Страница:
– Я больше не желаю слушать твои вульгарные речи. – Матильда Баррайс прошла к двери с высоко поднятой головой, само воплощение оскорбленности. Но, прежде чем покинуть салон, она через плечо еще раз обратилась к Хаферкампу:
– Так что же ты предпринял?
– Гельмут Хансен летит в Монте-Карло.
– И, ты считаешь, этого достаточно?
– Вполне. Могу поспорить, что обожженные руки не мешают Бобу раздевать женщин.
Что бы ни думали о дядюшке Теодоре Хаферкампе, насчет своего племянника он не заблуждался. И никто не знал, что иногда, сидя на своей большой холостяцкой вилле, он, вперившись взглядом в огонь открытого камина, говорил себе: «Это проклятое семейство Баррайсов! Нужно ли мне все это?»
Ему это было нужно… потому что он был его частью.
Гельмут Хансен приземлился в Ницце ранним утром и сразу на такси поехал дальше, в Монте-Карло. До его сознания не доходили ни красота грезящего в солнечных лучах, серебристо мерцающего моря, ни купающиеся в утренней заре вершины прибрежных гор, ни лиловые тени домов, ни блестящая галька на берегу моря, ни окрашенные в розовый цвет облака пены на рифах. Телеграмма дяди Хаферкампа пришла через десять минут после второго выпуска известий в Аахене. По телевизору в сводке дневных новостей на секунду показали фотографию сгоревшего «мазерати». Груда металла, изуродованного до неузнаваемости.
Только один погибший.
Биржевая тенденция с легким понижением. Акции промышленных предприятий несут потери в три пункта.
Гельмут Хансен ждал телеграммы. Он уже доставал из шкафа рубашки и белье, когда позвонили в дверь и разносчик телеграмм вручил ему приказ главы семейства.
Там стояло: немедленно. Это значило у Баррайсов: расходы не имеют значения. Немедленно – это значило сотворить новый мир. Быть самим господом Богом. Управлять миром, сидя на троне из денежных мешков. Невозможное позолотить и сделать возможным.
Гельмут Хансен действовал по этому семейному рецепту из Вреденхаузена. Он позвонил в чартерную фирму и заказал немедленно самолет в Ниццу. Любезный голос на другом конце провода высказал сожаление:
– Мы не делаем ночных рейсов, господин. Кроме того, метеорологическая ситуация настолько критическая, что до девяти часов утра мы не будем знать, сможет ли вообще одна из наших машин подняться в воздух. Мороз. Перелет через Альпы – слишком велика опасность обледенения крыльев…
– Я плачу двойную цену, – громко сказал Хансен.
– Даже если бы вы купили самолет, ни один из наших пилотов не полетел бы. После девяти утра мы в вашем распоряжении. При условии благоприятной обстановки…
Хансен положил трубку и позвонил во Вреденхаузен дядюшке Хаферкампу. Так как там никто не ответил, он набрал телефон виллы Баррайсов и вскоре услышал голос экономки Ренаты Петерс.
– Дядя Хаферкамп у вас, Ренаточка? – спросил Гельмут Хансен. – Позови его, пожалуйста, к телефону.
– Сейчас, Гельмут. – Голос Ренаты звучал взволнованно, в нем слышалось невысказанное напряжение. – Это правда, с Бобом? Госпожа Баррайс не отвечает, когда я ее спрашиваю, а господин Хаферкамп накричал на меня: «Смотри, чтобы у тебя молоко не убежало!» Боб попал в аварию?
– К сожалению, да.
– А Лутц сгорел?
– Да.
– Кто виноват?
– Чтобы установить это, я сегодня лечу в Ниццу.
– Разве Боб… не мог, я имею в виду, если Лутц был за рулем, разве он не мог предотвратить…
– Мы этого еще не знаем. Мы вообще ничего не знаем, кроме голых фактов. Ну давай, зови дядю к телефону.
Через десять минут все проблемы были решены. Спустя час фабричный самолет, четырехместная «Сессна», оборудованная для слепого полета, стартовала с пилотом Губертом Майером с фабричного аэродрома и приземлилась в Аахене. Не задерживаясь, Майер и Хансен полетели в Мюнхен и заправились там для перелета через Альпы.
В Мюнхене сумасшедшей поездке чуть не пришел конец. Директор аэродрома не разрешил новый взлет.
– Не в моих правилах, вообще-то, удерживать самоубийц, – сказал он и бросил Хансену на стол последние метеосводки. Над Мюнхеном висел свинцовый снежный купол. Взлетная полоса была покрыта льдом и обледенелым снегом. – По мне, так вы можете замерзать наверху и падать сосульками. Но я против того, чтобы такие идиоты стартовали с моего аэродрома. Если небо прочистится… пожалуйста. Над Южной Францией ясное небо. Но до Женевы – сплошное густое месиво. Почему вы вообще не полетели прямо из Аахена через Арденны и Сону вниз к Роне?
– Там погода еще отвратительней. – Хансен выпил коньяк, налитый директором аэродрома для себя.
– А у меня вы хотели проскочить? Нет уж. Ждите, пока я дам добро.
В пять утра ветер разорвал тучу и вяло погнал ее на запад. Для снега было слишком холодно.
– Проваливайте, – сказал директор аэродрома с воспаленными, красными от усталости глазами. – Если в Альпах вы свалитесь с неба, не забудьте посмотреть в зеркало и крикнуть себе, прежде чем разобьетесь: «Идиот!»
Но полет удался. Губерт Майер был выдающимся пилотом. Бывший истребитель-перехватчик, на счету которого было десять сбитых самолетов, награжденный немецким золотым крестом, немногословный и один из немногих служащих баррайсовских предприятий, бывший на особом окладе. Тео Хаферкамп желал летать надежно. Ему нужны были удачные полеты со счастливым пилотом.
В Ницце они приземлились под сияющим солнцем. Как близок рай…
Гельмут Хансен быстро навел справки, узнал, где живет Боб Баррайс, и сунул портье сто франков, что погасило в корне любой вопрос. Потом лифт поднял его на пятый этаж.
Номер 512. С видом на море. Полностью кондиционирован. 350 франков в сутки, без завтрака и налогов.
Гельмут Хансен семь раз постучал в дверь из тика с золотым номером 512, прежде чем за ней послышалось какое-то движение. Ключ повернулся в замке, потом кто-то выглянул в щель.
– Боб, открой, – произнес Хансен.
– Гельмут! – Баррайс распахнул дверь. Он был обнажен, и лишь его бедра обвивало махровое полотенце. Его темно-каштановые волосы мокрыми от пота прядями свисали на лоб. Когда-то эти волосы были серебристо-белокурыми, ангельская головка, как говорила тетя Эллен. И лишь в десять лет они потемнели, в четырнадцать стали каштановыми с отливом красного дерева и такими и остались. Волосы, подобные раскаленному дереву среди пепла. – Ты что, с неба свалился?
– В самом буквальном смысле этого слова. Я прилетел на вашей «Сессне». Приказ дяди Тео.
– Моя телеграмма.
– Да. И сообщения по радио и по телевизору.
– Ужасно, Гельмут.
– Ужасно, что ты держишь меня в коридоре.
– Я не один…
– Тогда пусть малютка выпрыгнет из постели и исчезнет, как кошечка. – Хансен протиснулся мимо Боба в номер и рухнул в ближайшее кресло. Наполовину выпитая бутылка шампанского плавала в бочонке с ледяной водой. Хансен вытащил ее, вытер лежащей рядом салфеткой и сделал несколько глотков выдохшегося шампанского. Из соседней спальни доносился какой-то шум, скрипела кровать.
– Пусть она одевается! – громко сказал Гельмут Хансен. Он говорил по-французски, и, кем бы ни была девушка в соседней комнате, ответом на грубое требование могло быть лишь беззвучное повиновение. Боб Баррайс сморщил свое утомленное от бессонной ночи лицо.
– Она не какая-нибудь гризетка, – прошептал он, нагнувшись к Хансену. – Это Пия Коккони, возлюбленная принца Орланда…
– С каких это пор ты стал принцем?
– Гельмут, оставь глупости. Подожди меня внизу, в холле. Через полчаса… я тебе обещаю.
Он вытащил Хансена из кресла, вытолкал его из комнаты, дружески похлопал по спине и захлопнул за ним дверь.
Как говорил Тео Хаферкамп, Гельмут и Боб связаны как мозг и глаза. Они нерасторжимы.
Хансен сел внизу в холле в уголок, заказал себе кофе-мокко и пролистал утренние газеты. Почти во всех были сообщения о несчастном случае в Приморских Альпах. В соответствии с расследованием полиции виновным в страшном несчастье был погибший, Лутц Адамс. Он управлял машиной, ему принадлежала безумная идея ехать через скалы. Фотографии вновь показали оплавившуюся груду металла – сгоревший «мазерати».
Гельмут Хансен спокойно разглядывал эти снимки. Он не был полицейским и не находился под непосредственным впечатлением от случившегося. Он размышлял трезво, аналитически, с научной педантичностью.
Как могло случиться, что Адамс, попавший в тиски, погиб, а Боб Баррайс остался жив? Хотя в момент столкновения и могли распахнуться двери, вся машина могла разлететься на куски, но пассажирам от этого было мало проку. Когда автомобиль налетел на скалу и съежился наполовину, на них действовала такая мощная сила инерции, что они не могли вылететь в сторону, а только вперед, в направлении движения! Это элементарный закон, его проходят по физике уже в четвертом классе.
Как Боб мог спастись? По законам логики его голова должна быть размазана по скалам.
Гельмут Хансен отложил газеты в сторону, увидев Боба, выходящего из лифта. Он был один, Пия Коккони, очевидно, раньше ушла из отеля или ждала еще наверху, в номере 512.
На Бобе Баррайсе был твидовый костюм цвета розового дерева в белую полоску. Белый галстук на темно-вишневой рубашке напоминал пойманную голубку. В его каштановых, с отливом красного дерева волосах играло утреннее солнце. Это был красивый мужчина – не просто интересный либо мужественный, не искатель приключений, не благоуханное облачко далеких миров, нет, он был именно красив. И больше ничего. Выросший ангел Боттичелли. Мона Лиза в мужском варианте.
– Что говорит дядя Тео? – спросил Боб без обиняков и опустился рядом с Гельмутом на кожаный диван.
– Он озабочен. – Хансен разглядывал своего друга детства, как лекарь-самоучка, пытающийся поставить диагноз глазного заболевания. – Семья снова заняла боевые позиции. Забрала опущены, копья наготове. Кто на нас нападет, будет иметь дело с крепостью! Боб, – Гельмут Хансен наклонился к нему, – не строй из себя героя. Если у тебя есть проблемы, скажи. Мы попытаемся тебе, как обычно, помочь.
Улыбка на лице Боба застыла.
– У меня нет проблем, – сказал он жестко.
– Лутц Адамс.
– Я все рассказал полиции. Газеты полны этим.
– Все?
– Да.
– Тебя выбросило из машины?
– Естественно.
– Вопреки центробежной силе?
– Может, на гонках, не действуют законы физики?
– Боб, не пори такую чепуху.
– Чего вам еще надо? – Боб вскочил. – Я просил дядю Тео позаботиться о Лутце и всей этой канители, а вовсе не посылать мне няньку. Да, черт побери, я вопреки центробежной силе выпал из машины, пытался спасти Лутца, пока у меня самого не начали гореть руки. – Он вытянул вперед свои забинтованные руки. Мазь от ожогов пахла сладковато, как тлен. – Я сделал все возможное в этой ситуации. Я не сверхчеловек.
– Ладно, не будем об этом. – Хансен допил остывший кофе. – Я должен доставить тебя домой на самолете.
– Спасибо. Меня завтра отвезут в Ниццу, и я куплю себе там машину. На ней вернусь во Вреденхаузен.
– С такими руками?
– Это будет длиться четырнадцать дней.
– Твоя мать этого не поймет.
– Моя мать! Моя мать! Что я, грудной ребенок? Твоя мать говорит, твоя мать желает, твоя мать рыдает, твоя мать жалуется, твоя мать… отвяжитесь от меня, черт возьми, с моей матерью! Меня от вас от всех воротит. От всех! И от тебя! Почему ты не дал мне тогда утонуть в пруду? «Бедный мальчуган, о, он замерзнет, укутайте его потеплее, надвиньте шапочку, о господи, носик покраснел, он начнет кашлять… Доктора, скорее доктора! Где доктор? Доктор! Баюшки-баю, как ты себя чувствуешь? Вы слышите, доктор, как он хрипит? О Боже, о Боже, это мое единственное дитя…» – Боб Баррайс топнул ногой по полу. Его красивое лицо исказилось и стало карикатурным. – Я приеду домой, когда язахочу! Я поеду на машине, на которой язахочу! Я буду жить, как мнеудобно! Тебе ясно, Гельмут?
– Абсолютно ясно. – Хансен встал и протянул Бобу пачку сигарет. – Выкури сигарету. Потом мы выпьем по рюмке коньяку и пройдемся. Нет, сначала я еще позавтракаю. Мой желудок пуст, как старая коробка от ботинок.
Боб Баррайс искоса посмотрел на своего друга и молча кивнул. Его волнение улеглось. Но, как комок в горле, в нем поднималось нечто другое.
В семь утра у него зазвонил телефон. Освободившись из объятий Пии, Боб снял трубку и услышал грубый мужской голос.
– Это Гастон Брилье, – произнес мужчина. – Я крестьянин и живу в Лудоне. Я видел, месье, как ваш автомобиль потерпел аварию. Я был тремя витками выше, когда это произошло. Я не мог вам помочь. Я старый человек, мне шестьдесят девять лет, и у меня слабые ноги. Но у меня хорошие глаза. Почему вы не пришли вашему другу на помощь, месье? Вы были плохим товарищем. Вы стояли перед огнем и не двигались. Вы не слышали, как я кричал?
– Нет. – В горле Боба пересохло, как будто дул самум. – Это вы вызвали пожарную команду из Бриансона?
– Да. Я побежал назад, в деревню. – Грубый голос закашлялся и захрипел. «У него астма», – промелькнула у Боба нелепая мысль. – Месье, то, что передавали по радио, ведь было неправдой. Вы ничего не сделали для спасения товарища…
Боб Баррайс молча повесил трубку. Он снова бросился на постель, правую руку положил на грудь Пии, а левой вцепился в матрас. Блеклое утро через балкон просачивалось в комнату. Земля пробуждалась. Мир зевал. Это была короткая передышка перед прорывом солнца. Края облаков окрасились в красный цвет.
Гастон Брилье, крестьянин из Лудона.
Свидетель был.
2
– Так что же ты предпринял?
– Гельмут Хансен летит в Монте-Карло.
– И, ты считаешь, этого достаточно?
– Вполне. Могу поспорить, что обожженные руки не мешают Бобу раздевать женщин.
Что бы ни думали о дядюшке Теодоре Хаферкампе, насчет своего племянника он не заблуждался. И никто не знал, что иногда, сидя на своей большой холостяцкой вилле, он, вперившись взглядом в огонь открытого камина, говорил себе: «Это проклятое семейство Баррайсов! Нужно ли мне все это?»
Ему это было нужно… потому что он был его частью.
Гельмут Хансен приземлился в Ницце ранним утром и сразу на такси поехал дальше, в Монте-Карло. До его сознания не доходили ни красота грезящего в солнечных лучах, серебристо мерцающего моря, ни купающиеся в утренней заре вершины прибрежных гор, ни лиловые тени домов, ни блестящая галька на берегу моря, ни окрашенные в розовый цвет облака пены на рифах. Телеграмма дяди Хаферкампа пришла через десять минут после второго выпуска известий в Аахене. По телевизору в сводке дневных новостей на секунду показали фотографию сгоревшего «мазерати». Груда металла, изуродованного до неузнаваемости.
Только один погибший.
Биржевая тенденция с легким понижением. Акции промышленных предприятий несут потери в три пункта.
Гельмут Хансен ждал телеграммы. Он уже доставал из шкафа рубашки и белье, когда позвонили в дверь и разносчик телеграмм вручил ему приказ главы семейства.
Там стояло: немедленно. Это значило у Баррайсов: расходы не имеют значения. Немедленно – это значило сотворить новый мир. Быть самим господом Богом. Управлять миром, сидя на троне из денежных мешков. Невозможное позолотить и сделать возможным.
Гельмут Хансен действовал по этому семейному рецепту из Вреденхаузена. Он позвонил в чартерную фирму и заказал немедленно самолет в Ниццу. Любезный голос на другом конце провода высказал сожаление:
– Мы не делаем ночных рейсов, господин. Кроме того, метеорологическая ситуация настолько критическая, что до девяти часов утра мы не будем знать, сможет ли вообще одна из наших машин подняться в воздух. Мороз. Перелет через Альпы – слишком велика опасность обледенения крыльев…
– Я плачу двойную цену, – громко сказал Хансен.
– Даже если бы вы купили самолет, ни один из наших пилотов не полетел бы. После девяти утра мы в вашем распоряжении. При условии благоприятной обстановки…
Хансен положил трубку и позвонил во Вреденхаузен дядюшке Хаферкампу. Так как там никто не ответил, он набрал телефон виллы Баррайсов и вскоре услышал голос экономки Ренаты Петерс.
– Дядя Хаферкамп у вас, Ренаточка? – спросил Гельмут Хансен. – Позови его, пожалуйста, к телефону.
– Сейчас, Гельмут. – Голос Ренаты звучал взволнованно, в нем слышалось невысказанное напряжение. – Это правда, с Бобом? Госпожа Баррайс не отвечает, когда я ее спрашиваю, а господин Хаферкамп накричал на меня: «Смотри, чтобы у тебя молоко не убежало!» Боб попал в аварию?
– К сожалению, да.
– А Лутц сгорел?
– Да.
– Кто виноват?
– Чтобы установить это, я сегодня лечу в Ниццу.
– Разве Боб… не мог, я имею в виду, если Лутц был за рулем, разве он не мог предотвратить…
– Мы этого еще не знаем. Мы вообще ничего не знаем, кроме голых фактов. Ну давай, зови дядю к телефону.
Через десять минут все проблемы были решены. Спустя час фабричный самолет, четырехместная «Сессна», оборудованная для слепого полета, стартовала с пилотом Губертом Майером с фабричного аэродрома и приземлилась в Аахене. Не задерживаясь, Майер и Хансен полетели в Мюнхен и заправились там для перелета через Альпы.
В Мюнхене сумасшедшей поездке чуть не пришел конец. Директор аэродрома не разрешил новый взлет.
– Не в моих правилах, вообще-то, удерживать самоубийц, – сказал он и бросил Хансену на стол последние метеосводки. Над Мюнхеном висел свинцовый снежный купол. Взлетная полоса была покрыта льдом и обледенелым снегом. – По мне, так вы можете замерзать наверху и падать сосульками. Но я против того, чтобы такие идиоты стартовали с моего аэродрома. Если небо прочистится… пожалуйста. Над Южной Францией ясное небо. Но до Женевы – сплошное густое месиво. Почему вы вообще не полетели прямо из Аахена через Арденны и Сону вниз к Роне?
– Там погода еще отвратительней. – Хансен выпил коньяк, налитый директором аэродрома для себя.
– А у меня вы хотели проскочить? Нет уж. Ждите, пока я дам добро.
В пять утра ветер разорвал тучу и вяло погнал ее на запад. Для снега было слишком холодно.
– Проваливайте, – сказал директор аэродрома с воспаленными, красными от усталости глазами. – Если в Альпах вы свалитесь с неба, не забудьте посмотреть в зеркало и крикнуть себе, прежде чем разобьетесь: «Идиот!»
Но полет удался. Губерт Майер был выдающимся пилотом. Бывший истребитель-перехватчик, на счету которого было десять сбитых самолетов, награжденный немецким золотым крестом, немногословный и один из немногих служащих баррайсовских предприятий, бывший на особом окладе. Тео Хаферкамп желал летать надежно. Ему нужны были удачные полеты со счастливым пилотом.
В Ницце они приземлились под сияющим солнцем. Как близок рай…
Гельмут Хансен быстро навел справки, узнал, где живет Боб Баррайс, и сунул портье сто франков, что погасило в корне любой вопрос. Потом лифт поднял его на пятый этаж.
Номер 512. С видом на море. Полностью кондиционирован. 350 франков в сутки, без завтрака и налогов.
Гельмут Хансен семь раз постучал в дверь из тика с золотым номером 512, прежде чем за ней послышалось какое-то движение. Ключ повернулся в замке, потом кто-то выглянул в щель.
– Боб, открой, – произнес Хансен.
– Гельмут! – Баррайс распахнул дверь. Он был обнажен, и лишь его бедра обвивало махровое полотенце. Его темно-каштановые волосы мокрыми от пота прядями свисали на лоб. Когда-то эти волосы были серебристо-белокурыми, ангельская головка, как говорила тетя Эллен. И лишь в десять лет они потемнели, в четырнадцать стали каштановыми с отливом красного дерева и такими и остались. Волосы, подобные раскаленному дереву среди пепла. – Ты что, с неба свалился?
– В самом буквальном смысле этого слова. Я прилетел на вашей «Сессне». Приказ дяди Тео.
– Моя телеграмма.
– Да. И сообщения по радио и по телевизору.
– Ужасно, Гельмут.
– Ужасно, что ты держишь меня в коридоре.
– Я не один…
– Тогда пусть малютка выпрыгнет из постели и исчезнет, как кошечка. – Хансен протиснулся мимо Боба в номер и рухнул в ближайшее кресло. Наполовину выпитая бутылка шампанского плавала в бочонке с ледяной водой. Хансен вытащил ее, вытер лежащей рядом салфеткой и сделал несколько глотков выдохшегося шампанского. Из соседней спальни доносился какой-то шум, скрипела кровать.
– Пусть она одевается! – громко сказал Гельмут Хансен. Он говорил по-французски, и, кем бы ни была девушка в соседней комнате, ответом на грубое требование могло быть лишь беззвучное повиновение. Боб Баррайс сморщил свое утомленное от бессонной ночи лицо.
– Она не какая-нибудь гризетка, – прошептал он, нагнувшись к Хансену. – Это Пия Коккони, возлюбленная принца Орланда…
– С каких это пор ты стал принцем?
– Гельмут, оставь глупости. Подожди меня внизу, в холле. Через полчаса… я тебе обещаю.
Он вытащил Хансена из кресла, вытолкал его из комнаты, дружески похлопал по спине и захлопнул за ним дверь.
Как говорил Тео Хаферкамп, Гельмут и Боб связаны как мозг и глаза. Они нерасторжимы.
Хансен сел внизу в холле в уголок, заказал себе кофе-мокко и пролистал утренние газеты. Почти во всех были сообщения о несчастном случае в Приморских Альпах. В соответствии с расследованием полиции виновным в страшном несчастье был погибший, Лутц Адамс. Он управлял машиной, ему принадлежала безумная идея ехать через скалы. Фотографии вновь показали оплавившуюся груду металла – сгоревший «мазерати».
Гельмут Хансен спокойно разглядывал эти снимки. Он не был полицейским и не находился под непосредственным впечатлением от случившегося. Он размышлял трезво, аналитически, с научной педантичностью.
Как могло случиться, что Адамс, попавший в тиски, погиб, а Боб Баррайс остался жив? Хотя в момент столкновения и могли распахнуться двери, вся машина могла разлететься на куски, но пассажирам от этого было мало проку. Когда автомобиль налетел на скалу и съежился наполовину, на них действовала такая мощная сила инерции, что они не могли вылететь в сторону, а только вперед, в направлении движения! Это элементарный закон, его проходят по физике уже в четвертом классе.
Как Боб мог спастись? По законам логики его голова должна быть размазана по скалам.
Гельмут Хансен отложил газеты в сторону, увидев Боба, выходящего из лифта. Он был один, Пия Коккони, очевидно, раньше ушла из отеля или ждала еще наверху, в номере 512.
На Бобе Баррайсе был твидовый костюм цвета розового дерева в белую полоску. Белый галстук на темно-вишневой рубашке напоминал пойманную голубку. В его каштановых, с отливом красного дерева волосах играло утреннее солнце. Это был красивый мужчина – не просто интересный либо мужественный, не искатель приключений, не благоуханное облачко далеких миров, нет, он был именно красив. И больше ничего. Выросший ангел Боттичелли. Мона Лиза в мужском варианте.
– Что говорит дядя Тео? – спросил Боб без обиняков и опустился рядом с Гельмутом на кожаный диван.
– Он озабочен. – Хансен разглядывал своего друга детства, как лекарь-самоучка, пытающийся поставить диагноз глазного заболевания. – Семья снова заняла боевые позиции. Забрала опущены, копья наготове. Кто на нас нападет, будет иметь дело с крепостью! Боб, – Гельмут Хансен наклонился к нему, – не строй из себя героя. Если у тебя есть проблемы, скажи. Мы попытаемся тебе, как обычно, помочь.
Улыбка на лице Боба застыла.
– У меня нет проблем, – сказал он жестко.
– Лутц Адамс.
– Я все рассказал полиции. Газеты полны этим.
– Все?
– Да.
– Тебя выбросило из машины?
– Естественно.
– Вопреки центробежной силе?
– Может, на гонках, не действуют законы физики?
– Боб, не пори такую чепуху.
– Чего вам еще надо? – Боб вскочил. – Я просил дядю Тео позаботиться о Лутце и всей этой канители, а вовсе не посылать мне няньку. Да, черт побери, я вопреки центробежной силе выпал из машины, пытался спасти Лутца, пока у меня самого не начали гореть руки. – Он вытянул вперед свои забинтованные руки. Мазь от ожогов пахла сладковато, как тлен. – Я сделал все возможное в этой ситуации. Я не сверхчеловек.
– Ладно, не будем об этом. – Хансен допил остывший кофе. – Я должен доставить тебя домой на самолете.
– Спасибо. Меня завтра отвезут в Ниццу, и я куплю себе там машину. На ней вернусь во Вреденхаузен.
– С такими руками?
– Это будет длиться четырнадцать дней.
– Твоя мать этого не поймет.
– Моя мать! Моя мать! Что я, грудной ребенок? Твоя мать говорит, твоя мать желает, твоя мать рыдает, твоя мать жалуется, твоя мать… отвяжитесь от меня, черт возьми, с моей матерью! Меня от вас от всех воротит. От всех! И от тебя! Почему ты не дал мне тогда утонуть в пруду? «Бедный мальчуган, о, он замерзнет, укутайте его потеплее, надвиньте шапочку, о господи, носик покраснел, он начнет кашлять… Доктора, скорее доктора! Где доктор? Доктор! Баюшки-баю, как ты себя чувствуешь? Вы слышите, доктор, как он хрипит? О Боже, о Боже, это мое единственное дитя…» – Боб Баррайс топнул ногой по полу. Его красивое лицо исказилось и стало карикатурным. – Я приеду домой, когда язахочу! Я поеду на машине, на которой язахочу! Я буду жить, как мнеудобно! Тебе ясно, Гельмут?
– Абсолютно ясно. – Хансен встал и протянул Бобу пачку сигарет. – Выкури сигарету. Потом мы выпьем по рюмке коньяку и пройдемся. Нет, сначала я еще позавтракаю. Мой желудок пуст, как старая коробка от ботинок.
Боб Баррайс искоса посмотрел на своего друга и молча кивнул. Его волнение улеглось. Но, как комок в горле, в нем поднималось нечто другое.
В семь утра у него зазвонил телефон. Освободившись из объятий Пии, Боб снял трубку и услышал грубый мужской голос.
– Это Гастон Брилье, – произнес мужчина. – Я крестьянин и живу в Лудоне. Я видел, месье, как ваш автомобиль потерпел аварию. Я был тремя витками выше, когда это произошло. Я не мог вам помочь. Я старый человек, мне шестьдесят девять лет, и у меня слабые ноги. Но у меня хорошие глаза. Почему вы не пришли вашему другу на помощь, месье? Вы были плохим товарищем. Вы стояли перед огнем и не двигались. Вы не слышали, как я кричал?
– Нет. – В горле Боба пересохло, как будто дул самум. – Это вы вызвали пожарную команду из Бриансона?
– Да. Я побежал назад, в деревню. – Грубый голос закашлялся и захрипел. «У него астма», – промелькнула у Боба нелепая мысль. – Месье, то, что передавали по радио, ведь было неправдой. Вы ничего не сделали для спасения товарища…
Боб Баррайс молча повесил трубку. Он снова бросился на постель, правую руку положил на грудь Пии, а левой вцепился в матрас. Блеклое утро через балкон просачивалось в комнату. Земля пробуждалась. Мир зевал. Это была короткая передышка перед прорывом солнца. Края облаков окрасились в красный цвет.
Гастон Брилье, крестьянин из Лудона.
Свидетель был.
2
Найти Гастона Брилье не составило труда.
Боб воспользовался временем, когда Гельмут Хансен завтракал, чтобы разработать план, как избавиться от назойливого свидетеля. Он простой человек, размышлял Боб. Крестьянин. Живет себе высоко в горах и добывает хлеб свой насущный, сражаясь с ветром, морозом, дождем и солнцем, и так всю жизнь. Для него несколько тысяч франков будут раем на земле. Пригоршней денег можно перестроить целый мир… Люди меняют свою мораль и поджаривают свою совесть на золотых сковородках. Зрячие хватаются за белый посох для слепых, хорошо слышащие остаются глухими, мыслящие превращаются в лепечущих несмышленышей. Вопрос упирается только в величину суммы. Ради денег уничтожаются народы и проповедуется христианство, честолюбцы становятся политиками, а добропорядочные матери тайными проститутками, заключаются сделки с врагами и проклинаются войны, которые финансируются. Тот, у кого есть деньги, может позолотить Маттерхорн [1]или выкрасить в красный цвет Тихий океан, может посадить елки на Гавайях и написать розовым дымом на небе: «Зачем нужны ноги? – Чтобы раздвигать их…» Что против денег маленький, бедный, старый крестьянин из Лудона во французских Приморских Альпах? Несколько тысяч франков достаточно, чтобы утопить его последние годы жизни в красном вине. Что можно хотеть, если имя тебе Гастон Брилье? Всегда теплое небо над головой, даже если идет ледяной дождь; бочонок, полный вина, которое никогда не кончается; теплый, душистый белый хлеб, всегда свежий; гора сыра; плетеные корзины, из которых просачивается вода, наполненные лучшими устрицами… Проклятье, и все это за какие-то полчаса в морозную мартовскую ночь, за жалкие сведения о человеке, который оказался слишком труслив, чтобы спасти своего друга из горящего автомобиля, и оставил его зажариваться. Все это за то, чтобы человек преступил мораль, проглотил свое возмущение, подавил в себе подозрение, что был свидетелем большой подлости. Сколько тебе лет, Гастон? Уже шестьдесят девять? В следующем году будет семьдесят. Старик. Гном, высушенный горными ветрами. Человек, который с каждым днем приближается к могиле и в один прекрасный день действительно будет лежать в грубо сколоченном ящике, не успев по-настоящему пожить. Нужно ли все это, Гастон? Мой Бог, сколько ты всего пропустил на этой проклятой земле? Даже досыта не наедался ты к шестидесяти девяти годам… Хотя нет, три раза – ровно три раза: на собственной свадьбе, на поминках лудонского бургомистра, горбатого Марселя Пуатье, а в третий раз – на крестинах маленькой Жанетты, дочери арендатора «Ротонды», загородного имения, в котором Гастон, подрабатывая, ухаживал за садом. Трижды сыт за шестьдесят девять лет! Разве это жизнь, эй? А теперь нужно всего лишь закрыть глаза и рот, разжевать и проглотить свою совесть, и можно, подобно пловцу, прыгнуть вместо холодной воды в озеро, полное денег.
Боб Баррайс был убежден, что Гастон думал именно так, как он себе мысленно представил беседу. В то время как Гельмут Хансен углубился в великолепный завтрак, разбивал яйцо и украшал свой тост трубочкой из ветчины, Боб развил активную деятельность. Он нанял небольшой автомобиль, «фиат», обладающий хорошей проходимостью в горах; потом поднялся наверх, в свой номер, чтобы проведать Пию Коккони, стоявшую под душем и испустившую при виде Боба радостный вопль.
– Иди скорей ко мне, скорее, скорее! – взвизгнула она. – Как приятно покалывает, щекочет кожу. У меня никогда не было таких ощущений, как сегодня утром. Я сошла с ума, я действительно совершенно сошла с ума… Ты нужен мне, любимый… Я не знаю, что я сделаю, если ты сейчас не придешь ко мне. – Она протянула обе руки и согнула пальцы в коготки. Горячая брызжущая струя разбивалась о ее гибкое, будто отлитое из светлой бронзы тело. – Я сейчас выбегу, как есть, на балкон и закричу! Побегу по лестнице вниз, в холл! Боб… я хочу тебя под этими возбуждающими горячими струями. Боб!
Она высунула голову. В ее черных глазах играли бесенята. Боб Баррайс просунул руку мимо нее в душевую кабину, выключил воду и вытер платком замоченный рукав своего костюма цвета розового дерева. Пия Коккони осталась стоять под душем. С ее гладкого, полированного тела стекали жемчужные капли воды, от разгоряченного тела шел пар.
– Это значит – нет? – спросила она тихо.
– Приехал мой друг Гельмут, – проговорил сбитый с толку Боб. Он не отводил взгляда от грудей Пии, которые призывно набухали ему навстречу, поддерживаемые ее руками.
– Этот неотесанный чурбан, ворвавшийся в комнату? Омерзительный человек!
– Это только так показалось. Я понимаю, он обидел тебя, но он думал… – Боб Баррайс положил руки на бедра девушки. Ее глянцевая, пышущая жаром нагота возбуждала его против собственной воли.
– Что он думал? Что я проститутка?
– Что-то в этом роде.
– Ты должен представить меня ему. Он будет просить прощения!
– Это мой единственный друг… – руки Боба скользнули по телу Пии вверх, к ее грудям. Он почувствовал, как в нем запела кровь, но заставлял себя думать о чем угодно, только не об этом податливом теле, не об этих дрожащих губах, неземных вздохах и ощущении в момент экстаза, что ты умираешь. – У меня нет больше друзей, только знакомые. А это большая разница. Друг иногда значит больше, чем родной брат.
– Даже больше, чем возлюбленная?
– Иногда – больше.
– Ты противный! И сегодня он для тебя важнее, чем я?
– Он приехал, чтобы забрать меня в Германию.
Пия Коккони неожиданно ухватилась за Боба и притянула его к себе. Он потерял равновесие и ввалился в душевую кабину.
– Разве я не сказала, что он омерзителен? – закричала она. – Но я на него посмотрю. Он у меня будет вот таким маленьким, вот таким! – Чтобы продемонстрировать этот крошечный размер, она обхватила свою левую грудь, оставив торчать между пальцами лишь сосок. Потом она пронзительно засмеялась, прижала Боба к влажной кафельной стене и открыла душ, прежде чем он успел ей помешать. Мощная горячая струя обрушилась на обоих. Боб хотел отбиваться, испугался за новый костюм, но потом сумасшествие Пии захватило его. Его испорченная натура почувствовала новое, острое наслаждение, которое оказалось сильнее, чем его все еще сопротивлявшийся разум, и побороло его.
Под горячим душем Пия раздела его, и наконец они оба голые стояли и смотрели друг на друга в облаке пара, под низвергающимся водопадом. Урча, как голодные собаки, они наслаждались своими телами, катались, сплетаясь, в тесной кабине, забирались друг на друга, как самец и самка, были жеребцом и всадницей, молотом и наковальней. В такие моменты происходили превращения Боба Баррайса. Насилие над обнаженным женским телом, покорность, с которой оно одновременно принимало грубость и нежность, вздох бессилия, подавленный крик под его руками, вторжение со всего размаху в трепещущую плоть, шлепки как отзвук божественных аплодисментов, готовность отдаться целиком, боль пополам с блаженством так опьяняли его, что он терял всякий контроль над собой.
После такой звериной схватки Боб чаще всего лежал молча на спине, он вслушивался и вглядывался в себя с тем отвращением, которое испытывают при виде чудовищ.
«Я чудовище, – думал он в таких случаях. – Я машина, которая пожирает руки, ноги, груди, бедра, как другие – бензин, масло или электричество. К чему я еще пригоден в этой жизни? Дядя Теодор управляет фабрикой и увеличивает состояние Баррайсов. Моей матери все еще хотелось бы мыть мне попку, и у нее начинается мигрень, когда я кричу ей: „Я взрослый! Я мужчина! Ты могла бы забеременеть от меня, как мать Эдипа! Если ты не прекратишь нянчить меня, мне придется тебя изнасиловать!“
А друзья? Разве это друзья? Подхалимы, пресмыкающиеся, клика, которой надо платить, чтобы она кричала «ура», придворные шуты и гомосексуалисты, верующие лишь в пенис, акробаты секса, глупцы и онанирующие гении, прожектеры и революционеры, осквернители церквей и педерасты, полусумасшедшие с кучей самомнения. Господи, что за мир!
Единственное, что остается, это машины. Неистовые ящики из металла на ревущих, бешено вращающихся колесах. Фыркающие монстры, разжевывающие и проглатывающие свои жертвы. Проститутки, высасывающие твой спинной мозг со скоростью в 180, 190, 200, 210, 240 км/час. Божества, которыми можно управлять. А потом ты врезаешься в скалу, и такой верный парень, как Лутц Адамс, сгорает и кричит… кричит… кричит.
Ну и, наконец, женщины. Дышащие раны, которые никогда не затягиваются, а лишь раскрываются. Стонущая, скользящая поверхность; сладким потом пахнущие цветы плоти; наэлектризованные части тела; волосы, каждый локон которых мечет молнии; губы, таящие в себе целый мир: и ад и рай в одно и то же время…
Моя жизнь! Вот и все, на этом она кончается.
Господи, что же я за человек?»
И сейчас Боб Баррайс молча лежал на спине, а Пия нежилась рядом в белом махровом халате и без умолку говорила. Он ее вовсе не слушал, до него не доходило ни слова, ее голос доносился, как размытые звуки далекого приемника. И даже когда она его поцеловала, назвала «своим медвежонком» и излила на него целый поток нежности, он остался безучастным и отсутствующим.
Неожиданно он вскочил, оттолкнул Пию и пошел одеваться. Через десять минут он покинул номер, ничуть не удивившись, что Пия тоже была одета и шла рядом с ним. У входа в бар они остановились. Боб кивнул в сторону Гельмута Хансена, листавшего немецкий иллюстрированный журнал.
– Это он? – спросила тихо Пия. Взгляд ее стал холодным и опасным.
– Да, тот высокий блондин.
Пия Коккони встряхнула головой, рассыпав по плечам длинные черные волосы. «Почему бы ей еще и не заржать? – подумал неожиданно Боб. – Так вскидывают голову обычно дикие лошади, перед тем как встать на задние ноги и раздробить копытами противнику череп».
– Ты не против, если я с ним пофлиртую? – спросила она. Боб покосился в сторону Пии. Губы ее сузились, превратившись в смертоносное оружие, в нож, кромсающий сердца.
– Нет, но тебе придется нелегко.
– Он что, евнух?
– Отнюдь нет.
– Ты будешь ревновать?
– А ты хочешь дать повод? – Боб наблюдал за Гельмутом, как тот отложил журнал, отхлебнул глоток чая и взялся за итальянскую дневную газету. – Флирт я разрешаю. Но ведь ты хочешь переспать с ним, не так ли?
– Я хочу, чтобы он ел у меня из рук, как прирученная птица.
– Для чего?
– Он оскорбил меня и нарушил нашу идиллию. А меня раздражать опасно. У меня сильная воля, и что я себе вбила в голову, я этого добьюсь. Когда я вчера вечером с тобой познакомилась, я захотела тебя. – Она положила свою узкую кисть ему на руку, и неожиданно ему показалось, что это кусок льда прожигает его кожу сквозь костюм и рубашку. – Разве мы не подарили друг другу прекрасную ночь и восхитительное утро?
Боб молча кивнул. «Она хотела меня, вот что, – подумалось ему. – А я, безумец, воображал, что своей личностью одержал победу над принцем Орландом. Глупец! Марионетка! Лепечущий паяц! Еще одно поражение, где я чувствовал себя победителем. И вновь я ничтожество, пустое место».
Превозмогая бушующую ярость, он поборол в себе соблазн утащить Пию Коккони от двери бара, затянуть ее в какой-нибудь угол украшенного пальмами в бочках холла и без лишних слов, молча, как робот, задушить ее.
Вместо этого он улыбнулся холодной усмешкой сатира.
– Отвлеки его, – произнес он сухо. – Мне нужно время до обеда. – Он взглянул на часы. Через три часа он мог бы быть в Лудоне, полчаса на переговоры с Гастоном Брилье, три часа назад… Нет, он не поспеет даже к пятичасовому чаю. – До вечерних танцев, дорогая.
– Я пойду с ним в бассейн «Писсин де Террас». Согласен?
– Хорошо. – Боб коротко кивнул. Огромный круглый бассейн «Отеля де Пари», теплая вода которого менялась каждые четыре часа, был местом встречи денежных мешков. Здесь расслаблялись в воде и под зонтиками от солнца, потягивая ледяные напитки и предаваясь ленивой беседе о бессонных ночах в Монте-Карло, о барах и «Блэк-Джек-клубе», о званых вечерах на горных виллах и вибрирующих кроватях маркиза де Лоллана. Это был тесный, отгороженный от всех мир, в который Гельмуту Хансену пока не удавалось заглянуть даже через замочную скважину. Присутствие Пии открыло бы ему двери в эту волшебную страну с дурманящими и отравляющими ароматами.
Боб воспользовался временем, когда Гельмут Хансен завтракал, чтобы разработать план, как избавиться от назойливого свидетеля. Он простой человек, размышлял Боб. Крестьянин. Живет себе высоко в горах и добывает хлеб свой насущный, сражаясь с ветром, морозом, дождем и солнцем, и так всю жизнь. Для него несколько тысяч франков будут раем на земле. Пригоршней денег можно перестроить целый мир… Люди меняют свою мораль и поджаривают свою совесть на золотых сковородках. Зрячие хватаются за белый посох для слепых, хорошо слышащие остаются глухими, мыслящие превращаются в лепечущих несмышленышей. Вопрос упирается только в величину суммы. Ради денег уничтожаются народы и проповедуется христианство, честолюбцы становятся политиками, а добропорядочные матери тайными проститутками, заключаются сделки с врагами и проклинаются войны, которые финансируются. Тот, у кого есть деньги, может позолотить Маттерхорн [1]или выкрасить в красный цвет Тихий океан, может посадить елки на Гавайях и написать розовым дымом на небе: «Зачем нужны ноги? – Чтобы раздвигать их…» Что против денег маленький, бедный, старый крестьянин из Лудона во французских Приморских Альпах? Несколько тысяч франков достаточно, чтобы утопить его последние годы жизни в красном вине. Что можно хотеть, если имя тебе Гастон Брилье? Всегда теплое небо над головой, даже если идет ледяной дождь; бочонок, полный вина, которое никогда не кончается; теплый, душистый белый хлеб, всегда свежий; гора сыра; плетеные корзины, из которых просачивается вода, наполненные лучшими устрицами… Проклятье, и все это за какие-то полчаса в морозную мартовскую ночь, за жалкие сведения о человеке, который оказался слишком труслив, чтобы спасти своего друга из горящего автомобиля, и оставил его зажариваться. Все это за то, чтобы человек преступил мораль, проглотил свое возмущение, подавил в себе подозрение, что был свидетелем большой подлости. Сколько тебе лет, Гастон? Уже шестьдесят девять? В следующем году будет семьдесят. Старик. Гном, высушенный горными ветрами. Человек, который с каждым днем приближается к могиле и в один прекрасный день действительно будет лежать в грубо сколоченном ящике, не успев по-настоящему пожить. Нужно ли все это, Гастон? Мой Бог, сколько ты всего пропустил на этой проклятой земле? Даже досыта не наедался ты к шестидесяти девяти годам… Хотя нет, три раза – ровно три раза: на собственной свадьбе, на поминках лудонского бургомистра, горбатого Марселя Пуатье, а в третий раз – на крестинах маленькой Жанетты, дочери арендатора «Ротонды», загородного имения, в котором Гастон, подрабатывая, ухаживал за садом. Трижды сыт за шестьдесят девять лет! Разве это жизнь, эй? А теперь нужно всего лишь закрыть глаза и рот, разжевать и проглотить свою совесть, и можно, подобно пловцу, прыгнуть вместо холодной воды в озеро, полное денег.
Боб Баррайс был убежден, что Гастон думал именно так, как он себе мысленно представил беседу. В то время как Гельмут Хансен углубился в великолепный завтрак, разбивал яйцо и украшал свой тост трубочкой из ветчины, Боб развил активную деятельность. Он нанял небольшой автомобиль, «фиат», обладающий хорошей проходимостью в горах; потом поднялся наверх, в свой номер, чтобы проведать Пию Коккони, стоявшую под душем и испустившую при виде Боба радостный вопль.
– Иди скорей ко мне, скорее, скорее! – взвизгнула она. – Как приятно покалывает, щекочет кожу. У меня никогда не было таких ощущений, как сегодня утром. Я сошла с ума, я действительно совершенно сошла с ума… Ты нужен мне, любимый… Я не знаю, что я сделаю, если ты сейчас не придешь ко мне. – Она протянула обе руки и согнула пальцы в коготки. Горячая брызжущая струя разбивалась о ее гибкое, будто отлитое из светлой бронзы тело. – Я сейчас выбегу, как есть, на балкон и закричу! Побегу по лестнице вниз, в холл! Боб… я хочу тебя под этими возбуждающими горячими струями. Боб!
Она высунула голову. В ее черных глазах играли бесенята. Боб Баррайс просунул руку мимо нее в душевую кабину, выключил воду и вытер платком замоченный рукав своего костюма цвета розового дерева. Пия Коккони осталась стоять под душем. С ее гладкого, полированного тела стекали жемчужные капли воды, от разгоряченного тела шел пар.
– Это значит – нет? – спросила она тихо.
– Приехал мой друг Гельмут, – проговорил сбитый с толку Боб. Он не отводил взгляда от грудей Пии, которые призывно набухали ему навстречу, поддерживаемые ее руками.
– Этот неотесанный чурбан, ворвавшийся в комнату? Омерзительный человек!
– Это только так показалось. Я понимаю, он обидел тебя, но он думал… – Боб Баррайс положил руки на бедра девушки. Ее глянцевая, пышущая жаром нагота возбуждала его против собственной воли.
– Что он думал? Что я проститутка?
– Что-то в этом роде.
– Ты должен представить меня ему. Он будет просить прощения!
– Это мой единственный друг… – руки Боба скользнули по телу Пии вверх, к ее грудям. Он почувствовал, как в нем запела кровь, но заставлял себя думать о чем угодно, только не об этом податливом теле, не об этих дрожащих губах, неземных вздохах и ощущении в момент экстаза, что ты умираешь. – У меня нет больше друзей, только знакомые. А это большая разница. Друг иногда значит больше, чем родной брат.
– Даже больше, чем возлюбленная?
– Иногда – больше.
– Ты противный! И сегодня он для тебя важнее, чем я?
– Он приехал, чтобы забрать меня в Германию.
Пия Коккони неожиданно ухватилась за Боба и притянула его к себе. Он потерял равновесие и ввалился в душевую кабину.
– Разве я не сказала, что он омерзителен? – закричала она. – Но я на него посмотрю. Он у меня будет вот таким маленьким, вот таким! – Чтобы продемонстрировать этот крошечный размер, она обхватила свою левую грудь, оставив торчать между пальцами лишь сосок. Потом она пронзительно засмеялась, прижала Боба к влажной кафельной стене и открыла душ, прежде чем он успел ей помешать. Мощная горячая струя обрушилась на обоих. Боб хотел отбиваться, испугался за новый костюм, но потом сумасшествие Пии захватило его. Его испорченная натура почувствовала новое, острое наслаждение, которое оказалось сильнее, чем его все еще сопротивлявшийся разум, и побороло его.
Под горячим душем Пия раздела его, и наконец они оба голые стояли и смотрели друг на друга в облаке пара, под низвергающимся водопадом. Урча, как голодные собаки, они наслаждались своими телами, катались, сплетаясь, в тесной кабине, забирались друг на друга, как самец и самка, были жеребцом и всадницей, молотом и наковальней. В такие моменты происходили превращения Боба Баррайса. Насилие над обнаженным женским телом, покорность, с которой оно одновременно принимало грубость и нежность, вздох бессилия, подавленный крик под его руками, вторжение со всего размаху в трепещущую плоть, шлепки как отзвук божественных аплодисментов, готовность отдаться целиком, боль пополам с блаженством так опьяняли его, что он терял всякий контроль над собой.
После такой звериной схватки Боб чаще всего лежал молча на спине, он вслушивался и вглядывался в себя с тем отвращением, которое испытывают при виде чудовищ.
«Я чудовище, – думал он в таких случаях. – Я машина, которая пожирает руки, ноги, груди, бедра, как другие – бензин, масло или электричество. К чему я еще пригоден в этой жизни? Дядя Теодор управляет фабрикой и увеличивает состояние Баррайсов. Моей матери все еще хотелось бы мыть мне попку, и у нее начинается мигрень, когда я кричу ей: „Я взрослый! Я мужчина! Ты могла бы забеременеть от меня, как мать Эдипа! Если ты не прекратишь нянчить меня, мне придется тебя изнасиловать!“
А друзья? Разве это друзья? Подхалимы, пресмыкающиеся, клика, которой надо платить, чтобы она кричала «ура», придворные шуты и гомосексуалисты, верующие лишь в пенис, акробаты секса, глупцы и онанирующие гении, прожектеры и революционеры, осквернители церквей и педерасты, полусумасшедшие с кучей самомнения. Господи, что за мир!
Единственное, что остается, это машины. Неистовые ящики из металла на ревущих, бешено вращающихся колесах. Фыркающие монстры, разжевывающие и проглатывающие свои жертвы. Проститутки, высасывающие твой спинной мозг со скоростью в 180, 190, 200, 210, 240 км/час. Божества, которыми можно управлять. А потом ты врезаешься в скалу, и такой верный парень, как Лутц Адамс, сгорает и кричит… кричит… кричит.
Ну и, наконец, женщины. Дышащие раны, которые никогда не затягиваются, а лишь раскрываются. Стонущая, скользящая поверхность; сладким потом пахнущие цветы плоти; наэлектризованные части тела; волосы, каждый локон которых мечет молнии; губы, таящие в себе целый мир: и ад и рай в одно и то же время…
Моя жизнь! Вот и все, на этом она кончается.
Господи, что же я за человек?»
И сейчас Боб Баррайс молча лежал на спине, а Пия нежилась рядом в белом махровом халате и без умолку говорила. Он ее вовсе не слушал, до него не доходило ни слова, ее голос доносился, как размытые звуки далекого приемника. И даже когда она его поцеловала, назвала «своим медвежонком» и излила на него целый поток нежности, он остался безучастным и отсутствующим.
Неожиданно он вскочил, оттолкнул Пию и пошел одеваться. Через десять минут он покинул номер, ничуть не удивившись, что Пия тоже была одета и шла рядом с ним. У входа в бар они остановились. Боб кивнул в сторону Гельмута Хансена, листавшего немецкий иллюстрированный журнал.
– Это он? – спросила тихо Пия. Взгляд ее стал холодным и опасным.
– Да, тот высокий блондин.
Пия Коккони встряхнула головой, рассыпав по плечам длинные черные волосы. «Почему бы ей еще и не заржать? – подумал неожиданно Боб. – Так вскидывают голову обычно дикие лошади, перед тем как встать на задние ноги и раздробить копытами противнику череп».
– Ты не против, если я с ним пофлиртую? – спросила она. Боб покосился в сторону Пии. Губы ее сузились, превратившись в смертоносное оружие, в нож, кромсающий сердца.
– Нет, но тебе придется нелегко.
– Он что, евнух?
– Отнюдь нет.
– Ты будешь ревновать?
– А ты хочешь дать повод? – Боб наблюдал за Гельмутом, как тот отложил журнал, отхлебнул глоток чая и взялся за итальянскую дневную газету. – Флирт я разрешаю. Но ведь ты хочешь переспать с ним, не так ли?
– Я хочу, чтобы он ел у меня из рук, как прирученная птица.
– Для чего?
– Он оскорбил меня и нарушил нашу идиллию. А меня раздражать опасно. У меня сильная воля, и что я себе вбила в голову, я этого добьюсь. Когда я вчера вечером с тобой познакомилась, я захотела тебя. – Она положила свою узкую кисть ему на руку, и неожиданно ему показалось, что это кусок льда прожигает его кожу сквозь костюм и рубашку. – Разве мы не подарили друг другу прекрасную ночь и восхитительное утро?
Боб молча кивнул. «Она хотела меня, вот что, – подумалось ему. – А я, безумец, воображал, что своей личностью одержал победу над принцем Орландом. Глупец! Марионетка! Лепечущий паяц! Еще одно поражение, где я чувствовал себя победителем. И вновь я ничтожество, пустое место».
Превозмогая бушующую ярость, он поборол в себе соблазн утащить Пию Коккони от двери бара, затянуть ее в какой-нибудь угол украшенного пальмами в бочках холла и без лишних слов, молча, как робот, задушить ее.
Вместо этого он улыбнулся холодной усмешкой сатира.
– Отвлеки его, – произнес он сухо. – Мне нужно время до обеда. – Он взглянул на часы. Через три часа он мог бы быть в Лудоне, полчаса на переговоры с Гастоном Брилье, три часа назад… Нет, он не поспеет даже к пятичасовому чаю. – До вечерних танцев, дорогая.
– Я пойду с ним в бассейн «Писсин де Террас». Согласен?
– Хорошо. – Боб коротко кивнул. Огромный круглый бассейн «Отеля де Пари», теплая вода которого менялась каждые четыре часа, был местом встречи денежных мешков. Здесь расслаблялись в воде и под зонтиками от солнца, потягивая ледяные напитки и предаваясь ленивой беседе о бессонных ночах в Монте-Карло, о барах и «Блэк-Джек-клубе», о званых вечерах на горных виллах и вибрирующих кроватях маркиза де Лоллана. Это был тесный, отгороженный от всех мир, в который Гельмуту Хансену пока не удавалось заглянуть даже через замочную скважину. Присутствие Пии открыло бы ему двери в эту волшебную страну с дурманящими и отравляющими ароматами.