Страница:
Владимир Григорьевич Корнилов
Годины
И, упав, ее лицо
В губы черные целую…
В. Брюсов. "К земле"
Глава первая
ИЮЛЬ 41-го…
1
Землю как будто наклонили: все, что было на земле, что могло двигаться, медленно сползало на восток. По мощеным трактам, по душным от пыли проселкам, по тропам, промятым прямо по несбереженным в эту лихую годину хлебам, люди шли и не смели остановиться: женщины с детьми на окаменелых от натуги руках, старухи в платках, согнутые тяжестью еще не брошенных узлов, ребятишки, то догоняющие с плачем своих матерей, то снова затеривающиеся в общем движении людей, изнемогающих от усталости, своего и чужого горя, голодности и униженности, — тьмы людей, среди которых двигались подводы, ревели одуревшие коровы с дикими, будто вспухшими, глазами, ползли машины, катились пушки вслед за покорно-бесчувственными лошадьми. Позади, по краям, в самой этой раздавшейся за обочины пестрой людской реке, текущей прочь от закатного солнца, шли другие люди, одинаково одетые в испятнанные потом гимнастерки, в пилотках, а многие и без пилоток, не пряча от солнца недавно стриженные головы. Люди эти, ставшие теперь солдатами, тоже шли на восток, вцепившись усталыми руками в ремни своих винтовок, и качались над их плечами и головами, взблескивая прожигающими отсветами солнца, ненужно длинные штыки. Солдаты шли молча, глядя вниз, в растертую людьми и машинами землю; казалось, никто из них не видел, не хотел видеть стоящие в спелости хлеба, затененные леса по логам, дома деревень на взгорьях, никто из них не смотрел в распахнутое небо, никто из них уже не ждал от знойной, давящей высоты ничего, кроме лиха.Макар Разуваев перешел за обочину, спустил с натертого плеча лямку; пулемет, привязанный к вожже, дужкой придавил серые лопухи, пыль потекла с помятого кожуха, с окованных, пообтертых до лоска колес. Пулемет он подобрал у Рудни, на перекрестке дорог, на бугре под березами, где лежали два пулеметчика в взгорбившихся на спинах гимнастерках; по-уставному раскинув ноги в еще не стоптанных ботинках, они лежали голова к голове, и, видно, давно. Из всего, что случилось за первую и вторую неделю: июля: бомбежек, людских страданий, солдатской горечи, — он почему-то особо запомнил этих пулеметчиков на бугре у дороги, лежащих в тихости, без пилоток, голова к голове. Сбоку пулемета свисала лента с недострелянными патронами, рядом стояли три коробки с открытыми крышками — одна порожняя, две полные, с уложенными лентами. Снаряд пропахал землю прямо по тугим корням, чернотой взрыва окинув по низу березы. Выше стволы чисто белели, и живая тень листьев шевелилась на белых стволах, на еще не обмятых гимнастерках, на стриженых затылках парней. Если бы не земля, надорванная снарядом, не черная гарь на стволах, можно было подумать, что на бугре, в тени листьев, заснули два умаявшихся подпаска. Может быть, потому он и взял пулемет и повез за собой в скопище людей, отступающих в глубь России, что стриженые эти парни, чем-то похожие на знакомых ему семигорских подпасков, не успели дострелять припасенные для боев патроны.
Макар расстегнул, растащил до плеч как будто влипший в тело комбинезон; сидеть в танке ~- куда Ни шло, но для июльской жары и пеших дорог — не одёжа! Шлемом утер лицо, губами ощутил соленость сопревшей подкладки, хотел сплюнуть, но сухой рот не набрал слюны; языком потрогал занывшие от соли губы.
Мимо теперь шли только солдаты, замыкающие неоглядную колонну беженцев, шли вразнобой, тяжело переставляя будто неразгибающиеся в коленях ноги. Качались лица, одинаково серые от пыли; из белых, промытых потом глазниц глядели невидящие глаза, казалось, безразличные ко всему на свете. Солдаты как будто вплывали в душную пыльную завись, не ускоряя, не замедляя движений; за собой они оставляли какое-то неопределенной величины безлюдное пространство, в которое с той же неостановимостью, с какой шли они, входила чужая, вслед им идущая сила, и оттого, что были они последними и за ними оставалась пустота, над которой они уже не были властны, шаг их казался особенно тяжким.
Макар пристроился к солдатам, впереди неулыбчивого лейтенанта в ремнях, при кобуре, с коротким немецким автоматом на груди. Лейтенант был из казахов или татар; плоское его лицо и узкие щелки черных, прицеливающихся глаз он видел и прежде и знал, что лейтенант, по приказу капитана, ведущего колонну, следил, чтобы никто не отставал в пути, ни по случаю, ни по своей воле; лейтенант уже много дней исполнял приказ неотступно, как будто не чувствуя ни усталости, ни жары. Макар видел взгляд следящих за ним черных глаз, но в пыльной духоте, объявшей дорогу, не хотелось даже говорить; объясняться он не стал, просто пошел следом за солдатами, приноравливаясь к их тяжелому, неспешному шагу. В хвост колонны он перешел от нарастающего беспокойства за все множество людей, собранных на одну дорогу. Не далее как третьего дня, вот так же после полудня, из-за леска сзади и слева наскочили на колонну немецкие мотоциклисты. Веером развернули мотоциклы по выгону, стараясь поглубже охватить движущийся поток людей, и пока, взбудораженные появлением врага, люди суетно растекались по канаве, ложбинам, хлебам, автоматчики, не сходя с мотоциклов, деловито, сосредоточенно били в них из пулеметов, автоматов, даже из короткого установленного в коляске миномета. Сеть трассирующих пуль трепетала над дорогой, опрокидывала людей; люди разбегались, кричали, рыдали, стонали, голоса их глохли в хлопках разрывающихся мин, ровном гудении хорошо отлаженных пулеметов, прерывистом потреске автоматов, — казалось, саму землю хлестали свинцовыми кнутами, и лопалась земля, и проступала кровь.
Тогда еще не было у него этого подобранного на другой день пулемета; была у него, тоже подобранная, самозарядная, не очень надежная винтовка. Ожесточаясь от бессилия, он пытался сдвинуть заклиненный затвор, чтобы выпустить хоть несколько пуль в бесстыдно краснеющие под расклешенными касками хорошо видные лица. Недружный винтовочный огонь от дороги не останавливал лихую забаву немецких солдат. И страшен был бы конец настигнутых на той дороге людей, если бы не оказалось среди отступающих солдат артиллеристов с двумя «сорокапятками». Пушки успели развернуть. Первые же снаряды в куски разнесли два мотоцикла. И Макар, отбросив бесполезную винтовку, со злым удовлетворением, с чувством обретенной силы смотрел, как в блеснувшем пламени брызнули обломками еще две машины. И словно обрезало щелканье и свист, враз оборвалась раскинутая над дорогой и лежащими людьми сеть огненных пуль. Автоматчики круто развернулись; подпрыгивая вместе с мотоциклами на неровностях, обгоняя друг друга, неслись они по выгону, торопясь убраться за лесок., И когда сошлись у выступающего в луг осинника, увидел Макар, как на огненном всплеске взрыва поднялся и перевернулся колесами вверх еще один мотоцикл. Возбужденный отбитой опасностью, он подошел к артиллеристам сказать благодарное слово и остановился, не понимая: сержант, похоже — командир орудия, матерясь, отчитывал молоденького наводчика за тот последний выстрел, которым он поднял в воздух мотоцикл. Наводчик стоял у пушки, виновато опустив голову и руки, пощипывал пальцами складки помятых солдатских штанов, но по чумазому от пыли и пота его лицу открыто блуждала ликующая улыбка. Свистящий, сорванный, наверное, еще в первых боях голос сержанта старался сбить радость с лица молоденького наводчика, и Макар собрался было вступиться, успокоить сержанта, но тут увидел, как бережно уложили артиллеристы в один-единственный, на две пушки, пустой ящик два последних снаряда, и все понял; молча отошел, унося в себе еще не осмысленную горечь так непонятно идущей войны.
Люди собирались на дорогу, топтались, оглядывались, как будто не знали, как отойти от тех, других, кто не поднимался с пыльных обочин и посохлой травы открытого луга, но скоро каждый нашел свое место; сначала медленно, потом все заметнее люди потекли друг за другом, по праву живых оставляя тех, кому уже не надо было уходить от войны.
Макар помогал прибирать убитых. В канавы складывали всех вместе: солдат, женщин, старых, молодых.
Вдвоем с молчаливым пожилым солдатом подняли они с дороги небольшого, как подросток, старичка в просторном полотняном костюме, с седой бородкой, с седыми растрепанными волосами; смотрел старичок одним неподвижным глазом. Когда его положили в канаву, Макар принес его вещи; легкой белой шляпой накрыл лицо; пачку плотно увязанных книг поставил, у изголовья; прочитал на одном из корешков: «Докучаев», подумал: «Перехоронить будут — приберут».
Обочь дороги наткнулся на опрокинутую детскую коляску, побитую пулями, в коляске была подушка, обшитая по краям розовой лентой, с ручки свисал маленький носок. Макар было прошел коляску, но вернулся; подушка еще хранила вмятину от ребеночьей головы, и почему-то эта, казалось ему еще теплая, вмятина подействовала сильнее другого… Он снял с ручки белый с красными полосками носочек — весь-то не длиннее его пальца, — не ведая к чему, сложил, сунул поглубже в карман; причудилось, кто-то будет искать потерю и носок окажется кстати. Про потерю никто не спросил, но о коляске и оброненном носочке помнил он долго.
Движение колонны день ото дня замедлялось, как будто каждый пройденный километр добавлял ношу людям. И Макар беспокоился: немец мог догнать людей, прежде чем они выйдут к днепровским переправам.
Тревожил его именно тот немец, который шел вслед им, потому что самолеты в эти дни колонну не бомбили; гулом заполняя небо, согласными косяками они шли к востоку: что-то было там важнее отступающих по всем дорогам колонн; кто-то там, впереди, принимал на себя бомбы и смертный град бьющих с воздуха пулеметов.
В стекающий к днепровским переправам, разно-людный поток Макар попал уже после того, как на последних всплесках горючего загнал свой танк под густую тину пруда около брошенного лесного кордона. В пруду оказалось достаточно глубины, чтобы скрыть под водой тяжелую машину вместе с заклиненной башней и бесполезной теперь пушкой. Случилось это дня четыре назад — дни он плохо различал в почти безостановочном, отупляющем движении. Но день, когда война подступила не в мыслях, не в опыте других, подступила к глазам, опалила, казалось, само сердце, он помнил до ясности, как помнил день смерти отца и час прощания с Васенкой, на берегу Волги, у тревожно и тоскливо пахнущих бревен, где оглушительно хрустело под сапогами иссохшее еловое корье.
Война явилась к нему на железнодорожном полустанке, среди полей и рощ, где мирно пахло мазутом от нагретого за день щебня и шпал. В голове эшелона сипел окутанный паром раненый паровоз: час назад «мессершмитт» прошел над их танковым, эшелоном, дал очередь в паровоз и пропал в белесой, выпревшей за жаркие дни высоте неба. Не думалось в той остывающей тишине вечера, что может последовать за этим как будто случайным пролетом.
Паровоз дотянул эшелон до полустанка. Объявили приказ о выгрузке. Уже сняты были растяжки, уложены стальные ленты, приставлены шпалы к последней платформе, на которой стояла их новенькая «тридцатьчетверка», Макар уже готовился залезать в свой люк и задержался: такой спокойной, мягкой тишины он не слышал за многие дни торопливого пути сюда, на фронт. Пели птицы. Он хорошо помнил, что птицы пели в частых елях, подступающих к разъезду с восточной стороны. В другую сторону, под низкое солнце, уходило открытое поле; высокая, уже в колосе, ржица спокойно стояла, дожидаясь своего срока. «Дозреть-то дозреешь. Найдутся ли руки тебя убрать?..» — думал Макар; безлюдно было вокруг, покинутым гляделся и единственный на станции домик, с растворенными окнами, с распахнутой дверью, А ржица стояла, она была из той, еще мирной, жизни, и грустно было смотреть на поспевающие в безлюдье хлеба. Рядом, на броне, был командир, молоденький их лейтенантик. На спешной формировке и на пути сюда, к фронту, Макар так и не определился в своем отношении к новому для него человеку. Понимал: бой — это не поле пахать, в бою каждый из них, втиснутый в свое место, будет поступать уже не по своему разумению — будет под властью ума и умения командира. А вот какой ум и уменье у мальчишки в неполные девятнадцать — этого-то Макар с твердостью определить и не мог. И хотя сам был аккуратен в своих водительских обязанностях, исполнителен в. командах, думал, наблюдая губастенького, с нежной застенчивостью в глазах лейтенанта: «Не командир еще!..» Скребла по сердцу мыслишка — как еще скребла! — не по опыту, не по возрасту доверили машину: «тридцатьчетверок» всего-то на весь эшелон было четыре!..
Потому Макар как-то даже оторопел, услышав доверительный голос: «Хорошо-то как, Разуваев! Косить — самая пора…» Какое-то созвучие тому, что было у него на душе, услышал Макар в голосе лейтенанта, хотел было по-доброму ответить, да — выбрала же война минуту! — на дальнем краю поля, ниже багрового, располневшего к заходу солнца, замелькали быстрые огни.
Что это за огни, он понял, когда рвануло насыпь у колес соседней платформы, и тихий вечер взвыл, и земля загрохотала от падающих на полустанок снарядов.
Макар не помнил, как оказался за рычагами, как запустил мотор, сквозь гул и удары донесся до него, словно задавленный в горле, испуганный крик;
— Поше-ел!..
Макар двинул танк на косо приставленные, к платформе шпалы; заставил себя на минуту забыть об огне, озаряющем все вокруг, сосредоточенно свел машину и, когда траки лязгнули о рельсы и танк осел, рванул его к откосу и дальше вниз, в затишь низины. Что было потом, вспоминалось Макару не само но себе, все накрепко связалось каким-то особенным образом с лейтенантом, с молоденьким их командиром. Пока, подхлестнутый испуганным его криком, Макар гнал танк, прикрываясь спасительной высотой насыпи, лейтенант как будто срывал с мальчишеской своей души все, что было на ней прежде, что мешало, как хорошие одежды мешают в черной работе: растерянность, мягкость, робость непривычной власти. Первая же его команда: «Стой, Разуваев! Куда?!», в которой еще слышался казнящий себя стыд за испытанный страх, объявила в нем командира.
— Через насыпь, Разуваев! Во фланг! — скомандовал вдруг ожесточившимся голосом лейтенант, и Макар с готовностью подчинил себя почувствованной командирской воле.
Он запомнит на всю жизнь то, что увидел с высоты насыпи.
По открытому разливу хлебов широким полукругом шли к железнодорожному разъезду чужие танки, покачивали темными угловатыми лбами, на ходу жалили густой вечерний воздух языками огня. На полустанке пылали платформы. В пламени стояли танки; их пушки, повернутые в сторону поля, стреляли, — там, в огне, в бою, погибал их эшелон. На что-то надеясь, Макар придержал машину, увидел, как с задней, еще не разбитой, платформы сполз танк соседа Артюхова, тут же, словно пластаясь по насыпи, понесся по шпалам к ним. Выползала из пламени на заднюю платформу еще одна «тридцатьчетверка» — Коноваленко. Но полыхнувший взрыв подломил угол платформы, танк Коноваленко осел, как тонущий корабль.
— Артюхов!.. Артюхов!.. — кричал лейтенант. Рация Артюхова не отвечала, Артюхов как будто не слышал, не видел. Танк его не дошел до них какой-то сотни метров, круто развернулся, бросился вниз по откосу навстречу немецким танкам.
— Вперед! — крикнул лейтенант. Макар, стараясь не терять из виду Артюхова, сорвал танк с насыпи, погнал вслед. Но Артюхов, как ослепленный зверь, несся напролом, и напрасно взывал к нему осипшим голосом лейтенант.
— Стой, Разуваев! — приказал лейтенант. — Артюхову, видать, вожжа под хвост попала. — Выходи на край поля!
И тогда, и сейчас, заново все переживая, Макар не мог до конца понять, как пришла к молоденькому, губастенькому, болезненно застенчивому, вспыхивающему не только от слова — от взгляда их лейтенанту вот эта командирская трезвость. От испуга, потерянности, стыда, отчаяния, бешенства — до спокойной власти над собой, и всё за какие-то минуты! В другое время, в другом месте, в обычном движении жизни на такой душевный перелом понадобился бы десяток неспешных лет.
Успокаиваясь спокойствием командира, Макар выглядел впадину, прикрытую деревьями, проломил под деревьями кусты, вывел танк на кромку поля. Сразу увидели они изломанную дугу стягивающихся к полустанку немецких танков; гусеницами утопая в хлебах, они ползли теперь медленно, приостанавливались, стреляли и снова подвигались к пылающему эшелону. Позади них, среди поля, горело несколько машин, черные дымы тянулись к зависшему над лесом солнцу. С болью за тех, других, кто остался на платформах, Макар подумал: «Сами горели, а этих били…» Он приблизил лицо к щели, сжал рычаги, ожидая команды. Но тут враз всплеснули листьями, пошатнулись, опрокинулись правее ихосины; придавливая поваленные деревья днищами, выползали на край поля две испятнанные желтизной и зеленью громады. Он видел короткие, утолщенные к башне пушки, черные прямые кресты на крутых боках и, оцепенев в настороженном любопытстве от первой опасной близости врага, часто с трудом глотая вдруг загустевшую слюну, следил, кося глазами, как шевелились и взгорбливались на роликовых блоках до блеска обкатанные траки гусениц; у одного из танков успел заметить черный, густой выхлоп, подумал: «Горючее переливает!..» — и тут же, сбрасывая оцепенени, тревожно позвал:
— Лейтенант! Два справа…
— Вижу, — сквозь зубы отозвался лейтенант.
Над головой Макара, оглушая, ударила пушка, сиреневым светом окинуло стволы и листья осин; огненный прочерк достал мотор дальнего танка, и вместе с вывороченным над мотором железом выплеснулось на башню пламя. Тут же откинулась крышка, суетливые руки охватили края люка: из башни, как из воды, вынырнул человек в черном шлеме. Черных людей, торопливо спрыгивающих на боковины машины, Макар видел вполглаза: теперь он следил за другим, ближним, танком. И чадящий мотор, и копоть на красновато освещенном солнцем пятнистом боку, и раскрытый буксировочный крюк — все видел он в отчетливости, как, бывало, в один взгляд замечал всякую малость на входящем в ворота МТС тракторе. Не сразу он понял, почему первый выстрел командир направил по дальнему танку: близость этого танка казалась опаснее. Теперь, вспоминая, Макар знал, как точно рассчитал лейтенант даже в первой для него встрече с врагом: второй танк мог бы одним доворотом укрыться за корпусом ближнего танка, и неизвестно, чем бы тогда кончился их поединок.
Плохо он знал своего командира. Просто не успел узнать! Война никому не дала успеть. Не дала она пожить и молоденькому их командиру.
Макар отлично видел немецкую бронированную машину, наполовину вползшую в хлеба. Как бы в удивлении; она остановилась после первого их выстрела; большая, с круглой нашлепкой, ее башня разворачивалась: кто-то там, в башне, торопился довести, нацелить на них ствол пушки. Движение пушечного ствола завораживало, расслабленные руки и. ноги не чувствовали ни педалей, ни рычагов; он ждал команды, только команды, а в сознании умирала тоскливая мысль: «Не успеть, не успеть…»
Плохо, все-таки плохо он знал своего командира! Об этом он успел подумать еще раз, когда услышал Медленный, какой-то неживой, в то же время успокаивающий голос: «Под башню, Руфат… Не спеши. Под башню… Под башню…» И когда на добирающем разворот стволе немецкой пушки обозначился черный круг пустоты, вспышка вновь осветила багровой синевой кусты и рослые хлеба. Рванулось из пятнистого танка упругое пламя, башня отделилась, с какой-то неуклюжестью запрокинулась в хлеба. От близкого взрыва Макара качнуло на сиденье, дрогнули на рычагах руки; с другого, горящего, танка взрывным ударом сорвало дым и людей.
— Так… К праотцам оба… — сдавленно прошептал лейтенант, как будто не веря тому, что сам сейчас совершил. Прорезался вдруг высокий мальчишеский его голос, возбужденно, отчаянно он крикнул: — Разуваев! А ну…
Макар, приходя в себя, пригнулся к рычагам, холодок прошел от плеч до рук; он почувствовал, что командир, упоенный счастливой победой, совершит сейчас что-то уже непоправимое. Но лейтенант не договорил. Наверное, оба враз они увидели, как из-за горящих среди хлебов немецких танков, подбитых орудиями погибающего эшелона; выкатилась «тридцатьчетверка» Артюхова. Озаряя себя сполохами выстрелов, одинокий танк мчался в самую гущу вражеских машин, добивающих в неторопливости, объятый дымным пламенем эшелон.
Макар смотрел, как слепо и отчаянно мчалась «тридцатьчетверка» в затылок дугой развернутых немецких танков, и в эти последние минуты, когда Артюхов был еще жив, уже пережил его смерть. Он видел, как развернулись четыре танка, с двух сторон пошли наперехват; огненные пути трассирующих снарядов скрестились на «тридцатьчетверке».
Артюхов горел, тяжелые клубы дыма оседали на поле; «тридцатьчетверка», казалось, плыла по черной реке.
Танк Артюхова теперь мчался, как одичалый конь с огненно-черной, развевающейся гривой; вошел в дугу вражеских машин, вдруг вцепился правой гусеницей в землю, развернулся, в бок ударил ближайшую машину. Полыхнул огонь в вечернем, еще светлом поле, и тут же густой чернотой дыма накрыло насмерть сцепившиеся танки.
Макар до упора нажал сразу две педали, танк взревел, готовый сорваться с места: Макар был уверен, что лейтенант вот-вот обрушит команду и выметнутся они в слепой ярости туда, в поле, где сгорал Артюхов.
Лейтенант молчал, молчал много дольше, чем нужно было для того, чтобы дать команду: в наушниках только часто потрескивало от ревущего мотора. Макар сбросил газ, в беспокойстве повернулся, потряс лейтенанта за ногу. Лейтенант отозвался чужим голосом:
— Что, Разуваев? Живы. Пока живы… Ну что, за Артюховым пойдем? — спросил он всех троих, притихших на своих местах, и сам ответил: — Погибнуть — ума не надо, кто воевать будет?! Слушай приказ, Разуваев! Скомандую — тут же назад. На полную железку. И не к насыпи, а по лощине, к лесу!.. Заряжающий! Работать тебе за двоих. Давай, Руфат, начинай!..
Ахтямов стрелял молча, исступленно. Вражеские машины засекали сполохи выстрелов, останавливались; трассы немецких снарядов прожигали кусты, в которых стоял танк, но команду лейтенанта Макар услышал только тогда, когда танк содрогнулся от доставшего его снаряда.
В сумеречности июльской ночи Макар вел танк безлюдными полями, обходя зарево полустанка. Лейтенант стоял в открытом люке, зарево как будто жгло его, время от времени он ронял команды:
— Левее, Разуваев… Еще левей…
В напряженном его голосе слышалась боль, казалось, даже слезы. Макар понимал командира: потрясенный гибелью эшелона, он хотел мести. Он даже всхлипнул от радости сбывшегося ожидания, когда в уже устоявшемся рассвете, на выходе из овлажненного росой бора они увидели колонну немецких грузовиков. Крытые брезентом машины спокойно шли по высокой, мощенной булыжником дороге, почти за каждым грузовиком катились, подергивая зачехленными стволами, орудия на резиновом ходу.
Макару не нравилась эта длинная опасная вереница вражеских пушек, но лейтенант уже командовал, сдерживая звенящую силу голоса:
— С головной начнешь, Руфат! И — подряд… Разуваев, подтягивайся к дороге. Ближе… Ближе…
Макар, огибая горушку, осторожно подвигал танк к дороге, прикрывая его насколько можно густой здесь сосновой порослью. Стрелять из-за горушки было бы в самый раз, но командира он уже понял: лейтенант жаждал разметать колонну огнем и тяжестью танка. Полыхнувшее на дороге пламя как будто разорвало первую машину пополам. У второй — снарядом выбило передние колеса; огонь бойко, как по сухой траве, побежал по развороченному капоту, заплеснул через выбитое стекло в кабину. В третьей машине, похоже, взорвались снаряды: брезент над кузовом распахнуло, тонкостволая пушка, оторванная от прицепа, развернулась, как на льду, опрокинулась, сползла по откосу колесами вверх. Из-под брезента других остановившихся машин, как картошка из прорванных мешков, сыпались на дорогу солдаты. Лейтенант стрелял, пули дырявили брезент, разбивали стекла кабин, валили орудийную прислугу. Макар видел огонь, взлетающие колеса, куски железа, падающих на дорогу людей, но сердце его двоило холодком: в колонне не было паники, солдаты не разбегались: суетно, но быстро они отцепляли орудия, расчехляли стволы, здесь же, на дороге, разворачивали. Макар видел, как у выдвинутых из-за дальних машин на обочину орудий опускались, будто живые, стволы, нащупывали цель.
Он понимал, что произойдет, когда повернутые к ним орудия откроют огонь, понимал, что назад по склону, поросшему мелким сосняком, им уже не уйти; пожалуй, поздно и таранить отцепленные и развернутые пушки. Оставался единственный путь: выскочить на дорогу перед горящими машинами, прикрываясь расползающимся дымом, промчаться по прямой здесь дороге до леса. Прикинув этот единственный спасающий их путь, он, напрягая голос, предупредил:
— Командир, надо уходить…
Лейтенант был весь в ярости боя: он видел, как падают под его огнем враги, и чувствовал свою силу, он мстил и не мог остановить себя.
На дороге горела уже вся голова колонны, когда перед танком вспухла рыжая пыль, взлетели в воздух комья земли, ветви сосен; в грохоте выстрелов и взрывов Макар расслышал исступленный, ликующий крик:
— Вперед, Разуваев! Круши!
Это были последние слова молодого их командира.
Из-под второго залпа Макар вывел танк: под его умелыми руками тяжелая машина рванулась с места, будто конь, огретый кнутом. По откосу он выскочил на дорогу у пылающих грузовиков, в дыму заметил людей и орудийный ствол, нацеленный к лесу, с ходу бросил танк по обочине к развернутой за горящей машиной пушке.