– И что я буду делать в этом раю, Боб?
   – Заботиться обо мне. Только это. Всегда быть рядом. Ты нужна мне, Марион, теперь я это знаю.
   – А если ты убежишь от меня?
   – Тогда беги вслед за мной и кричи, кричи, кричи!
   – Я готова сейчас начать это…
   Она бросилась к нему, обняла и начала дико целовать, как отчаявшаяся или сумасшедшая.
   До утра они праздновали свою свадьбу – с ласками и шампанским. В девять зазвонил телефон. Это был доктор Дорлах.
   – В одиннадцать вы должны быть у нотариуса, – сказал он. – Вы не забыли? Ваше заявление о передаче прав.
   – Черт бы вас всех побрал! – заорал Боб Баррайс. – Передайте дяде Теодору: первый Баррайс зачат!
   Он бросил трубку, вновь забрался к Марион, обнял ее и заснул.
   Сенсационный процесс против Роберта Баррайса продолжался всего один день, а не два, как было предусмотрено ранее.
   Несчастный случай с Ренатой Петерс был вполне возможен, косвенные улики обвинения – следы автомобильных шин, график времени – рассыпались, когда доктор Дорлах представил список 57 машин из Вреденхаузена, имеющих шины марки «Пирелли».
   – Это лишь одна часть списка, я могу представить и другую! – заметил он язвительно, но вежливо Первому прокурору.
   Марион Баррайс, урожденная Цимбал, отказалась от показаний.
   Другие свидетели, которых против их воли заставил явиться комиссар криминальной полиции Ганс Розен, увидев в первом ряду на скамье для свидетелей Теодора Хаферкампа, все неожиданно становились забывчивы. На конкретные вопросы прокурора доктора Хохвэльдера и председателя Земельного суда доктора Цельтера следовали восторженные описания «славного мальчика». Боба Баррайса после четырех часов свидетельских показаний можно было причислить к лику святых.
   Суду не оставалось ничего иного, как вынести решение, как полагается в случае сомнения, в пользу обвиняемого и оправдать Боба Баррайса. Лишь одна неприятная нота прозвучала, когда председатель Земельного суда доктор Цельтер сказал в заключение обоснования приговора:
   – Мы не смогли доказать вины. Виновен ли в действительности Боб Баррайс – дело его совести. Только он один знает, что случилось в тот вечер на автобане или же в Эссене!
   – Я подам жалобу председателю Верховного суда! – выкрикнул Хаферкамп после процесса достаточно громко, чтобы доктор Цельтер, выходя, мог услышать его. – Либо немецкий судья объективен, либо же правосудие – чертовски доступная девица!
   Во время долгого заседания суда Боб едва ли проронил хоть слово. Он сидел и иронически, почти провокационно улыбался, пока доктор Дорлах не прошептал ему:
   – Прекратите ваши идиотские ухмылки! При вынесении приговора важно даже поведение обвиняемого.
   – Я что, должен показать раскаяние? В чем? Я ничего не сделал. Но после этого он начал вести себя нейтрально, коротко ответил на несколько вопросов и наконец сказал:
   – Высокий суд, я изложил вам все, что мне известно об этом трагическом случае. Больше мне нечего сказать. Аминь.
   – От последнего слова вы могли бы и воздержаться, – зло прокомментировал доктор Дорлах.
   – Лютер тоже произнес его.
   – Но после этого он был подвергнут изгнанию.
   – А разве у меня другой случай? Лишен наследства, выкинут, свободен как птица… Мне хватает!
   Большой процесс превратился в фарс. В радиорепортаже прямо из зала суда об этом было недвусмысленно сказано. Защита одержала победу.
   – Этому Дорлаху цены нет! – заметил и Чокки, сидевший с четырьмя приятелями сзади, в последнем ряду для зрителей. – Без Дорлаха Боб навсегда бы угодил в тюрьму.
   Гельмуту Хансену не удалось разыграть свою козырную карту, он не успел через посредников привести в зал суда Эрнста Адамса. Дело Лутца было лишь слегка затронуто, оно было закрыто еще во Франции. Загадка Ренаты Петерс осталась неразгаданной.
   Почему женщина бросается ночью с моста на шоссе? Депрессия? Страх перед старением? Психоз? Климактерическая истерия? Кто может осудить женщину в критическом возрасте, если она мертва? Тут не хватит и тысячи объяснений, так сложна женская душа.
   Это были ключевые моменты из адвокатской речи Дорлаха в суде. Шедевр риторики. Она просто опрокинула суд.
   Раздумывая над тем, чем бы должно и могло быть и является правосудие, Гельмут Хансен поехал не в замок Баррайсов, а сразу в моренные горы, чтобы навестить Эрнста Адамса и рассказать ему о том, как лопнул запланированный ими на второй день процесса момент внезапности.
   Когда Хансен открыл дверь в погреб, до него донеслась тихая музыка из транзистора. «Это хорошо, – подумал он. – Адамс слушал процесс по радио. Он слышал, как сражался доктор Дорлах. Редкий фрукт этот человек… Насилует правосудие, и ему еще за это аплодируют».
   – Папаша Адамс! – крикнул Гельмут Хансен с лестницы. – Это я! Ну что вы скажете?
   Ответа не последовало. Папаша Адамс уже ничего не мог сказать об этом процессе. Эрнст Адамс висел наверху, на железной оконной решетке.
   И подтяжки годятся для того, чтобы уйти из этого отвратительного мира. Адамс завязал их узлом вокруг своей шеи и раскачивался, как марионетка. Уже час, как он был мертв… Хансену не пришлось даже подпрыгивать, чтобы снять его.
   «Очередная жертва Боба, – безнадежно подумал он. – Как долго это еще будет продолжаться?»
   Потом он тихонько вошел в помещение, как будто боясь разбудить старого Адамса, и выключил радио.
   Перед ним теперь встала проблема, повергшая его в отчаяние. Эрнст Адамс считался пропавшим без вести. Что же делать с трупом?

11

   Победы одерживаются, чтобы их потом праздновать.
   Так уж заведено испокон веку и никогда не изменится: завоеванный футбольный кубок переворачивает вверх дном весь город, победа на выборах – достаточный повод для ликования, поскольку доказывает, что из всех предвыборных лживых обещаний самая большая ложь нашла отзвук в сердце народа, а победы на полях сражений попадают в анналы истории, их объявляют ежегодными праздниками, и всем последующим поколениям с малых лет вдалбливается в голову, что это национальная слава. Вся наша жизнь состоит только из побед и поражений – лишь эта альтернатива определяет жизнь. Любая профессия, любая творческая деятельность, любая воля к жизни – не что иное, как борьба за победу. Каким бы жалким и голым ни рождался человек, уже первое его подсознательное нащупывание материнской груди – это вступление в борьбу, воля к победе. Необходимо выжить! День за днем, час за часом продолжать жить, несмотря на поток превратностей, самая большая из которых в том, что мы всегда стремимся к цели, которая с такой же скоростью удаляется от нас.
   Боб Баррайс имел все основания отпраздновать свою победу – победу справедливости, как он во всеуслышание цинично объявил еще в зале суда. Он пожал руку доктору Дорлаху, этому гению риторики, и поискал глазами на скамье для свидетелей дядю Теодора Хаферкампа, но тот исчез сразу после краткого обоснования приговора. Почему-то не было и Марион, но Боб не придал этому значения. «Она ждет в коридоре, – подумал он. – Плачет, наверное. Чудесная девочка, как она помогла мне, и вообще чудесные люди вокруг».
   Он был явно в покровительственном настроении, весь дышал довольством и ни разу не вспомнил о Ренате Петере, загадочная смерть которой так и осталась нераскрытой.
   – Довольны? – спросил доктор Дорлах, когда зрители разошлись, суд давно удалился и в зале витала та напряженная атмосфера, которая всегда бывает там, где оказываются обманутыми чьи-то надежды. В этом случае все рассчитывали увидеть осужденного Баррайса, приговоренного к десяти—пятнадцати годам тюрьмы или даже пожизненно… И вот все были разочарованы и отчетливо шептались об этом: не правосудие сказало свое слово, а баррайсовские миллионы. Свидетели вдруг стали безмозглыми, а Теодор Хаферкамп проявлял явные признаки церебрального склероза с провалами памяти (свидетельство о нарушениях в кровоснабжении представил суду эксперт профессор доктор Нуссеман). Люди в замешательстве спрашивали себя, как большое предприятие с несколькими тысячами забывчивых рабочих и полудряхлым руководителем вообще еще выпускает продукцию. Это было из ряда чудес нашего времени.
   Боб Баррайс, элегантный, с улыбкой на лице, которое вполне могло бы одержать победу на конкурсе красоты, забросил ногу на ногу и ждал, пока последние посетители покинут зал.
   – Вы были в блестящей форме, доктор, – сказал он. – Мы должны отпраздновать этот день! И какое у вас могло быть беспокойство?
   – Вы знаете, какую незаметную предварительную работу мы все проделали? Ваш дядя, ваш друг Гельмут, я?
   – И Гельмут тоже? Смотрите-ка! – Улыбка Боба стала слегка кривой. – Большой идеалист. Выживает меня из фирмы, а сам тратит патроны, защищая меня. Его тоже уже засосала баррайсовская губка, которая поглощает все, что посягает на чистоту Баррайсов. Верный вассал дяди Теодора! Пригласим и его.
   – Пригласим? Куда?
   – Что за вопрос, доктор! Почти полтора столетия празднуют битву народов под Лейпцигом, а сегодня была настоящая битва народов для Баррайсов. Я провозглашу ее семейным праздником и начну праздновать прямо сегодня! Начнем в «Зеро-баре».
   – Ваш дядя уехал назад во Вреденхаузен, а у меня встреча в Дуйсбурге…
   – Сегодня? – Боб наморщил лоб. – Вечером?
   – Деловые переговоры большого масштаба охотнее всего назначают на вечер. Вы бы знали это, если бы обращали больше внимания на деловую жизнь.
   – Смотрите-ка, доктор-победитель бьет козырем. – Баррайс поднялся и поправил пиджак. – Теперь в качестве спецгонорара вы позволяете себе дерзости? Или это новая тактика, приказанная полководцем Теодором? «Смешать Боба с дерьмом! Процесс позади, теперь набрасывайтесь все на него и измочальте ему зад!» Со мной этот номер не пройдет, дорогой доктор. Так дело не пойдет! Я обойдусь без вашего сопровождения. Вы выкручивали руки правосудию, мы оба это знаем, и делали это за деньги. Вы ничуть не лучше сутенера.
   – Как бы мне хотелось съездить вам по физиономии! – хрипло проговорил доктор Дорлах.
   – Сделайте это! Только служитель еще не ушел. Вы сильнее меня, я знаю. Но я предупреждаю вас: я ударю ногой ниже пояса.
   Они стояли близко друг к другу: Боб и человек, спасший его. На Дорлахе еще была его просторная черная адвокатская мантия с шелковым блестящим воротником.
   – Вы в последний раз пользовались моими услугами, – часто дыша, сказал Дорлах.
   – А вы мне и не нужны больше, сожитель параграфов. – Баррайс оттолкнул его, как смердящего нищего. – Чего вам еще надо? Вы всего добились – моего ухода из фирмы, отказа от наследства, моего изгнания, безупречного реноме Баррайсов, спасения чести семьи… Все произошло так, как было запланировано за столом генштаба Баррайсов. Одно вы только не учли: я хочу жить! И я буду жить. Без Баррайсов! Когда я получу свою первую ежемесячную выплату?
   – Если хотите – завтра.
   – Мою новую машину?
   – Выберите себе любую, счет ко мне.
   – Квартиру в Каннах?
   – Поезжайте туда и представьте нам предварительную смету, которую мы будем проверять.
   – Обосранный клочок туалетной бумаги пошлю я вам! – с наслаждением произнес Боб.
   – Само собой разумеется, мы примем его к оплате, – столь же иронично ответил доктор Дорлах.
   – Ах вы, скользкий негодяй! Слизняк проклятый! Как же я вас всех презираю! Никогда не видеть вас больше – это лучшее, что мог придумать дядя Теодор! Платите – и оставьте меня в покое!
   – И у нас то же желание: возьмите деньги и не создавайте нам больше трудностей.
   – Кроме одной. Одной, которая будет повторяться и лишит вас рассудка. Я буду делать детей! Наследников Баррайсов, как я уже объявлял! Я пожру Баррайсов через Баррайсов! Гуд ивнинг, сэр!
   Боб коснулся пальцами волос и вышел из зала суда. Доктор Дорлах остался один, неприкаянный в своей черной струящейся мантии, с зажатыми под мышкой бумагами. Служащий суда, которому было пора закрывать двери и открывать окна для проветривания, с шумом убирал на председательском столе. Он звенел графином с водой и стаканом, явно призывая уйти.
   Доктор Дорлах медленно направился к двери. «Через несколько минут начнется второй акт драмы, – подумал он. – Уже сейчас Боб Баррайс растерян. Но лучше сломить одногочеловека, чем поставить на карту работу, заработок и благосостояние нескольких тысяч рабочих. Кто хочет разрушать, пусть будет разрушен сам, даже если это Баррайс. Хотя это и отдает средневековьем, но по-прежнему остается лучшей формулой выживания. Ничто не сравнится с уничтожением противника. Полюбовная сделка таит в себе риск ненадежности. Процесс против законности выигран, теперь начинается второй: процесс разложения Боба Баррайса. Почти химическая реакция».
   Он покинул зал суда и увидел Боба Баррайса одного, растерянно стоявшего в коридоре. Его первым поползновением было подбежать к доктору Дорлаху и спросить его о чем-то, но он сдержался, это было явственно видно, и отвернулся, когда Дорлах прошел мимо.
   Марион не было.
   Она не ждала в коридоре, не стояла на лестнице, ее не было и на улице. Боб носился туда и сюда, даже остановил и спросил служащего суда, но у них были другие проблемы, чем наблюдать за молодыми женами. Боб постоял еще четверть часа, потом осмотрел все туалеты и наконец ушел из суда с явными признаками смятения. Оставался еще один вариант, и мысль о нем действовала успокаивающе, почти оглушающе на его взвинченные нервы, охваченные паникой: «Марион поехала вперед. Она поставит шампанское в холодильник, разберет постель и примет меня, как победителя. Как золотой приз, вручит она мне свое тело, и это будет самая блаженная ночь в ее объятьях».
   Поскольку все уехали – дядя Теодор на своей тяжелой машине, которая привезла его в суд, доктор Дорлах, Гельмут, Марион, Чокки (Боб видел его в последнем ряду для зрителей), он поймал такси и отправился во Вреденай.
   Еще на улице, не выходя из машины, Боб увидел, что окна квартиры Марион не освещены. Он заплатил, поднялся на лифте, открыл квартиру и действительно нашел ее пустой.
   В замешательстве он сел в кресло, потом снова вскочил, налил себе в маленьком баре огромную порцию виски и залпом выпил его.
   «Этого не может быть, – думал он, не в состоянии ответить ни на один из надвигавшихся вопросов. – Где же Марион? Все это непостижимо». Вдруг его прошиб пот, он судорожно сжал пальцы, так что они хрустнули.
   Несчастный случай. Она могла попасть в аварию! По пути домой, счастливая, что все так благополучно кончилось, она могла на секунду стать невнимательной. Только одной секунды было достаточно. Как тогда, в обледенелых Приморских Альпах, когда сгорел Лутц Адамс.
   Боб Баррайс застучал зубами. Он схватился за телефон, нашел номер управления полиции, набрал коммутатор и потребовал центральную службу учета несчастных случаев.
   Сотрудник выслушал его лепет и сказал потом спокойным голосом: «Марион Баррайс или женщина, соответствующая вашим описаниям, среди жертв несчастных случаев не числится».
   Боб повесил трубку. Он сорвал скатерть со стола, вытер ею пот с лица и снова схватился за телефон. Ему стоило неимоверных усилий набрать этот номер, но страх за Марион был сильнее, чем, как корсет, сковавшая его гордость.
   Вреденхаузен. Замок Баррайсов.
   Изысканный голос слегка в нос произнес:
   – Дом Баррайсов, пожалуйста. Дворецкий Джеймс.
   – Говорит тоже Баррайс! – закричал Боб. – Джеймс, пожалуйста моего дядю!
   – Господин Хаферкамп находится в Дуйсбурге. Доктора Дорлаха!
   – Он там же.
   «Значит, встреча – не ложь».
   – Спасибо! – слабым голосом произнес Боб. – Хорошо, Джеймс. Спокойной ночи.
   – Спокойной ночи, господин Баррайс.
   Щелчок. Мертвая линия. Мертвая… Боб сжался и едва сдержался, чтобы не заскулить, как ударенный ногой щенок.
   Он не знал, что в эту минуту во Вреденхаузене рядом с дворецким Джеймсом стоял Хаферкамп.
   – Это у вас хорошо получилось, Джеймс, – похвалил он. – Вот вам сто марок.
   Купюра перекочевала в руки Джеймса, за чем последовал глубокий корректный поклон:
   – Покорно благодарю, господин Хаферкамп.
   Покорность – вот что ввел во Вреденхаузене Хаферкамп. Покорность власти. Для него это был единственный осмысленный, полезный и богоугодный стиль жизни.
   Боб Баррайс ждал глубоко за полночь. Потом он абсолютно бессмысленно и как бы в замедленной съемке начал крушить все в квартире. Не экспансивно, в приступе ярости бушующей натуры, а методично, беззвучно, почти призрачно – как будто разрушительное неистовство было обернуто в вату.
   Он разбил рюмки и посуду, вспорол длинным кухонным ножом обивку кресел и дивана, разрезал матрас, по штуке вынимал постельное белье из шкафа и рвал его, разодрал все платья Марион, искромсал шубу – что-то жуткое было в этих беззвучных, медленных, разрушительных движениях, напоминавших действия фантома.
   Потом подошла очередь мебели. Он выламывал ножку за ножкой у стульев и столов, и тут как бы пребывая в состоянии сомнамбулизма, только вздрагивая от треска и хруста, единственных издаваемых звуков; сорвал гардины с карнизов, картины со стен и провода из ламп. Когда остался гореть лишь торшер возле искромсанного дивана, когда его окружали только руины и выбившаяся, как внутренности из вспоротого живота, вата, он упал на колени, зарылся лицом в учиненный погром, воткнул длинный нож в ковер и заплакал, по-детски безудержно, заходясь от собственной боли.
   Через час он продолжил свою разрушительную работу – точно так же беззвучно, как при замедленном показе, в ужасной немой извращенности.
   Он вновь разрушал разрушенное: рылся во внутренностях кресел и дивана, матраса и мягких стульев, вытаскивал оттуда вату и поролоновые обрезки, разбрасывал их вокруг себя, погружал свои трясущиеся руки в мягкое нутро вспоротой мебели, создавая окончательный хаос.
   Под утро он покинул квартиру, как убийца, расчленивший свою жертву, разбросавший отдельные части тела и измазавший кровью обои. Он знал один пивной погребок, который открывался в пять утра, чтобы рыночные рабочие могли подкрепиться супом из бычьих хвостов, бульоном и «львиными какашками», как там называли фрикадельки. Здесь Боб Баррайс сел в уголок, заказал себе пиво и заснул в полном изнеможении, оперевшись головой о стену.
   Первый шаг в бездну был сделан. Он сидел в своем углу, как бездомный, как бродяга, как горький пьяница. Маленькая серая мышь, настолько бедная, что у нее даже нет норы, чтобы уползти в нее.
   Этой ночью, когда Боб соскользнул, не заметив этого, на другие рельсы, которые рано или поздно должны были завести его в тупик, во Вреденхаузене решалась еще одна судьба.
   Теодор Хаферкамп выписал чек на сто тысяч марок и придвинул его через мраморный стол в библиотеке Марион. Доктор Дорлах присутствовал как свидетель этой сделки.
   Марион Цимбал, вновь испеченная Баррайс, отрицательно покачала головой.
   – Я не хочу денег, – твердо сказала она. – Ваших денег, этих денег, а уж тем более денег за то, что произошло! Я не проститутка.
   – Этого никто и не утверждает. – Хаферкамп закурил сигарету. Он не понимал, как можно не взять сто тысяч марок. – Я обещал вам эту сумму, если после процесса вы расстанетесь с Бобом и подадите на развод. Вы сделали и то и другое спонтанно, сразу после процесса… А теперь вы сбиваете меня с толку, не выполняя условия нашей деловой договоренности. Как я должен это понимать?
   – Вы не смогли купить меня – вот что это значит. – Марион опустила голову. Все было так ужасно, но тем не менее верно: спонтанное решение в коридоре, поездка во Вреденхаузен на машине Хаферкампа (она чувствовала себя саботажницей, выполнившей свое дело), ужин в этих роскошных хоромах, чек на сто тысяч марок и вопрос, что сейчас делал Боб, оставленный один на один с загадками, которые ему одному не под силу решить. Все это было страшно, но вместе с тем неизбежно. – Я решилась на это добровольно.
   – Эффект тот же самый. Рассматривайте чек как старт в новую жизнь.
   – У меня есть моя профессия.
   – Даже если вы всего несколько недель носили фамилию Баррайс, для меня невыносимо знать, что вы барменша. Откройте салон «бутик», это сейчас, пожалуй, самое популярное у молодых предпринимательниц. Доктор Дорлах проконсультирует вас, я подарю вам стартовый капитал.
   – Они навсегда останутся тридцатью сребрениками Иуды. Нет! – Марион неожиданно вскочила, да так резко, что Хаферкамп вздрогнул. – Я могу сейчас уйти?
   – Куда же? В такое время?
   – Во Вреденхаузене наверняка есть отель.
   – Это невозможно! В городе вас знают как жену Боба. И вдруг в отеле? Вы хотите спровоцировать новый скандал? Вы моя гостья, само собой разумеется.
   – Я не хотела бы спать в этом доме, – твердо произнесла Марион. – Прикажите меня отвезти. Хотя бы в Дюссельдорф. Там меня никто не знает.
   Хаферкамп повернулся к доктору Дорлаху:
   – Сто тысяч марок она вышвыривает на помойку, не желает здесь спать… Вы это понимаете, доктор?
   – Да, – коротко ответил Дорлах.
   – Разумеется, вы это понимаете! Стереотипы человеческого поведения, граничащие с аномалиями, – ваш конек. Иначе разве вы так долго выдержали бы общение с Бобом? Марион, – Хаферкамп снова повернулся к ней, – почему вы по собственной воле ушли от Боба? Если уж вы презираете деньги, так будьте настолько честны, чтобы сказать мне правду. Неведение мучит меня. Почему?
   – Я люблю Боба…
   – И это в наше время причина, чтобы сокрушить своего супруга?! Мир становится все сложнее. Раньше любовь служила гарантией долгого, счастливого брака.
   – Я люблю Боба… – повторила Марион. Потом голос ее стал глуше и завибрировал: – Но у меня больше нет ни сил, ни нервов изображать мертвую или ребенка…
   Хаферкамп уставился на Марион так, будто у нее вдруг мясо начало отставать от костей. Он не понял ни слова.
   – Вы что-нибудь понимаете, доктор? – снова спросил он. И вновь Дорлах ответил:
   – Да.
   – Да! Да! Да! Я что же, полный идиот? – Хаферкамп ударил кулаком по мраморному столу. – Что это значит – мертвую или ребенка?
   – Я вам позже объясню, господин Хаферкамп.
   – Позже! Я же не младенец, которому обещают смазанную медом пустышку! Что натворил Боб в своем браке? Выкладывайте!
   – Я больше не могу! – тихо проговорила Марион. Она закрыла лицо руками и выбежала из комнаты. Хаферкамп вскочил и хотел догнать ее, но доктор Дорлах удержал его за рукав.
   – Вы с ума сошли? – рявкнул тот. – Здесь все, что ли, помешались? Куда это она?
   – Всего лишь в соседнюю комнату. – Доктор Дорлах отпустил Хаферкампа. – Я отвезу ее в Дюссельдорф. В «Парк-отеле» для меня всегда зарезервирован номер, там она сможет выспаться. – Он посмотрел на свои часы: – Я предполагаю, что скоро позвонит Боб. Мы в Дуйсбурге, господин Хаферкамп. Деловые переговоры.
   – Дорлаховский план сражения! Обеспечивает мне два сильных фланга… даже эффективнее, чем Шлифен, [8]тому был нужен только сильный правый фланг. То есть все было заранее предопределено?
   – Нет. Случай создал новые позиции. Нервный срыв госпожи Баррайс сыграл нам на руку.
   – Не произносите имени Баррайс в связи с Марион Цимбал!
   – Она носит его в соответствии с законом.
   – Доктор, слово «закон» в ваших устах становится зловонным налетом на языке! Вы толкуете о законности?
   – Да. Вся наша жизнь регулируется правовыми вопросами – все зависит лишь от того, как отвечать на эти вопросы.
   – Афоризм Дорлаха! – Хаферкамп засмеялся почти миролюбиво, но потом вновь посерьезнел. – Почему у Марион был нервный срыв?
   – Боб – отъявленный садист.
   – Еще и это! Но она любит его.
   – Она любит другого Боба Баррайса, того, который лишь изредка выходит на поверхность, почти не знакомый ему самому: одинокий, испорченный воспитанием, обманутый в детстве, изнеженный, растерянный, ищущий, вечно блуждающий, набитый комплексами, супербогатый нищий…
   – Прекратите, доктор, а то я захлебнусь в слезах! – Хаферкамп злобно посмотрел на своего адвоката: – Все это ведь чушь – то, что вы там декламируете! Боб – подонок, и тут уж ничего не поделаешь!
   – Ни один человек не рождается подонком.
   – Но это было заложено в нем! – заорал Хаферкамп. – Теперь меня хотят сделать ответственным за это чудовище? – Он тяжело подошел к высоким застекленным дверям и устремил взгляд в парк. Наземные прожекторы освещали группы деревьев и кусты, выхватывая их из ночи, как сказочные существа во владениях Оберона, царя эльфов. – Отвезите жену Боба в Дюссельдорф, – сказал он мрачно. – Что произойдет потом?
   – Завтра же подадим иск о разводе. Я говорил с директором Земельного суда Эмменбергом. Нам назначат ближайший срок.
   – А если Боб не захочет? Наверняка он не захочет – хотя бы чтоб позлить нас.
   – Ему придется! Мимо этогоискового заявления не пройдет ни один суд, и кроме того, заседание будет при закрытых дверях.
   Хаферкамп медленно обернулся.
   – Браво, доктор, – сдавленно произнес он. Глаза его сверкнули за очками. – Вы, право, внушаете страх! Когда вы намерены объявить недееспособным меня?
   – Если понадобится, господин Хаферкамп… – доктор Дорлах улыбнулся во весь рот.
   Хаферкамп покачал головой:
   – Надо бы вас действительно убить и закопать. Ладно, поезжайте в Дюссельдорф! Прихватите с собой чек. Быть может, цифра сто тысяч все же загипнотизирует маленькую девочку, когда немного уляжется ее душевное смятение. Чек – лучшее лекарство, это единственная непреложная истина, которую я вынес из жизни. Все остальное зыбко. Отправляйтесь, доктор…