Макару удобно было глядеть — солнце стояло за левым его плечом, и, может быть, потому, что ясно он видел всю многокилометровую, выползающую из пыли силу, тоскливо замирало сердце.
   Метров на полета опережая офицеров, шли по дороге семь автоматчиков охранения. Эти семеро путали расчеты Макара: если он пропустит их и откроет огонь по колонне, автоматчики окажутся почти в тылу и бой окончится намного раньше, чем это нужно Макару и солдатам, отходящим к Днепру. Если первую очередь он направит в этих семерых, колонна заляжет, не получится тот опустошающий удар в упор, который так тщательно он готовил.
   В беспокойстве, с холодным недружелюбием следил Макар за автоматчиками: умостив руки поверх висящих на груди автоматов, с ленивой небрежностью утомленных работяг, они как раз выходили на ближний изгиб дороги; еще шагов сорок — пятьдесят — и поравняются с валуном. Макар охватил теплые ручки пулемета, слегка присел, ловя в глазок прицела красновато отсвечивающий на солнце валун, большими пальцами нащупал предохранитель и спуск.
   «Нет, этих пропущу. Первая лента — в упор, по колонне», — в последнюю минуту решил Макар, подавляя прошедшую по спине к затылку дрожь.
   Автоматчики миновали валун, приостановились, разглядывали молчаливые дома будто вымершей деревни. Колонна ходко подвигалась к ним, пыль поднималась, растекалась по сторонам дороги. Казалось, вражеская колонна выползала из густого белесого тумана.
   Первый автоматчик из головного охранения повернулся лицом к офицерам, указал автоматом на деревню. Офицер повелительно махнул рукой, автоматчики, будто в раздумье, постояли, нехотя двинулись серединой дороги. В это время офицеры поравнялись с валуном.
   Макар, щуря левый глаз, чуть стронул ствол пулемета вправо, до фигуры головного автоматчика, приподняв предохранитель, вдавил спуск.
   Он хорошо видел, как согнулся, будто от удара в живот, первый автоматчик. Развернулись на месте и, как будто удивленно посмотрев друг на друга, упали навзничь оба офицера. Потом все смешалось: дорога до ближнего изгиба кипела падающими, шевелящимися телами, как вспоротый суком муравейник. То, что минуту назад было колонной, сползало в обочины и на поля, обнажая словно дымящуюся дорогу.
   Макар присел в окопе. Вслушиваясь в треск автоматных очередей, выдернул отстрелянную ленту, вставил другую — последние свои патроны, двести пятьдесят, из которых каждый он должен был выпустить теперь бережно и точно.
   Прислонясь щекой к горячему пулемету, он наблюдал то, что делалось внизу. Немцы копошились на обочинах, отстегивали от поясов, надевали каски. Но Макар видел, как много из упавших осталось лежать на дороге с непокрытыми головами, пыль, поднятая пулями и людьми, оседала на их лица и затылки.
   Близкого посвиста пуль Макар не слышал; похоже, немцы в неожиданности случившегося пулемет не засекли. К тому же солнце мешало им видеть, и Макар подумал, что дело складывается к лучшему.
   Из обочин дороги солдаты вставали; пригибаясь, перебегали на поле, стреляли короткими очередями по буграм.
   Вслед поднялась уже цепь автоматчиков, пошла в рост. Двигались они левее бугра, на котором был он, но Макар следил за ними с недобрым предчувствием: срезать редкую цепь он не сумеет — солдаты тут же залягут, но после второй очереди он уже выставит себя, как мишень на полигоне.
   «Второй бы пулемет туда, к лесу, — с бесполезной расчетливостью думал Макар. — Зажали бы всю колонну намертво. А теперь, мудри не мудри, стрелять придется в открытую…»
   Он сознавал, что видит землю в последний раз. Оглядел небо, где в вышине, загромождая синь, стояли сомкнутые горы облаков, темных снизу и ослепительно белых вверху; всмотрелся в дальний лес, отчетливо разделенный облачной тенью; глянул на уходящее по косогору вниз косматое от густых, развалившихся в тяжести колосьев белесое ячменное поле и в жалости ко всему, что оставлял на земле, трудно вздохнул и положил ладони на ручки пулемета. Смотрел он сейчас на подходящих к бугру автоматчиков, но видел близкий, заслоняющий их, малиновый огонь иван-чая прямо перед собой. Автоматчики, выдирая ноги из густого ячменя, шли не пригибаясь и уже не стреляли. Ободренная тишиной, поднималась на всем видимом протяжении дороги и уложенная Макаром колонна; Солдаты отряхивались, закидывали на шеи ремни винтовок, с опаской подходили к тем многим, кто лежал в пыли и не поднимался.
   Зная, что бой теперь пойдет в открытую, Макар как бы перестал замечать опасность, идущую с поля, и повернул пулемет на дорогу — здесь, в скоплении врагов, пули отработают положенное им вернее. Стронул предохранитель, но спуск нажать не успел: на холме, у леса, вдруг заработал пулемет. По округлому гудящему звуку Макар распознал «дегтярь» — свой, русский, ручной пулемет, Пули, посланные с холма, прошли где-то выше автоматчиков, идущих по полю, вразброс ударили по дороге и по придорожному пыльному, елошнику, срезая листья и ветви. Но и этого неприцельного огня было достаточно, чтобы изменить все движение боя.
   Автоматчики залегли. Солдаты с дороги волной накатились на поле, с ходу припадая в ячмень. По краю поля и дальше, по всей дороге, покатились, опережая друг друга, хлопки выстрелов, дробь быстрых очередей.
   Бугор у леса задымился разбитой, поднятой в воздух землей. В белесом дыму плескались на вершине и по всему открытому склону быстрые разрывы мин. Вряд ли можно было остаться живым в этом огненном проливне, и Макар принял как неизбежное то, что пулеметчик с «дегтярем» замолчал. Солдаты, лежащие в ячмене, поднялись, повинуясь командному крику, настороженно и быстро пошли вверх по склону.
   Макар не торопился стрелять. Он приспустил прицел я, когда достаточно плотная ближняя к нему часть цепи развернулась, приоткрыв спины, хорошо прострочил по цепи сбоку, с удовлетворением отмечая, как заваливаются солдаты в ячмень по одному, по два, и не по своей воле.
   Такого замешательства среди врагов, какое случилось после второй его пулеметной очереди, он не видел с начала войны. Как волна, нахлынувшая на берег, вдруг останавливается и, опадая и рассыпаясь, откатывается назад, так рассыпалась вся видимая Макару цепь; обгоняя друг друга, солдаты и автоматчики бежали вниз, к дороге, западали в елошнике, в придорожных канавах. Макар не удержался и подогнал их короткой очередью, пустив пули туда, где бегущих было погуще.
   Теперь воздух рвался со свистом и стоном над ним, взрывы раскидывали его бугор, накрывали пыльным туманом пулемет и траншейку.
   Макар вжался в окоп, приник к земле, мужеством было даже высидеть под этой убивающей пляской металла.
   Поднялся Макар, когда вокруг затихло. Немцы шли на него от дороги цепью, он видел под касками их лица, багровые в низком солнце. Двумя короткими очередями, по левому, по правому краю, он заставил залечь всю цепь, он хотел как можно дольше удержать расстояние между собой и врагами.
   После очередного шквала огня, когда притихало и в воздухе и на земле, Макар поднимался, смотрел сквозь оседающую пыль на ячменное поле, на дорогу. И всякий раз, когда он смотрел, он видел близко перед собой, на бруствере, малиновое пламя одинокого иван-чая. Удивительно, но на этой перевороченной пулями и осколками земле цветок стоял на своем тонком стебле, и Макар, взглядывая на его спокойное цветение среди беспорядка боя, успевал подивиться его негаснущему цвету. И хотя в жизни он никогда не связывал свою судьбу и случающиеся вокруг знамения природы, на этот раз он как-то поверил, что, пока цветок горит, он, Макар, будет жить.
   В какой-то момент — часы и минуты уже спутались в сознании — он почуял неладное: в наступившей вдруг тупой после грохота тишине услышался рокот мотора. Он поднялся, глянул поверх пулемета и с впервые почувствованной беспомощностью, как-то сразу ослабев, прислонился кобвалившейся стенке своего неуютного окопа.
   Танк вывернулся откуда-то из хвоста колонны и теперь катился по дороге, закрывая пылью, как дымовой завесой, поле. Но вот, он словно запнулся перед неподвижно лежащим поперек дороги солдатом, крутанул плоским лбом, объехал по обочине. Чем ближе подходил танк, тем все осторожнее и как-то суетнее обходил он лежащих в пыли и наконец остановился: убитые солдаты лежали здесь сплошь, перекрывая дорогу.
   Танк попятился, развернулся на месте, переполз придорожную канаву, набирая скорость, покатил краем поля на Макаров бугор.
   Макар приподнял из короба остаток ленты, прикидывая последний свой запас — патронов оставалось на хорошую очередь; с сожалением подумал, что эти патроны потратит сейчас, и, наверное, без пользы. Он знал, успел разглядеть, что на него шел не танк, как показалось ему вначале, а танкетка с незакрытой и достаточно широкой смотровой щелью. Попасть пулей в щель — расчет шаткий, но другого не было ему дано, и Макар приготовился встретить силу последней оставшей у него силой.
   Прицел он опустил до упора, направил пулемет чуть правее середины лба набегающей танкетки и, слившись е пулеметом и чувствуя, как от напряжения каменеют плечи и пальцы, почти не слыша наплывающего гула и треска мотора, ждал того мгновения, которое одно могло ему помочь.
   Когда, нырнув в косую впадину под бугром, танкетка будто выпрыгнула на склон и, задрав тонкий ствол пулемета, по-звериному юрко поползла вверх, нацеливаясь на него, Макар надавил спуск. Он видел, как брызнула осколками разбитая фара, вскипела и побелела у водительской щели озелененная броня. Левая гусеница вышвырнула песок, машина почти на месте развернулась и затихла.
   Плохо веря в случившееся, Макар отер холодный лоб, осторожно ощупал голову под слипшимися волосами, — показалось, волосы мокры от крови. Не был страшен теперь и чужой пулемет: танкетка наклонилась так, что, если бы тот, другой оставшийся в живых, переставил пулемет даже в боковую щель, i все равно он не достал бы его огнем.
   Макар привалился к своему пулемету, не в силах унять дрожь в ногах. Шагах в двадцати стояла танкетка, потрескивала перегретым, теперь остывающим мотором. Макар слышал знакомое потрескивание усталого металла, слышал возню внутри танкетки, настороженно поглядывал, ожидая, что крышка люка вот-вот откинется. Не сводя глаз с танкетки, нащупал конец пулеметной ленты, с ощущением вдруг образовавшейся пустоты пальцами дважды пересчитал оставшиеся патроны — было их три. Дело шло к развязке. Но колонна немецкая лежала. И хотя теперь он был почти начисто безоружен, она лежала, придавленная к земле той огненной памятью, которую он оставил у врагов.
   Что-то должно было произойти, и Макар ждал, стараясь уже не думать, как это произойдет. Странно, но, обессиленный долгим неравным боем, он сожалел сейчас, в последнем своем ожидании, не о том, что по своей воле выбрал этот неуютный бугор у незнакомой ему смоленской деревни Речица, — он сожалел о том, что не мог теперь удержать в неподвижности лежащих перед ним чужих солдат.
   Все, что случилось чуть позже этого часа, было уже по-военному буднично. Обогнав остановившуюся колонну, подошел тяжелый танк, перевалил через дорогу, спокойно, даже не стреляя из пушки, двинулся полем на бугор. Макар, отстранившись от пулемета, смотрел на завораживающее мелькание гусениц, мнущих почти спелый ячмень. И когда мелькание и блеск стальных отполированных дорогами траков стало нестерпимо, пригнулся к пулемету, повернул ствол к скоплению солдат у края придорожного елошника и послал туда последние пули. Грохот работающего металла, лязг гусениц заглушил его выстрелы. Опрокидываясь в окоп, Макар сквозь поднятую пыль, дымную, опахнувшую его бензиновую гарь успел заметить близкий малиновый огонь иван-чая — цветок жил!..
* * *
   Когда танк, с аккуратно отпечатанными желто-черными крестами на боках, сделал свое обычное на войне дело и, выбрасывая вбок черные выхлопы дыма, ушел к дороге, к бугру направился генерал и два немецких офицера. Впереди них и по бокам шли шестеро солдат в касках, настороженно выставив перед собой автоматы.
   Генерал, самый медлительный из троих, поднимался по склону, как по крутой лестнице. Лицо его было мрачно. Сомкнув губы, нервически раздувая ноздри, он е трудом сдерживал шумное дыхание, время от времени промакивал чистым белым платком лоб под черным козырьком высокой фуражки.
   Генерал встал над вмятым в песок пулеметом, кистью руки опираясь на выставленное вперед колено, сделал повелительный жест. Тотчас в замятую танком траншейку спрыгнули автоматчики, руками разрыли окоп, приподняли голову Макара. Смертная белизна его лица проглядывала даже сквозь обожженную солнцем темную кожу, из угла стиснутого 4 рта натекала на подбородок кровь.
   — Нieг Hande! Zeigen Sie mir die Hande! [1]— приказал генерал.
   И когда из земли высвободили руки Макара и разбросали их по сторонам, генерал, уже не сдерживая раздражения, закричал:
   — Ich sehe keine Ketten, die ihn an das Maschinengewehr fesselten! Ich frage Sie, wo die Ketten sind?! [2]
   Офицеры вытянулись. Они не смотрели на генерала, они смотрели на раскинутые руки Макара.
   — Noch zwei — drei solche Russen, und von meinen Soldaten bleiben Kreuze. Birkenkreuze! [3]— отчетливо, выделяя каждое слово, сказал генерал. Он повернулся, пошел вниз, ставя ноги на каблуки. Каблуки съезжали по крутому склону, генерал оступался, взмахивал рукой с зажатым в ней белым чистым платком: было в нем что-то от птицы, падающей с высоты.

Глава вторая
ПЕРЕПРАВА

1
   Степанов не мог различить, где берег, где вода и есть ли на всем видимом ему пространстве отдельные люди, — все смешалось в одну будто на огне кипящую массу. Людские толпы стекали от жиденького побитого леска по открытому песчаному склону к реке, туда, где ближе казался другой, спасительный, берег; вся обширность реки, просвеченная высоким солнцем и голубеющая вдали, была багрово-серой здесь, на переправе. В воздухе еще стоял гул немецких самолетов; обломки разбитых понтонов, лодок, расщепленные бревна от давно, и теперь снова, разбитого моста сносило течением реки вместе с кровавой пеной, телами людей и лошадей, копнами сена, тележными колесами. Самолёты ушли, и людская лавина снова потекла с берега в узкие горловины двух понтонов, протянутых по обе стороны разбитого моста, закрывая путь всему, что было на колесах. Танки, беспомощно выставив короткие стволы пушек, словно тонули в обтекающей, их плотной человеческой массе. Лошади, впряженные в артиллерийские орудия, понукаемые отчаянными жестами сидящих на них ездовых, яростными их криками, почти неслышными в общем плотном, как будто сгущающемся и нарастающем беспокойном шуме, как-то еще протаскивались вместе с людьми, но в конце концов и они остановились, не дотянув до понтонов.
   Нижний по течению наплавной мост был разбит, но люди уже не могли остановиться: напор общего движения сталкивал их в широкий разлом, солдаты падали в воду, старались добраться до другого, развернутого течением, конца. Кто-то добирался, кого-то выносило на стрежень, и головы плывущих пропадали в заворотях неспокойной воды; многие, перебирая руками боковины понтонов, тянулись обратно к берегу, от которого они хотели уйти.
   Выше этих двух понтонов, наведенных саперными частями отступающей армии генерала Елизарова, жались к береговому лесу не менее многолюдные толпы беженцев. С высоты берега видны были повозки, коровы, козы, тачки, коляски, пестрые платья и платки женщин; у кромки воды, будто испуганные кулички, сновали ребятишки. Переправа разделила военных и невоенных людей. Сдвинутые сюда отступающим фронтом гражданские люди даже не пытались пробиться на воинскую переправу сквозь плотную солдатскую массу. В той безнадежности, в которой они оказались, они искали свои пути на другой, им казалось спасительный, берег. Кто-то, видимо, нащупал что-то похожее на брод. Многие уже шли по воде, придерживая на плечах узлы и ребятишек. Люди медленно брели, будто сцепленные друг с другом и, перепоясывая светлое пространство реки, и, насколько видел Степанов, дотягивались до противоположной стороны. Ближе к тому берегу, там, где обширную отмель огибало русло, людей как будто размывало: кто-то решался и плыл, многие, в надежде на помощь с того берега, стояли по пояс в воде, ожидая. И тех, кто ожидал, становилось все больше…
   Арсений Георгиевич Степанов прибыл в армию генерала Елизарова два дня тому назад, уже после того, как части, составляющие армию, дважды прорывались сквозь охватывающую их танковую группировку генерала Гудериана и, после тяжелого сражения, с большими потерями вышли севернее Смоленска к Днепру. Степанов распоряжением Ставки был назначен на место погибшего в этих боях члена Военного совета армии, в боях участвовать ему еще не пришлось. Он только приглядывался к новой для него фронтовой обстановке и пока что мыслил и оценивал то, что видел, памятью прежней, пережитой им в молодости гражданской войны и опытом мирной партийной работы. Потому, когда с берегового возвышения он разглядел заполненный людьми берег, он понял, что перед водной ширью реки в худшем положении, чем армия, находятся тысячные толпы беженцев. Давняя выработанная деятельная потребность помогать тому, кто слабее, быть там, где труднее, побудила Степанова к естественному для него решению организовать переправу выше понтонов, там, где искали себе путь оставшиеся без помощи люди. Поддаваясь потребности быть там, где беда казалась большей, он с обычной своей, сейчас особенно ощутимой хрипотцой проговорил:
   — Смотри, Иван Григорьевич, сколько там женщин и детей! Пойду помогать…
   Генерал Елизаров, стоявший рядом со Степановым, бывший в одних с ним годах и в равной власти над вверенной им армией, но переживший и понявший за неделю отступления и боев больше, чем за годы всей своей военной жизни, очевидно, понял это чисто человеческое побуждение своего нового комиссара. Напряженным взглядом оценивая возможности наведенной и снова разбитой переправы, зная предел оставшегося времени, которое с каждой минутой как будто спрессовывалось вослед им идущей немецкой армией и все ощутимее превращалось из понятия жизни в понятие смерти для многих тысяч сдвинутых к переправе людей, — зная все это, видя и беженцев, остановленных рекой, и общую солдатскую стихию, которая выше возможного заполонила обе нитки понтонов и с которой уже смешались части его армии, понимая, что только огневые средства, выставленные на том, противоположном берегу, в какой-то мере еще могут спасти людей, задержанных на этой стороне реки, поднял на Степанова глаза, охваченные воспаленными, припухлыми веками, сказал, самой категоричностью голоса удерживая его от невозможного сейчас шага:
   — Нельзя, Арсений Георгиевич. Армию погубим. И тех людей не спасем. Немецкая пехота на подходе к Речице. От Речицы до места, где сейчас с тобой стоим, три часа хода. Бери на себя левый, действующий, понтон. Сам займусь разбитым. Немедленно надо перебросить на тот берег всю артиллерию, по возможности — танки. Там их примет, распределит по рубежу полковник Самохин. Имей в виду: заслон в сторону Речицы слаб. Противника не удержит. В лучшем случае предупредит. Все, Арсений Георгиевич. Пошли действовать!
   Степанов принял как необходимость то, что сказал, что приказал ему и себе командующий. Молча кивнул; затаивая неловкость и вину перед пестрой толпой людей там, у леса, решительно пошел вниз, запыленными сапогами осыпая с иссохшего склона песок.
   — Погоди-ка, Арсений Георгиевич! Куда это ты один? — окликнул генерал. Но в шуме напряженного, непрерывного движения тысяч людей Степанов его не расслышал.
   Генерал движением руки подозвал автоматчика — знакомого ему паренька с почти девичьим, даже в усталости привлекательным лицом, приказал:
   — Чудков! Возьмешь пятерых из взвода автоматчиков и — за комиссаром. Ни на шаг от него!.. — и подумал с тревожностью: «Еще не понял ты этой войны, дорогой товарищ Степанов: Не понял…»
2
   Степанов не смог бы пробиться к понтону, если бы не молоденький автоматчик Чудков. Он появился вдруг, на ходу доложил: «По приказу генерала с вами, товарищ дивизионный комиссар!..» — и повел его, высвобождая ему дорогу, среди солдатских плеч и спин, обтянутых выбеленными до портяночной бесцветности гимнастерками; от солдат, как от измученных лошадей, терпко пахло потом. Чудков лавировал в душном, почти не двигающемся людском столпотворении, как лодочка среди сплошнякам идущего по воде молевого сплава. Он то просил голосом негромким, убеждающим: «Отдайся чуток, солдатик! Приказ генерала. Генерала приказ, говорю!» То мальчишеский, задиристый его голос вдруг обретал командирскую силу, когда, затертый массивными солдатскими телами, откуда-то снизу он кричал: «А ну, не напирай! Расступись, говорю. Дай дорогу начальнику переправы!..» Сам выбравшись из этой живой глубины, он выводил комиссара и уже похлопывал кого-то впереди по широкой спине, с веселой отчаянностью бросал шуточки в. гущу, казалось, безразличных, ко всему притерпевшихся людей: «И спина же у тебя, дядя! Не спина — плот. Подавайся к реке, на тебе два солдата поплывут!»
   Степанов с трудом протискивался за веселым, сразу расположившим его к себе пареньком и все острее чувствовал, как опасно напряжена охватившая его со всех сторон солдатская масса, движимая сейчас единственной близко видимой целью — уйти на тот, свой, берег, за спасительный рубеж реки, оторваться наконец-то от назойливости огненного немца. Почему-то именно два слова — «огненный немец» — повторял он с особой настойчивостью, когда пробирался к переправе, мысленно прикидывая, как овладеть движением тысяч людей. Слова эти, запавшие в память, услышал он ночью от пожилого солдата, который, как узнал он, оказался земляком — семигорским жителем, Василием Ивановичем Гожевым, работавшим у Ивана Петровича Полянина при лесхозовских лошадях. Самого человека он не вспомнил — не с каждым встречался и говорил на широких дорогах, — но общих знакомых они тут же, в сложившейся беседе, припомнили с понятным интересом. Солдат и сказал рассудительно эти не сразу показавшиеся ему важными слова: «Нонешний немец, товарищ комиссар, огненный немец. Огня у него много. С земли, с неба — отовсюду у него огонь. А мы все с винтовочкой — пять пуль, и то чередом. И не то чтобы духом пали, про то не скажу. Но ежели огнем не раздобудемся — не кинем немца назад. Это уж так, товарищ комиссар…» Так сказал ему бывший конюх, теперь солдат Василий Иванович. Шли они в еще светлой ночи июля, в одной из растянувшихся по дороге колонн, шли вольным усталым шагом, беседуя накоротке. Еще с Гражданской войны, в долгих походах, любил Степанов пристраиваться к бойцам и говорить вот так, без каких-либо условностей. Он и теперь, прибыв на фронт новой войны, оживил в себе прежние комиссарские привычки и доволен был, что в первом же безрадостном переходе попал на рассудительного земляка, к тому же повидавшего немца. Как ни короток был разговор, Степанов запомнил солдата, запомнил и слова с их по-солдатски выстраданным смыслом, — приоткрывалось нечто, имеющее отношение и к общему отступлению их армий, и к новой для него войне.
   «Огненный… огненный немец…» — думал Степанов, пробираясь в плотном окружении автоматчиков вслед за умелым Чудковым и повторяя слова солдата: «Огня у него много… огня…» Он был уже невдалеке от понтона, когда занимавшая его, казавшаяся важной мысль отступила перёд охватившей его вдруг неприятной потревоженностью: в шелестящем шуме движения множества людей он отчетливо расслышал откровенно насмешливый голос: «Расступись, солдатня, — начальство драпает!..» Степанов тут же повернулся на голос, на мгновение увидел нацеленный в него враждебный взгляд высокого, выше многих других, солдата. Загорелое его лицо чем-то — сытостью, что ли? — отличалось от всех виденных им за последние дни солдатских лиц. Подозвать солдата, внушить ему что-то Степанов не успел: враждебный ему насмешник будто растворился среди покачивающихся грязных от пота и пыли солдатских лиц. И самого Степанова уже сдвинуло от того места, перенесло ближе к понтону. Но услышанный им насмешливый голос, откровенно рассчитанный на то, чтобы возбудить людей, полоснул будто шашкой, и какое-то время Степанов не мог подавить чувство растерянности, слепо двигался в безразличной к нему, теснящей его, все уплотняющейся солдатской массе.
   У воды, перед накатом из толстых, измолотых ногами и колесами бревен, открывающим путь на понтон, Степанов попытался остановиться. Чувствуя всю безнадежность одиноких своих усилий, но ещё больше понимая необходимость немедленного действия, он, в окружении автоматчиков, поднялся по исшарканному, разболтанному настилу, остановился с краю, повыше, чтобы могли его видеть, вскинул руку, напрягая грудь, крикнул во всю возможную силу голоса:
   — Солдаты! Внимание!.. Освободить проход танкам и артиллерии!..
   Голос его за годы кабинетных сидений, видно, потерял былую командирскую властность, может быть, просто потонул в гуле множества других голосов, ругани, рокоте моторов, ржании лошадей, шорохе тысяч ног, мявших сыпучий песок. Но вид дивизионного комиссара, стоявшего на возвышении, в полной форме, при ясно видимых знаках различия, при орденах, которые Степанов все надел, отправляясь на фронт, на какое-то время приостановил ближайших к нему, уже подступавших к переправе солдат. Напряженными спинами сопротивляясь общему движению, они упирались ногами, старались задержаться перед комиссаром, но напор людей, двигавшихся к реке и ничего впереди не видящих, кроме недалекого спасительного берега, был неостановим: упирающихся солдат подняло и понесло на Степанова, как полая стремительная вода поднимает и несет впереди себя летние жиденькие запруды. Снова хлынула на понтон людская масса, и автоматчики едва успели оттеснить неосторожного комиссара от ее сметающей силы.