, она была единственной из Баррайсов, память которой стоит увековечить надгробием. Она должна лежать рядом с моим отцом, потом моя очередь. Именно не моей матери, она переживет всех нас. Она консервирует себя в собственных слезах. По всем химическим законам она должна уже покрыться соленой коркой. Мой отец, Марион, я, мать – в этой последовательности. Это моя самая большая просьба к убийцам моей жены…
– В полицию, а потом в отель.
– А это зачем?
– Марион там что-то оставила, по словам директора.
– Письмо?
– Я не знаю.
– Пошли.
В Первом комиссариате Боб Баррайс расписался в протоколе, что опознал свою жену Марион. О мотиве самоубийства он не мог дать никаких сведений. Они недавно поженились, шел их медовый месяц… И вдруг она убегает, оказывается в Дюссельдорфе, бросается в Рейн. Непостижимо. Никаких комментариев он не может дать. Нет, ипохондрией Марион не страдала. Никаких признаков депрессии.
– Все абсолютно бессмысленно, – сказал доктор Дорлах и неожиданно устыдился своих слов. – У господина Баррайса были большие планы. Ведь, как-никак, он наследник баррайсовских предприятий…
Боб ничего не возразил. «Эх вы, жалкие лицемеры, – горько подумал он. – Тайные вампиры! Когда я ставил весь мир с ног на голову – это каждый видел… А вы же сначала возвели церковный фасад и под звуки органа и колоколов убивали за ним. Раздавая пожертвования, под своими пурпуровыми мантиями властелинов душили несогласных. Наследник баррайсовских предприятий… И почему только у Дорлаха зубы не вывалятся изо рта при этих словах?»
В отеле из вещей Марион ничего не осталось, все забрала полиция. И только ночной портье, который не хотел уходить домой, не поговорив лично с господином Баррайсом, передал ему сувенир. Дирекция отеля порекомендовала это сделать. Чаевые в сто тысяч марок нарушали правила хорошего тона.
Бесстрастно Боб принял чек. Он увидел подпись: Теодор Хаферкамп, и ему не надо было теперь объяснять, что погнало Марион на рейнский мост. Доктор Дорлах, рассчитывавший, что чек находится где-нибудь в полиции или унесен водами Рейна, сформулировал в мыслях виртуозное объяснение предшествующих событий на вилле Баррайсов. Но Боб ничего не спросил, и доктор предпочел не затрагивать эту тему. Время для сведения счетов еще не настало.
– Было непохоже, что она собралась уйти из жизни, – сказал ночной портье. – Когда она протянула мне чек, я подумал, что это какая-то старая записка, и хотел выбросить ее. Когда я вгляделся, я понял, что это действительный чек… Я сразу забил тревогу, но разве знаешь, где искать в Дюссельдорфе человека? Она… она была очень дружелюбна со мной, даже улыбалась. Я подумал, что она очень счастлива. Наверняка она встретит кого-нибудь, кто очень любит ее…
Доктору Дорлаху стало не по себе. Он хотел вмешаться, но Боб опередил его и похлопал ночного портье по плечу.
– Благодарю вас, – произнес он спокойным голосом. – Как вас зовут?
– Франц Шмиц.
– Завтра вы получите свою долю. Десять процентов…
– Но господин Баррайс… – Франц Шмиц начал заикаться. – Я не могу принять десять тысяч марок… – В поисках поддержки он посмотрел на своего директора. Тот с достоинством стоял у двери в дирекцию и не проявлял никаких чувств.
– Вы последним видели мою жену и говорили с ней. Вы видели ее счастливой. Кто сможет оплатить это? Никто в этом мире. Всего хорошего…
Боб повернулся и покинул отель. Доктор Дорлах сразу последовал за ним, успев заверить ночного портье, что он действительно получит чек от господина Баррайса. На улице, перед большой стеклянной дверью отеля, Боб сложил чек пополам и засунул его за ворот рубашки. Этот меланхоличный жест должен был означать: он будет лежать у меня на сердце.
– Поехали, доктор, – резко произнес он. – Домой.
– В Эссен или Вреденхаузен?
– Вреденхаузен. – Боб пошел к машине Дорлаха. Он вдруг резко изменился. В один момент Боба захлестнула новая энергия, которую Дорлах мог назвать только дьявольской и которая безмерно напугала его. – Я хочу провести заседание убийц.
Старого Адамса нашли ранним утром. Его обнаружила влюбленная парочка. Молодые люди намеревались до начала смены на фабрике еще полчасика понежничать и поэтому подыскивали в лесу укромное местечко. Это были токарь Август Хюльпе и обмотчица Розвита Шаниц, жившие с родителями и не имевшие другой возможности предаваться своей любви, кроме как в лесу. Хюльпе всегда возил в своем старом «фольксвагене» покрывало; с ним ему были не страшны ни трава, ни мох, ни грязь, ни песок – ложись, где хочешь, и вообще оно было важнейшей частью интерьера в машине. На Рождество они с Розвитой хотели пожениться, и пока у Хюльпе отстраивалась квартира в мансарде, они исколесили все перелески, выискивая густой кустарник, и находили весьма романтичным и неизбежным заниматься любовью под пение птиц, в обрамлении беззвучно плывущих облаков.
Розвита звонко вскрикнула, увидев висящую на дереве фигуру, – ее нельзя было не заметить, свернув с просеки, – огромная шишка, под тяжестью которой прогнулась ветвь.
Август Хюльпе схватил свою невесту за талию, потащил назад к «фольксвагену» и сделал то, чего никак не мог предположить Гельмут Хансен: он поехал не в полицию, а на виллу Баррайсов. Побудила его к этому не верность начальству, а мысль о том, что лес был собственностью Теодора Хаферкампа и прежде надо было поставить в известность владельца, а потом уж чужих людей, тем более такого владельца, как Хаферкамп.
Дворецкий Джеймс, вначале посмотревший на Хюльпе, как на грязного дождевого червя, заползшего на парадную лестницу, стал благосклоннее, когда взволнованный молодой человек залепетал что-то о «мертвом в лесу господина Хаферкампа». Хаферкамп принял своего рабочего, который впервые мог полюбоваться роскошью, создаваемой и приумножаемой день за днем несколькими тысячами рабочих и служащих. Маленький человек с трудом подыскивал слова, чтобы объяснить ситуацию. Хаферкамп, одолеваемый предчувствиями, уже держал руку на телефоне, чтобы звонить доктору Дорлаху.
– Я думаю, это старый Адамс, – пробормотал Хюльпе. – Я это точно не знаю… я близко не подходил… но издалека было похоже…
Хаферкамп не сомневался в этот миг, что это мог быть только Эрнст Адамс. Он был удивлен. Вновь всплыл прежний вопрос, где его прятали все это время и кто здесь, во Вреденхаузене, не испытывал страха перед Баррайсами. Как получилось, что Адамс лишь теперь оказался на дереве, проиграв тем самым бой против громкого имени?
– Вы сегодня оба свободны, – объявил приветливо Хаферкамп. – Поезжайте на природу и используйте этот день. – Он подмигнул Розвите и снова стал «отцом трудящихся», как назвал его на прошлое 1 мая председатель Совета представителей рабочих и служащих в своей речи. Поскольку никто не протестовал, Хаферкамп записал эту фразу в хронику завода. Это была пухлая книга в кожаном переплете, по минутам расписывавшая взлет семьи Баррайсов. Хроника беспримерного триумфа.
– Вы не выдадите нас? – удостоверился Хюльпе. – Вы знаете, господин Хаферкамп, мой отец… он добрый католик…
– Вы отработали свое. Я дам мастерам распоряжение засчитать вам полное жалованье за этот день. А дело с трупом… – Хаферкамп прокашлялся, – я возьму на себя. Я позвоню в полицию…
Сначала он, впрочем, попытался связаться с доктором Дорлахом, но тот был на пути в Дюссельдорф. Хаферкамп решил прежде осмотреть покойника, а уж потом сообщить полиции, что он нашел Адамса, гуляя со своей охотничьей собакой. Чтобы оставить следыдля этой версии, он выпустил из вольера обеих легавых, Альфи и Сельму, сел в охотничью машину Баррайсов и отправился в моренные горы. Описание Хюльпе места находки было точным – Хаферкамп остановился именно там, где обрывались следы старого «фольксвагена», вылез и, сделав десять шагов в сторону, в кусты, обнаружил мрачное украшение на дереве. Альфи и Сельма встали в стойку, шерсть на холке поднялась у них дыбом, они натянули поводки и часто задышали, высунув языки.
За четыре шага до покойника Хаферкамп остановился. Сняв шляпу, он держал ее у груди и был на какой-то миг действительно тронут видом старика. Потом он привязал собак к дереву, осторожно подошел поближе и сделал круг вокруг висевшего.
Единственное, что беспокоило Хаферкампа, так это довольное выражение лица Адамса. Он раньше никогда не видел повешенных, но слыхал и читал, что у умершего такой страшной смертью распухший и сизый язык вываливается изо рта, поскольку удушье – один из самых неприятных видов кончины. Адамс, однако, висел на веревке, как будто спал, слегка склонив голову вбок, закрыв глаза и сомкнув губы. «И в смерти такой же упрямый, – подумал Хаферкамп. – Кто уходит таким образом, не делает этого втихую. Адамс наверняка заложил бомбу, которая взорвется рано или поздно».
Он преодолел некоторую робость, подошел еще ближе к мертвецу, пошарил с отвращением в его карманах и долго колебался, прежде чем расстегнуть куртку и исследовать внутренние карманы. Здесь он нашел письмо и, еще не разворачивая и не читая его, понял, что это утро – одно из самых критических и удачных в истории Баррайсов.
Никогда еще Теодор Хаферкамп не был так близок к катастрофе, как в те часы, когда доступный для всех Эрнст Адамс висел здесь, на ветке. То, что рабочий Хюльпе забил тревогу у него, а не в полиции, Хаферкамп воспринимал теперь как непостижимый подарок судьбы. Еще не приступив к чтению записки, он решил назначить Хюльпе десятником и выплатить ему премию – «за идею, способствующую дальнейшему развитию и рационализированию предприятия». Это нововведение существовало на баррайсовских фабриках уже пять лет и ежегодно достигало своего апогея в торжественной раздаче премий и зажигательной, глубоко прочувствованной речи дяди Теодора. Подыскать рацпредложение для Хюльпе было несложно. У Хаферкампа всегда была масса мелких идей в запасе, из которых Хюльпе мог бы себе одну выбрать. Во всяком случае, было бесспорно, что отныне десятник и вновь испеченный лауреат в «семье трудящихся» (еще одно торжественное выражение Хаферкампа) будет верным и молчаливым союзником. И к свадьбе Хюльпе и Розвиты Хаферкамп сделает свой подарок. Покровительство шефа всегда окупается, порой оковы носятся как золотые кольца.
Письмо старого Адамса взметнулось маленьким язычком пламени в камине комнаты в стиле ренессанс баррайсовской виллы. И лишь после того, как Хаферкамп разметал кочергой оставшуюся от письма кучку пепла, он позвонил в полицию. Опередив машину криминальной полиции, он встал возле покойника, как будто в почетном карауле. Насколько за старым Адамсом гонялись при жизни, настолько он был сейчас никому не нужен, хотя его смерть, в сущности, должна была стать сигналом тревоги. Предыстория была известна полиции, направление в лечебное учреждение было приложено к делу, бегство старика тоже подтверждалось документами – оставалось только выяснить, не было ли в его смерти чужой вины (хороший канцеляризм, обозначающий убийство) и где Эрнст Адамс скрывался последние дни. Это жгуче интересовало и Хаферкампа.
– Несмотря на обещанное вознаграждение в пять тысяч марок, никто так и не объявился, – сказал он, давая заключительные показания в полицейском участке. В это время старый Адамс уже лежал в ритуальном городском зале в дорогом дубовом гробу, пожертвованном Теодором Хаферкампом. О том, чтобы весть о такой щедрости быстро разнеслась по городу, позаботился Якоб Химмельрайх из похоронной фирмы «Химмельрайх и сын», единственной в городе. Уже на протяжении пяти поколений они достойно отправляли в последний путь своих сограждан.
– Гроб за тысячу сто марок! – рассказывал Химмельрайх доверительным тоном, неизбежным при его профессии. – Погребение по первому классу с четырьмя большими свечами в канделябрах, шелковицей и настоящими кипарисами. Венок – как у главы государства. И не на машине, а на настоящем старом катафалке, запряженном двумя вороными. Когда господин Хаферкамп увидел катафалк у меня в сарае, он ни о чем другом и слышать не хотел. В последний раз на нем выезжал, сидя на козлах, мой отец в тридцать втором году. «Вот его и возьмем! – приказал господин Хаферкамп. – И коней обеспечьте! Хотя нет, я свяжусь с нашим союзом кавалеристов, у них есть упряжные лошади в конюшне». Вот это и есть товарищество!
Эта легенда быстро облетела Вреденхаузен… О ней уже говорили на фабриках, когда в город прибыли доктор Дорлах и Боб Баррайс. Теодор Хаферкамп, привыкший выносить любые удары судьбы с тех пор, как возглавил заводы Баррайсов, нес бремя этого насыщенного событиями дня также с удивительным самообладанием. Дорлах позвонил ему поспешно с бензоколонки, где им пришлось остановиться для заправки, и сообщил:
– Чек в руках Боба. Он появится, как в греческой трагедии, обуреваемый жаждой мщения! Мой совет… вам лучше неожиданно уехать.
– Нет! – не колеблясь ответил Хаферкамп. – Я не убегу. Еще пара часов – и мир во Вреденхаузене будет восстановлен на годы. Сегодня утром был найден Адамс… повешенным в лесу.
– Самоубийство?
– Безукоризненное.
– Последние слова?
– Разумеется. Приговор всему, что мы построили. Но развеянный пепел еще никому не удавалось расшифровать.
Доктор Дорлах повесил трубку, не будучи полностью удовлетворенным. Он не верил, что смерть старого Адамса не вызовет никаких осложнений. Сидевший в машине Боб встретил его холодным, безжизненным взглядом.
– Предупредили дядю Тео?
– Я сообщил о нашем приезде.
– Вы у нас юрист до мозга костей. Кстати, у жонглеров и юристов много общего. Дядя Теодор теперь, поди, выкатывает пушки?
– Нет, гроб. Старый Адамс повесился. – Дорлах завел двигатель. – Вы действительно подобны землетрясению, Боб. Ваш путь можно проследить по тем разрушениям, которые вы оставляете.
– Я не вешал старика. Я не толкал Марион с моста! Почему вы взваливаете всю вину на меня, превращая ее в лавину? Мой путь! Что такое мой путь? Не пытайтесь соорудить из юридического крючкотворства и психологических тонкостей здание и в него посадить меня, как чертика в бутылку. Все мы – включая вас, доктор, – просто тошнотворны! Вот и весь секрет. За мраморными фасадами расплодилась гниль. Все мы смердим изнутри. Все мы! Время от времени нарыв лопается, выставленный вдруг на всеобщее обозрение и поэтому доступный для искоренения, заражая ухоженный, прилизанный, подстриженный, начищенный, приглаженный, такой послушный окружающий мир. Но этот нарыв – всего лишь маленькая кочка того страшного болота, которое его породило! Я ясно выражаюсь?
– Абсолютно ясно, Боб. – Дорлах, сбросив скорость, ехал по автобану. Маленькие, более слабые машины обгоняли их и упивались триумфом, справившись с такой махиной. – Что бы вы ни затевали, всегда помните: вы не вернете Марион, продолжая разрушать.
– Кто знает, что я затеваю? – Боб хрипло рассмеялся. Неожиданно он закрыл руками лицо и всхлипнул. Это было так внезапно, что Дорлах оторопел.
– Что с вами, Боб?
– Марион была единственным человеком, которого я когда-либо любил. Ни своего отца, ни вечно жалующуюся, страдающую мать, ни наместника дядю Теодора я никогда не любил. Ни тем более баб, которые приходили и уходили. Это были всего лишь обязательные упражнения для неутомимого органа. Гимнастика для седалищных мускулов. Гигиена семенников. Но Марион была новой жизнью, настоящим прологом, поворотом, я заново учился ходить с ней по этому заплесневевшему миру, я родился заново и дышал, не чувствуя затхлости. Вам не понять, что значила для меня Марион… И еще меньше вы понимаете, что последует теперь…
– Раз уж мы исповедуемся: что случилось тогда, на «Европейском ралли»? – Доктор Дорлах покосился на Боба, тот убрал руки с лица. Оно было мокрым от слез, и это были искренние слезы, крупные детские слезы еще висели на его нижних ресницах. Дорлах как завороженный смотрел на них. Он не сразу понял, что Боб Баррайс обнажил сейчас свою душу.
– Я вел машину, – просто ответил он.
– Вы оставили гореть Лутца Адамса.
– Да.
– В полном сознании?
– Оно было у него лишь несколько минут, потом он задохнулся в огне.
– Крестьянин Гастон Брилье из Лудона?
– Он обрушился в пропасть, спасаясь от меня бегством.
– Рената Петере?
– Она испугалась и перелезла через парапет.
– А теперь старый Адамс и Марион. – Доктор Дорлах затормозил на специальной полосе для остановки. Он был не в состоянии ехать дальше. Его била нервная дрожь, в висках оглушительно стучало. Ему пришлось сделать несколько глубоких вдохов: – Не хватит ли, Боб?
– Хватит? – Боб повернул к Дорлаху свое заплаканное лицо. В огромных карих глазах застыло удивление. – А я-то тут при чем? Они умирали на моих глазах, но без моего вмешательства. Я не дотронулся ни до одного из них, когда они погибали. Ни до одного! Я был только свидетелем! Разве свидетели виноваты? Тогда надо стереть с лица земли весь этот мир, который ежедневно упивается убийствами по телевизору, по радио, в газетах.
– Вы самое опасное существо, когда-либо появлявшееся на свет, – глухим голосом произнес доктор Дорлах. – Вы не осознаете своих поступков. Возможно ли такое?
– Почему вы задаете эти вопросы? – Боб повернулся и вдруг со страшной силой сжал горло доктора. Тот не двигался, не сопротивлялся, не отбивался ни руками, ни ногами… Он сидел как парализованный и чувствовал, что воздух с трудом прокладывает себе путь сквозь сомкнутые пальцы. – Кто отвез Марион в Дюссельдорф?
– Я. Но этому есть объяснение, Боб.
– Вы доставили Марион к месту ее гибели! Разумеется, вы чувствуете себя невиновным. А чек? За что чек? Молчите, Дорлах… Дядя Теодор вручил его Марион, чтобы она никогда больше не увидела меня и смогла бы начать где-нибудь новую жизнь. Она этого не сделала, потому что любила меня. Она предпочла умереть. Кто же здесь убийца?
– Она бросилась в реку, потому что у нее не было иного выхода. Она боялась вас, Боб! Поймите же это! Она любила вас, и в то же время она цепенела от ужаса, когда вы прикасались к ней. Марион была сломлена вами, вашей чудовищной сутью, которой нет названия.
Казалось, что впервые чей-то голос проникал в душу Боба Баррайса. Он отпустил горло Дорлаха и откинулся на сиденье. Дорлах расстегнул воротник и сорвал галстук.
– Я найду название моей сути… – сказал Боб. – Поезжайте, наконец, доктор…
После обеда они прибыли в замок Баррайсов, дворецкий Джеймс ожидал их на большой парадной лестнице. Беспредельный покой царил над просторами парка, и Боб, выйдя из машины, почувствовал отвращение от столь органичного слияния достоинства и лицемерия.
В большом холле Боба Баррайса принял не Хаферкамп, а Гельмут Хансен. Хаферкамп немедленно вызвал его из дирекции заводов, как только стало известно, что распаленный горем и ненавистью бог мести направляется во Вреденхаузен.
Не то чтобы Хаферкамп боялся его и поэтому прятался. Нет, он был слишком могущественным и имел массу возможностей «пустить по миру с протянутой рукой» таких, как Боб, что было одним из его любимых выражений. Но он избрал тактику изматывания, предоставляя сначала Хансену поговорить с Бобом – наследнику с его полноправным преемником.
Гельмут Хансен не воспротивился приказу Хаферкампа и явился на виллу. Неудача с письмом старого Адамса лишний раз показала ему, что весь маленький городок стоял по стойке «смирно» за широкой спиной Хаферкампа и достаточно было одной команды, чтобы несколько тысяч человек превратились в личную армию. До этого Хансен никогда не верил и не знал, что в наше время такое возможно – феодализм под знаменами рыночной экономики, крепостное право с помощью конвертов с жалованьем. Он учился в Аахене, и эпизодические наезды во Вреденхаузен сталкивали его лишь с удивительным покоем. Это был оазис довольства и внешнего благополучия, полной занятости и экономического чуда. То, о чем шептались вполголоса, он отметал как пустую болтовню. Чем больше успех, тем больше дерьма норовят наложить под дверью – это была точка зрения Хаферкампа, которую Хансен находил весьма логичной. И только теперь, после своего вхождения в непосредственный круг семейства Баррайсов в качестве кронпринца вместо постепенно теряющего человеческий облик законного наследника, он увидел, что Вреденхаузен окружен своего рода горной цепью, загораживающей его от внешнего мира. Баррайсовы горы были непреодолимы с помощью обычных веревок, крючьев и ледорубов.
Письмо старого Адамса было уничтожено. Старик окончательно проиграл, смерть его стала бессмысленной. Ничего не дал бы и анонимный донос – Хаферкамп ни за что не признается, что нашел прощальное письмо. Кто сможет доказать обратное? А открыто пробивать стену всеобщего молчания было точно так же лишено всякого смысла… Мановением руки Хансен был бы брошен обратно, в безликую массу, и прощай тогда последний шанс покончить с современным средневековьем во Вреденхаузене. Оставался только один путь: терпеть, ждать, вступить в права наследника и потихоньку готовить прорыв – вести подпольную деятельность, что было крайне чуждо Хансену. Он был открытым человеком с ясным умом… Но разве с такими принципами можно подняться выше среднего служащего?
Таким размышлениям Хансен предавался до звонка с виллы Баррайсов, поэтому он сразу согласился занять передовую позицию против Боба и провести артподготовку для дяди Теодора. Боб был лишен всех нравственных устоев, и уничтожить его тихо и неприметно стало задачей номер один. Но незаметное разрушение человека – дело, которое должно быть обдумано и спланировано с тщательностью военной операции.
Боб Баррайс расплылся в иронической улыбке, увидев посреди холла Гельмута Хансена в официальном темно-синем костюме, само воплощение чистоплотности. Боб тут же сказал:
– Здравствуй, господин Чистюля! Хорошо, что я встретил тебя первым.
– Я тоже так подумал. Где мы могли бы поговорить?
– В библиотеке. Это было мое любимое место в детстве. – Боб прошел вперед, распахнул дверь и жестом пригласил войти: – Здесь я иногда прятался за книжной полкой и подглядывал, как мой отец укладывал на широкий письменный стол одну из горничных. Здесь же я стал свидетелем, как моя мать принимала первого и единственного любовника в своей жизни – моего репетитора по физике. Очевидно, мама также слабовато разбиралась в этом предмете, и он объяснял ей эффект трения. Здесь же я в пятнадцать лет затащил за стеллаж с классической литературой нашу уборщицу, тогда сорокалетнюю госпожу Беверфельт с задом, как у ольденбургского тяжеловоза, и доказал ей, что я вовсе не малыш, как все меня называли. Итак, мой дорогой спаситель, мой моралист-онанист, поговорим здесь обо мне!
Боб сел в большое английское кожаное кресло и скрестил ноги. Гельмут Хансен прислонился к мраморному камину. «Он болен, – подумал Хансен. – Его надо не разрушать, а только изолировать. У него никогда не было здоровой психики. Когда-то он ее поранил, и такой она и осталась: всегда раздраженной, всегда воспаленной, всегда в горячке – душа без защитного слоя кожи».
– Я слышал о том, что произошло с Марион, – медленно проговорил Хансен. – Сочувствую тебе…
– Лицемер! – Боб произнес это бесстрастным голосом. – Вы довели ее до этого. Только вы!
– Меня не было дома, когда Марион давали чек. Я был с Евой.
– Ах да, прекрасная, благовоспитанная Ева. Будущая госпожа миллионерша. Жена владельца концерна. Конечно, ты ее любишь.
– Не пори такую чушь. Ты знаешь, что я действительно люблю Еву.
– А я в сто, в тысячу раз больше любил Марион! – вдруг закричал Боб. Он вскочил и сжал кулаки. – Для тебя Ева – женщина, а для меня Марион была всем миром. Один-единственный человек – целый мир! Вы это вообще понимаете? Вы хотите избавиться от меня, вы, охотники за приличием, но не желаете тратить на меня порох, не хотите травить газом, а просто спрятать, выбраковать из этого мира, как на фабрике, на ленте конвейера, брак попадает в мусор. Да, я был браком для вас, отбросом человеческого общества. Но Баррайс не имеет на это права! Мюллер, или Майер, или Леман может опускаться на глазах у всех, а Баррайс – нет! Но я выскользнул из ваших лап, я искал свой собственный мир и нашел его – и это была Марион! Для вас был шанс навсегда избавиться от меня, а что сделали вы, идиоты? Вы загнали ее на рейнский мост! Впервые в жизни дядя Теодор нажал не на ту педаль. Вместо того чтобы расставить мне западню, он сам себя катапультировал. Я ему сегодня скажу об этом – все, баста! Я живу! Я буду жить дальше! Я вымажу вас дегтем и обваляю в перьях! С Марион я был бы тихим потребителем… А теперь вы породили каннибала!
– Доволен? – спросил Хансен. Боб Баррайс уставился на него. Желваки на его скулах все еще ходили, глаза сверкали, как у наркомана.
– Что?
– Выпустил пары?
– Если бы я сегодня хоть что-нибудь ел, я бы наблевал на тебя.
– Джеймс может принести бутерброды, если ты хочешь подкрепиться.
– И тут ты меня превзошел! Идеологическое создание дяди Теодора. Гельмут… – Он сделал два шага вперед. Теперь они стояли так близко, что ощущали дыхание друг друга. «Если он плюнет, – подумал Хансен, – я разобью ему нос. Этот красивый греческий нос меж бархатистых глаз».
– Да?.. – произнес он протяжно.
– Ты был моим другом.
– Ты не поверишь, но я им и остался. Иначе я не стал бы тратить на тебя столько усилий.
– Я хотел бы похоронить Марион в нашем фамильном склепе. Она была моей женой… Ей место в освященном склепе Баррайсов! Быть может, она была единственной из Баррайсов, память которой стоит увековечить надгробием. Она должна лежать рядом с моим отцом, потом моя очередь. Именно не моей матери, она переживет всех нас. Она консервирует себя в собственных слезах. По всем химическим законам она должна уже покрыться соленой коркой. Мой отец, Марион, я, мать – в этой последовательности. Это моя самая большая просьба к убийцам моей жены…