Спустя четверть часа БМВ Дорлаха выехал из ворот баррайсовской виллы. Хаферкамп провожал его взглядом и глубоко, с облегчением вздохнул, когда габаритные огни исчезли в темноте.
   Все-таки он гордился собой. Всегда поднимается настроение, если чувствуешь себя победителем. Пусть даже скверным победителем…
   Этой ночью во мраке вреденхаузенских лесов ехала еще одна машина. Правда, не в Дюссельдорф, а в глубь леса, по узким проселочным дорогам и просекам.
   Гельмут Хансен подыскивал уединенное место. На заднем сиденье лежал, подпрыгивая на ухабах, мертвый Эрнст Адамс, на шее которого все еще были завязаны подтяжки. Хансен только отцепил его от окна, положил на кровать и дождался полной темноты.
   Это были странные два часа. Каждый человек испытывает в обществе покойника необъяснимую трепетную робость и глубокий страх. Не перед безжизненным телом, самым безобидным на земле, а страх перед собственной смертью, в лицо которой ты заглянул и которую можешь примерить к себе. У Гельмута Хансена были иные мысли. Он ощущал отнюдь не холодную близость неотвратимого, к которому мы приближаемся с каждым часом нашей жизни, а лишь слепую ярость перед той логичностью, с которой умер старый Адамс.
   Нет справедливости на этой земле, не стоит и жить на ней. Похоже, это была последняя мысль старика, когда он услышал по радио оглашение приговора. Им овладела полная безнадежность: не пробиться ему через эти колючие заросли лжи и продажности, чтобы отомстить за своего бедного сгоревшего сына. Он капитулировал перед Баррайсами. Для них это было привычным делом, а для старого Адамса означало собственный смертный приговор. Слабый должен уйти. В природе все точно так же: птенец, выпавший из гнезда, погибает.
   Поэтому гордый старик решил уйти из жизни.
   Это вызвало у Хансена ярость и самые фантастические планы мести. Хотя Теодор Хаферкамп и назначил его своим преемником, он не был лакеем Баррайсов. В нем было здоровое начало, он вышел из народа, столетиями привыкшего гнуть спину перед капиталом и ничего так не желавшего, как прихода мессии, защитника их прав. Вреденхаузен был образчиком такой жизни: благосостояние для всех, работа для всех, довольство каждого и уверенность в будущем, но все это ценой преданного собачьего взгляда вверх, потери дара речи, когда нужно говорить правду, слепоты, когда тебя используют в своих целях. Все, что творил во Вреденхаузене Хаферкамп, шло как бы от Бога. Кто верил в это, жил в ладу с собой и окружающим миром. Он продавал свои мозги, как проститутка, и, как сутенер, брал деньги, разрешая насиловать свою гордость.
   В эту ночь Гельмут Хансен хотел быть не мессией, а всего лишь простым, заурядным мстителем. Он сидел возле мертвого Адамса, время от времени поглядывая на него и поддерживая свою ярость, наконец дождался, когда темнота ночи стала настолько непроницаемой, что можно было безопасно выехать в лес. Тогда он перекинул покойника через плечо, тот, высушенный горем, был не тяжелее ребенка, и отнес его в машину. Потом погасил везде свет, предварительно уничтожив все следы человеческого жилья в подвале, сел за руль и еще раз оглянулся. Бледное, заострившееся лицо старика слабо мерцало, как будто светилось изнутри.
   – Мы сделаем иначе, – сказал вслух Гельмут Хансен, обращаясь к Адамсу. – Подожди еще пару минут.
   Он снова вышел, спустился в подвал и по внутренней лестнице поднялся в дом Тео Хаферкампа. Он здесь хорошо ориентировался, из передней прошел налево, в кабинет, и снял чехол с пишущей машинки. Потом включил маленькую настольную лампу, не потрудившись даже задвинуть шторы. Дворецкий Джеймс нес сейчас службу на вилле Баррайсов – там покупали Марион Цимбал. Дядя Тео сказал Хансену накануне заседания суда в Эссене: «Купить барменшу за сто тысяч марок – не проблема. Даже если она поломается, они ведь привыкли, что им в декольте засовывают купюры. Бог ты мой, а тут сразу сто тысяч марок! Чего ей еще надо?! Строго говоря, Роберт этого вовсе не стоит». И это была единственная фраза, под которой Хансен мог бы подписаться. Он вставил лист бумаги и начал печатать.
   «Моя смерть.
   Кто бы вы ни были, вы вынули это письмо из кармана моей куртки, а я висел на дереве – не слишком красивое, но необходимое зрелище.
   Необходимое потому, что я вишу на этом дереве ради правды. Я не могу жить в таком лживом и продажном мире, как наш. Там, где правосудие сначала фильтруется через денежное сито, а люди лижут ту задницу, которая их обделывает. Я, Эрнст Адамс, пытался поднять свой голос – он был задавлен, меня преследовали и хотели поймать купленные ищейки. Теперь говорит моя смерть, и это ее хорошая сторона: на смерть нельзя влиять, ее нельзя купить, преследовать, запретить, объявить недееспособной, запереть, объявить сумасшедшей, выставить на посмешище… Смерть сильнее! Это единственное, чему вынужден покориться даже Баррайс, поэтому хорошо, что я вешаюсь. Мое оружие – моя смерть!
   Роберт Баррайс бросил гореть в машине моего единственного сына Лутца. Это он вел машину, сумел выскочить из нее и пожертвовал моим Лутцем, поскольку тот знал правду: обман на ралли, сокращение гоночной дистанции.
   Роберт Баррайс убил также свою няню Ренату Петерс. Он гнал ее на смерть, как в Чикаго гонят скот на бойню. В страхе перед ним, после истязаний, она повисла на эстакаде над автобаном, пока он не наступил ей на пальцы и не столкнул ее. Это знают Теодор Хаферкамп, доктор Дорлах, Гельмут Хансен, прежде всего сам Роберт… и я! А теперь знаете и вы, нашедший мое письмо. Позаботьтесь о том, чтобы все узнали правду. Смерть, которой вы сейчас смотрите в лицо, просит вас об этом. Помните, она придет и к вам…
   Ваш Эрнст Адамс».
   Хансен сложил письмо и надел чехол на машинку. Он был доволен. То, что он включил свое имя в список посвященных, было естественно. Это был акт его честности, чего бы это ни стоило. Этим он платил по счету – за свою вину быть частью этой клики и всю жизнь работать на нее.
   Сунув письмо в нагрудный карман старого Адамса, Хансен понял, что покойник написал бы точно так же, если бы у него нашлись еще сила и вера в людей. И того и другого ему не хватило – силы достало лишь, чтобы набросить подтяжки на шею и решетку окна.
   В пустынном месте, но все же достаточно близко от лесничьей тропы, чтобы тело Адамса быстро обнаружили, Хансен остановился, поднес старика к стройному буку и привязал свободный конец подтяжек к крепкой ветке. Потом он отпустил Адамса… труп повернулся несколько раз вокруг оси, остановился и принялся разматывать закрученные подтяжки в противоположную сторону. Бесшумная карусель на ветру вечности…
   Хансен удержал тело, пока оно не повисло спокойно, как подобает мертвому. Потом он бросил долгий взгляд на Эрнста Адамса, чтобы запечатлеть его образ в своей душе, сохранить его как обязательство начать жить по другим законам. Уходя, он понял, что в качестве нового наследника баррайсовских предприятий после смерти Хаферкампа никогда не сможет осуществлять власть капитала.
   Гельмут Хансен вернулся в замок Баррайсов как раз после отъезда доктора Дорлаха. Хаферкамп сидел в библиотеке, попивал свой «Лафит Ротшильд» – для него был тихий маленький праздник – и был в прекрасном настроении.
   – Мне недоставало тебя, мой мальчик, – воскликнул он, когда вошел Хансен. – Где тебя носило? Большие события произошли за это время.
   «Возможно, – подумал Хансен и опустился напротив Хаферкампа в глубокое английское кожаное кресло. – Но последствия скажутся лишь завтра».
   – Я как раз из Эссена, – сказал он. – Боб исчез.
   Он сказал это наугад. Зная характер Боба, он понимал, что, брошенный Марион, тот проведет ночь где-нибудь в баре или борделе. Утром, если он появится во Вреденхаузене, он будет, как всегда, ослепительно красив, однако внутренне растоптан, искалечен, хотя и не почувствует еще этого полностью. А что будет, когда найдут письмо в кармане Адамса и передадут в полицию?
   Охота на Боба Баррайса началась. Со всех сторон приближались охотники и ждали выстрела. Загонщики и гончие собаки кричали и выли. Как долго выдержит это Боб?
   Хансен отогнал слабое сочувствие. «Он этого не заслуживает. Но разве все мы не несем вины? Мы все смотрели, как он морально разлагался, и никто не пришел ему на помощь, мы всего лишь прикрывали цветами выступавшую на поверхность гниль. Вместо того чтобы вырезать раковую опухоль, мы ее затушевывали. Мы предоставили больного своей болезни. Одно было важно – проклятая гордая фраза: Баррайс так не поступает!»
   Он налил себе красного вина и хмуро посмотрел на рубиновую жидкость.
   – Завтра он явится и будет вилять хвостом, – с удовлетворением проговорил Хаферкамп. – Он готов, Гельмут. Он заберет деньги и уедет в Канны. Он выберет себе новую машину, самую скоростную, какие существуют на рынке, я оплачу ее. И тогда я вновь уверую в Бога и буду молить его, чтобы Роберт сломал себе шею. Он первый и единственный Баррайс, который может принести пользу только своей смертью.
   Хаферкамп не задавал больше вопросов. Гельмут Хансен никогда не лгал ему, только на него одного он мог положиться. Это вселяло спокойствие. Маленькими глотками он пил восхитительное вино, наслаждался ночной тишиной и поэтому подскочил от неожиданности, когда зазвонил телефон. Дворецкий Джеймс, заранее проинструктированный, появился в библиотеке.
   Это был звонок Боба, и впервые в его взбудораженном голосе звучала тревога за другого человека.
   Доктор Дорлах не позволял себе ни минуты покоя. Для него было личной, уже почти эротической радостью довести до полной гибели разрушение Боба.
   Из Дюссельдорфа, где он оставил в «Парк-отеле» Марион, потерявшую самообладание в машине и душераздирающе зарыдавшую, он сразу поехал в Эссен. Чек на сто тысяч марок он положил на ночной столик. Ему было ясно, что она разорвет его, и перед уходом он опять попытался внушить ей, какое благословенное дело – деньги.
   – Баррайсы не заметят утраты этих ста тысяч, – сказал он, когда Марион, не обращая внимания на чек, продолжала сидеть на краю постели, выпотрошенная, с потухшим взглядом. – Вам, как законной супруге, причитается полновесная компенсация, так как я подам иск о недействительности брака. Поскольку я сам, как адвокат Баррайсов, не могу взять ваш случай, это сделает ради меня мой хороший друг и коллега. Я не буду заявлять никаких протестов и признаю ваши притязания на возмещение убытков. При обнаружении и доказательстве извращений в таких чудовищных размерах на ранней стадии брака его легко объявить недействительным. Так что рассматривайте этот чек как задаток причитающейся вам компенсации.
   – Я не хочу денег от Баррайсов, – монотонно произнесла Марион. – Я ничего больше не хочу. Лучше всего сейчас было бы умереть.
   – Третья жертва! Марион, соберитесь! В двадцать три года, с солидным банковским счетом жизнь только начинается! Вы даже не подозреваете, какой прекрасной она бывает! Мир без Боба, который откроется перед вами…
   – Я люблю Боба… вот в чем дело…
   Какой жалкий вопль! Доктор Дорлах втянул нижнюю губу сквозь зубы. Сложность женской души выходит за рамки всякого разума. Вот еще один пугающий пример. То, что никогда не поймет мужчина, для женщины само собой разумеется: любовь к такому чудовищу, как Боб! И кто в этом разберется?
   – Я не понимаю этого, – честно признался доктор Дорлах. – Объясните мне, за что вы любите Боба.
   – Он несчастный человек.
   – И тем не менее вы боитесь его.
   – Поскольку я недостаточно сильная для него.
   – Никогда не появится человек, который сможет выносить Боба. Все будут разбиваться об него, кто-то раньше, кто-то позже. Боб создан для того, чтобы разрушать свое окружение, хочет он того или нет.
   – Разве это не страшно?
   – Кто может это изменить? Ни вы, ни я… никто. В этой жуткой игре судьбы все мы всего лишь статисты или жертвы. Марион, избавляйтесь от комплекса вины, что вы якобы пожертвовали Бобом. Вы просто выскочили в последний момент из гроба, который был уже готов для вас. Это был импульс самосохранения. Возьмите деньги, уезжайте куда-нибудь, откройте «бутик» (идея господина Хаферкампа прекрасна), может, в Мюнхене или Гамбурге, лишь бы подальше от Эссена, от всех воспоминаний! А теперь поспите. Я позвоню вам завтра в середине дня.
   В Эссен доктор Дорлах прибыл через час после безмолвного разрушения Бобом квартиры Марион и отправился на Хольтенкампеиср-штрассе, 17. Сначала он позвонил в дверь, потом нажал на ручку, она подалась, ключ торчал изнутри, и доктором завладело странное чувство. Он остановился в прихожей и крикнул – Боб! Это я, Дорлах. Не пугайтесь. В Дуйсбурге все закончилось быстрее, чем мы ожидали.
   Тишина. Дорлах отворил дверь, и перед ним предстала картина тотального разрушения. Он разглядывал выпотрошенную до основания обивку дивана и стульев, сломанную мебель, искромсанные платья, разодранные в клочья занавески, содранные со стен лампы, и мороз прошел у него по коже. Здесь не безумный срывал зло, а потенциальный убийца с чудовищной тщательностью разрушал свой мир.
   Умышленное убийство мертвых предметов на почве полового извращения.
   Доктор Дорлах почти бежал из квартиры, замкнул ее ключом Боба и прихватил его с собой. Потом он вернулся к себе домой во Вреденхаузен и бросился прямо в одежде на кровать. Для него после зрелища этой уничтоженной, убитой квартиры ситуация в корне изменилась. Он не смог бы объяснить причины, но на него вдруг напал страх.
   Страх перед грядущим днем.
   Если Боб Баррайс вновь объявится во Вреденхаузене, это будет другой человек.
   Человек… или уже дикий зверь в обличье ангела?
   Одно было ясно: разрушение Боба Баррайса пойдет быстрее, чем планировалось. Не подозревая об этом, они затронули его единственное уязвимое место: впервые в жизни он искренне любил! Хотя и здесь со всеми дьявольскими эскападами своего загадочного характера, но действительно любил! Когда у него отняли эту любовь, он впервые пережил трагедию, которую до этого постоянно преподносил другим. И оказалось, что герой-исполин Боб Баррайс был сломлен первым же ударом по его душе. Утрата Марион Цимбал стала незаживающей раной, грозившей быстро обескровить его.
   Доктор Дорлах испуганно вскочил. Предаваясь своим мыслям и своему страху, он заснул, и теперь пронзительный звонок телефона на ночном столике разбудил его. Часы показывали половину шестого.
   С ощущением, как будто хватается за лед, он снял трубку.
   Дюссельдорф. «Парк-отель». И, прежде чем ночной дежурный приступил к объяснениям, доктор Дорлах уже знал, что водоворот завертелся, затягивая все вокруг.
   В четыре часа утра Марион Баррайс ушла из отеля. Ночному портье она отдала записку, которую тот по глупости отложил в сторону, поскольку прибыла группа итальянцев. И только после регистрации и раздачи ключей портье занялся запиской.
   – Это для вас! – сказала, уходя, молодая дама.
   Это был имеющий силу чек на сто тысяч марок.
   В больших отелях ко многому привычны, не так-то просто вывести персонал из равновесия. Там, где останавливаются восточные владыки, вообще перестают удивляться. Но сто тысяч марок на чай еще никому не давали.
   Пока в отеле обсуждали, что бы это значило, появилась полиция. Из Рейна вытащили девушку. Она прыгнула с моста в воду, сломала себе при ударе позвоночник и сразу умерла. В кармане платья у нее нашли карточку «Парк-отеля».
   – Спасибо… – тихо сказал Дорлах. – Я сейчас приеду и сразу обращусь в криминальную полицию. Первый комиссариат, я знаю. И пожалуйста, полное молчание, господа. Как-никак это супруга господина Баррайса-младшего. Да, ужасно, воистину. У меня тоже в голове не укладывается. Сейчас приеду…
   Он вскочил, сунул голову под кран, пустил холодную струю на свой затылок и тем не менее не избавился от свинцовой тяжести, которая давила на него. Он отказался от бритья – впервые можно было видеть доктора Дорлаха, неизменный образец скромной элегантности, со щетиной на лице, потом он долго колебался, нужно ли поставить в известность Хаферкампа, подавил в себе это желание и был уже на выходе, когда вновь зазвонил телефон.
   Это был Боб Баррайс.
   – Доктор, – произнес усталый голос, – доктор, я заклинаю нас, помогите мне! Пожалуйста, помогите мне! Вы единственный человек, который у меня остался.
   Дорлаха бросило в жар. После предыдущего ледяного озноба его опять прошиб пот.
   – Где вы, Боб? – хрипло спросил он.
   – В Эссене. В «Толстом Отто» у рынка. Приезжайте, я умоляю пас, приезжайте!
   – Что вы там делаете, в «Толстом Отто»?
   – А куда мне деваться? – Дорлах втянул голову в плечи и весь сжался. – Ведь у меня теперь ничего нет – ни родного города, ни дома, ни жены, ни денег, ни друзей, ничего. – Он плакал, по-настоящему, громко и не стесняясь, всхлипывал и в отчаянии бился головой об стенку телефонной будки. Дорлах услышал глухие удары в трубке. – Помогите мне, доктор! Пожалуйста, пожалуйста… Вы единственный, кто у меня есть. Мир так пуст… так пуст… На коленях молю вас: заберите меня отсюда! Найдите мою жену, отвезите меня к моей жене… Доктор!
   Крик, пронизавший Дорлаха до костей.
   – Я приеду… – сказал он и сделал глотательное движение, чтобы выдавить хоть звук из пересохшей глотки. – Боб, оставайтесь там, я заберу вас. Ждите меня. Я… я отвезу вас к жене…
   – Вы знаете, где она? – вскрикнул радостно Боб.
   Дорлах быстро повесил трубку. Он прислонился к стене и вырвал телефонный шнур из розетки. Еще одного звонка Боба он бы не вынес.
   «Я отвезу его к жене, – подумал он, и безотчетный страх передначавшимся днем подкрался к нему. – Он увидит ее в морге судебно-медицинского института Дюссельдорфа. В цинковом гробу. Замороженной. Как он вынесет это зрелище?»

12

   Поездка в Дюссельдорф прошла почти молча. Боб Баррайс сидел нахохлившись на своем сиденье – небритый, с ввалившимися глазами, растрепанными волосами, жалкая тень той элегантности, которая создала ему славу мужчины, сошедшего со страниц модного журнала. Когда доктор Дорлах заехал за ним в пивную «Толстый Отто» напротив рынка, Боб сидел у стойки перед целой батареей стаканов. Рыночные грузчики, в основном крепкие парни сурового нрава, играючи поднимавшие многопудовые мешки и таскавшие ящики, как будто это наполненные бумажными обрезками коробки, сидели обособленно от Боба с другой стороны стойки за несколькими отдраенными до блеска столами. Они пили свою рюмку пшеничной водки и кружку пльзенского пива и исподтишка наблюдали за явно измученным чужаком. Никто не заговаривал с Бобом, люди чувствовали, что в пивную случайно затесался необычный гость, которому лучше не становиться поперек дороги.
   Лишь когда они оказались на скоростной дороге, ведущей к Рейну, Боб посмотрел на доктора Дорлаха.
   – Дюссельдорф? – спросил он. – Марион в Дюссельдорфе? Почему это?
   Дорлах молчал. Лишь вблизи судебно-медицинского института он притормозил у обочины. Боб огляделся. Он ничего не понимал.
   – Здесь?
   – Нет. Прежде чем мы завернем за угол, я должен вам кое-что сказать. – Доктор Дорлах медлил.
   – Ну говорите, наконец! – проговорил Боб и полез за сигаретой. Его карманы были пусты, он извлек лишь смятую пачку. Доктор Дорлах дал ему сигарету и не мешал Бобу сделать первые жадные затяжки. Потом он сказал:
   – Ваша жена лежит здесь, в доме за углом…
   – Лежит? – Боб вздрогнул. – Она больна? Ранена? За углом – больница?
   – Нет! – Дорлах превозмог себя. От этого не уйти. Говорить обиняками не имело смысла, надо называть вещи своими именами. – Это морг…
   – Морг… – Сигарета выпала из пальцев Боба. Он неожиданно сложил руки, это был такой непривычный для Боба жест отчаяния, что Дорлах отвернулся. – Доктор, я убью вас… я задушу вас на месте… доктор, это неправда… это… неправда… доктор, Господи, о Господи… Марион! – Он выкрикнул ее имя и попытался выскочить из машины, но Дорлах удержал его за полу пиджака.
   – Можете задушить меня, Боб… но в этом нет моей вины. Да, она умерла. Сегодня утром…
   – Несчастный случай?
   – Нет, она бросилась в Рейн…
   Боб Баррайс опустил голову. Он обхватил ее обеими руками и сдавил. «Был бы он посильнее, сейчас бы хрустнули кости, – подумал Дорлах. – Но у этого человека больше нет сил… Это задрапированная в английский костюм развалина. То, что не осилили годы призывов и увещеваний, сделала любовь к маленькой нежной женщине: на вершине счастья, как он его понимал, ему подрубили крылья». Рядом с Дорлахом находилась сейчас всего лишь оболочка. Может, его даже нужно было вынести и перетащить в здание полицейского морга?
   – Я… я могу ее увидеть?
   Голос из другого мира, далекий, слабый, раздавленный. Дорлах кивнул:
   – Если у вас найдутся силы.
   – Это моя жена, доктор. – Боб Баррайс открыл дверь. Дорлах сразу последовал за ним, но ему не пришлось поддерживать Боба. На негнущихся ногах, как заведенный, напоминающий шагающую куклу, Боб завернул вместе с ним за угол. Не проронив ни слова, с автоматизмом, от которого веяло холодом, он прошел через все формальности: предъявление паспорта, регистрация, телефонный звонок во внутреннее помещение морга. Они спустились на лифте в ледяное царство вечного безмолвия и оказались в выложенном белым кафелем, прозаическом, похожем на скотобойню помещении. Служащий в белом халате исчез за изолированной дверью, потом послышался скрип роликов и появилась передвижная тележка, на которой стоял цинковый гроб, накрытый белой простыней. Доктор Дорлах не раз присутствовал при таких опознаниях и всегда задавался вопросом, почему нельзя было смазать ролики, почему смерть уже издалека возвещала о себе таким отвратительным скрипом. И сейчас этот звук резанул его, и доктор мог легко себе вообразить, как он, подобно пламени, пожирал сердце Боба.
   Служащий бросил быстрый взгляд на Дорлаха: начинать? Дорлах молча кивнул в ответ. Простыня была отодвинута у изголовья, и показалось узкое, бледное, замерзшее лицо, овеянное таким очарованием, которое не всегда было заметно при жизни, даже во сне. Покой исходил от этой человеческой оболочки, такое вечное счастье, что, несмотря на ее близость, она уже не была частью этого мира.
   Боб Баррайс медленно подошел к цинковому гробу. Он низко склонился над Марион и пристально смотрел на нее. Служащий хотел что-то сказать, но Дорлах молча отмахнулся. Ему было любопытно, как будет реагировать Боб в следующие минуты. Раньше смерть всегда возбуждала его, теперь она ворвалась в его собственный мир и отняла у него кусок этого мира. Боб Баррайс оставался в склоненной позе несколько минут. Он был холодным и опустошенным, и не было ни одного чувства, способного заполнить этот ужасный вакуум. Зуд в его жилах, неодолимое упоение, которое вызывали в нем боль или смерть других людей, сумасбродная похоть, как угар овладевавшая им, когда кому-то грозила смерть, и он изо всех сил боролся с ней, секс ужаса, как он сам назвал это в порыве самоанализа, психический коитус разрушения, безумный восторг в ту секунду, когда другой прощался с жизнью, – все это умерло, как девичье тело перед ним. Он склонился над Марион, и его лицо оказалось так близко от ее губ, как будто он хотел поцеловать их (чего испугался служащий и попытался предотвратить это знаками Дорлаху). Боб чувствовал себя человеком, который балансирует между беспамятством и бодрствованием, парит в состоянии невесомости, все слышит, видит и воспринимает, но сам уже не способен ни на какую реакцию.
   – Это она? – наконец спросил служащий, видя, что Боб все еще не двигается.
   – Конечно, это она! – вздрогнув, ответил доктор Дорлах.
   – Не вы, а супруг должен это подтвердить.
   – Я знаю. Я делаю это за него.
   – Это не положено. Мне нужен его личный ответ.
   – Вы разве не видите, что он не в состоянии?
   – Он может позже занести это в протокол в Первом комиссариате.
   – Он это и сделает! – Доктор Дорлах был на грани взрыва. Черствость служащего в ситуации, которая проняла до глубины души даже Дорлаха, стала новой травмой для Боба и показала ему, что Марион, единственное желанное существо в его жизни, завоеванное всем сердцем и оставшееся в нем, была всего лишь одним случаем из многих. Самоубийца, прыгнувшая с моста в Рейн. Номер в отчетах криминальной полиции.
   – Это она! – произнес Боб на удивление твердым голосом. Он выпрямился и даже медленно натянул простыню на бледное, прекрасное, неприступное в своем запредельном величии лицо. В этой последней услуге Марион была такая нежность, что она буквально обожгла доктора Дорлаха.
   – Смерть наступила мгновенно! – сказал в утешение служащий. Обычно это помогало – большинство людей страшно боятся слишком долгих страданий. Быстрая смерть – идеальный конец, и это очень утешает. – Она сломала себе шею, – пояснил он.
   – Ладно, ладно. – Доктор Дорлах взял Боба под руку и сделал с ним несколько шагов назад. Служащий взялся за ручки каталки и задвинул Марион сквозь изолированную дверь в помещение, откуда на Боба повеяло холодом вечности.
   – Поехали? – тихо спросил Дорлах. Боб повернулся к нему. Его красивые карие глаза, которые в любовном экстазе становились огромными и блестящими и проникали, раня, в самую глубь женской души, были похожи на безжизненные стекляшки. Дорлаха напугало это выражение глаз. Он понял, что остатки эмоций покинули Боба.