Кто-то, видимо, на окно показал:
   - Ты погляди, сколько птиц-то!
   - Дак ведь стоим давно. Вот они и поналетели. Может, подкормим чем-нибудь.
   - Ох, и люблю птиц, - говорил лесничий, - видишь, как цветки порхают, меньше всех. Это щеглы
   - Где?
   - Да вон под деревом веселятся! Ох, хороши. Грудка белая, по бокам пятнышки коричневые, брюшко белое, головка впереди малиновая. А хвост, а хвост...
   - Вижу. Вертлявые такие.
   - Ну да. А это, на рябине, снегири. Видишь, грудка красная.
   - Вижу.
   - А это, на сухом дереве, синицы. Грудка и брюшко желтые, спинка зеленая.
   - Вижу, порхают.
   - Ты посмотри, прелесть-то какая. Одна другой красивее.
   И у каждой птицы свой характер. Как у людей. Щегол - беззаботный. Самка гнездо строит и насиживает, а самец сидит на дереве и песни поет. Ничего не делает! Будто не его забота. Он свое сделал. Ну правда, поет хорошо. Потянется, весь такой гордый, становится и красиво, весело начинает: "Пюи-пюи-стиглик-пикельник". А если с товарищем поссорится, так, начинает ругаться: "Рэ-рэ-рэ-рэ-рэ".
   - Смотри, как интересно! - произносит кто-то с восторгом. Я тоже завидую лесничему. А он продолжает:
   - А снегирь, тот добрый, человека к себе подпускает близко. Когда самка на гнезде сидит, он ее кормит, сочувствует, значит. А поет негромко и грустно: "Рюм-рюм-рюм", поет, как я говорю сейчас, присвистывает.
   - Доверчивый, говоришь? - спрашивает лесничего кто-то. - Это плохо. Сейчас доверчивым-то нельзя быть. И с самочкой, значит, дружнее живет?
   - А как же? - отвечает лесничий, - когда самец поет, так и самочка ему подпевает, старательно так, тоже посвистывает: "Рю-рюм-рюм-рюм".
   Сидя, я слышу, закуривают:
   - А вот синица - та бойкая, веселая. Нет ни одной птицы любопытнее. Минуты не посидит. До всего есть дело. Все интересно, все бы знать, да осмотреть, да нос сунуть. А глаза у нее... Вот плутовка... Белые такие и блестят. Гнездо строят и насиживают вместе. Самец не стесняется. Птица хитрая, смелая. Если нужно, то и подраться может. В стаях у синиц ссоры и потасовки бывают. Летает синица, правда, плохо. Так, порхает. А поет очень громко. Знаешь, вначале свистит: "Ци-ци-вю ци-ци-вю". А потом как заведет: "Пиньк-пиньк-тррр, пиньк-пиньк-тррр". К человеку не подойдет - боится подвоха.
   - А вот, скажи, почему у них характер-то разный?
   - Живут по-разному. У щеглов и снегирей птенцов-то сколько бывает?
   - Не знаю.
   - Вот. Ничего-то ты не знаешь.
   - А ты скажи.
   - Ну, четыре-пять.
   - Так что?
   - А у синиц-то в два-три раза больше. Разве одна самочка-то управится?
   - А ч-ч-что? - спросил контуженый бухгалтер. - Может, возьмешь меня к себе в лес-снс-сничество?
   - Возьму, не пожалеешь.
   Их беседу кто-то прервал:
   - Чего это мы стоим-то?
   - А ты к-куда торопишь-шься?
   - Дак ведь мы что? Мы-то уже в тираж вышли. В поезде-то есть такие, которых лечить надо, - беспокоится безногий старший лейтенант. - Вот капитан, например, если так поедем, так он вряд ли дотянет до госпиталя.
   Я снова забылся, а когда проснулся, понял, что мы поехали, и услышал голос лесничего:
   - Вот ты обрати внимание: до сих пор одна сосна шла, а теперь уже ель идет. Сюда ехали, как по блюдцу катились, а сейчас, глянь, одни бугры да перелески.
   Я с трудом повернул голову влево и увидел деревушку на бугре. Несколько сбившихся в кучу домиков и деревья, возвышающиеся над ними. Деревня была так близко, что я увидел, как женщины в телогрейках остановились, сгрудились, повернулись к проходящему железнодорожному составу и начали нам махать руками, подпрыгивать и что-то кричать веселое, задорное и призывное. Видно, из наших вагонов им ответили, потому что бабы стали кричать еще энергичнее и махать руками веселее.
   Но вот деревушка ушла вдаль, пошли поля и перелески. Я, должно быть, снова задремал и вздрогнул от возгласа:
   - Слышь-ко, название-то какое!
   Кто-то прочитал вывеску, но за шумом и тряской ничего не разобрал. Станцию проскочили быстро - не успел повернуть голову влево. Когда наконец удалось это сделать, перед моим взором всплыл будто кадр из старого фильма машущие крыльями ветряные мельницы - серые, словно из камня, видно, поросшие мхом.
   И тут я увидел, как с бугра, наперерез поезду, нехотя бежит лошадь, подгоняемая санями. Мужик в тулупе, привалившись спиной к передку, не смотрит, куда едет, столь привычна эта дорога.
   Но лошадь резко останавливается, мужик оборачивается к нам всем корпусом и, стоя на коленях, машет приветственно рукой, в которой зажаты вожжи. Я вижу его старческое лицо, редкую бородку и смелый озорной взгляд. Лошадь стоит покорно, опустив голову и ожидая, когда пройдет наш поезд: как бы уступая ему дорогу.
   И добрый старик, и лошадь, изработавшаяся и отощавшая, способная бегать только с горы, были из другого мира, который мы оставили не столь давно и будто забыли напрочь за прошедшие почти полтора года. Все эти картины вошли в глаза, отразились в душе, вышли через сердце, через чувства новые, никогда ранее не испытанные и непривычно острые. И вспомнились чьи-то слова, и зазвучали во мне, как стихи, как песня, как гимн: "Восстани и ходи, Россия. Отряси свои сомнения и страхи, и радости и надежды исполнена, красуйся, ликуй, возвышайся..."
   Но тут же голос лесничего прервал мои размышления:
   - Вишь, лошадь-то какая! Умная, вожжей не надо, сама знает, что делать.
   - Ой, умнее лошади нет, - отозвался слепой конюх (теперь я уже и его голос выделял из других). - Мы на Северо-Западном у немцев одного мерина взяли. Заблудился, ходит по болоту и потихоньку, осторожно так ржет. А темно, ничего не видно. Я к нему. Подошел, хлебом поманил и повел за собой. Немцы стрелять начали, а мы бегом от них - будто сговорились. Бежит тихо, только пофыркивает, да селезенка торкает.
   Ничего, привел. Фрицем назвали. Но скоро одумались: за что мы такую лошадину умную обижаем. Федором стали звать. А потом, когда подранило меня, ездовым был поставлен. Вот Федора-то и отдали мне. Возил на нем продовольствие, боеприпасы на самый передок. Машиной-то не больно проберешься! Поверишь ли, попадем под обстрел, так он на меня смотрит, прижаться поближе норовит. Со мной, думает, все спокойнее...
   - Ты смотри, капитан-то на бок повернулся. Сестру бы позвать, поди нельзя ему ворочаться-то?
   - Ничего, сейчас уже недалеко, - успокоил кого-то старший лейтенант. Ему бы еще день протянуть, и тогда жив будет. Меня вот так же в марте везли. Ничего. Я вот так же за месяц отремонтировался. К новому, наступлению как раз успел.
   - Там тебе и отхватили?
   - Да, вместо своих железные дали, - ответил он и постучал костылями.
   - А как попался-то?
   Старший лейтенант говорил весело, будто похваляясь, что такая беда с ним приключилась:
   - Судьба! Видно, на роду было написано без ног домой прийти. Мы прошлой зимой с комиссаром батальона в траншее спали. Я командиром роты был. Днем оттепель, валенки намокли. А как ночь настала, морозом прихватило. Утром проснулись, а на ноги не можем встать: валенки к ногам примерзли. Нас с горы снесли на носилках. В медпункте у обоих валенки сначала разрезали, а потом сняли.
   Гляжу, у меня ноги красные, как из бани, а у комиссара - синие да зеленые, будто мертвые. Мне ничего, спиртом оттерли, выпить дали. Поднялся, новые валенки надел и на своих двоих ушел. А у комиссара гангрена пошла. Говорят, в госпитале обе ноги отхватили. А я как ни в чем не бывало! Еще потом хвастался... Да рано радовался: чему быть, того не миновать. Не суждено мне было всю жизнь на своих ногах ходить.
   Осенью, почти через год, в атаку пошли. Гляжу - залегли славяне. Конечно, дело командира такое: вдоль цепи пополз, поднимать начал. И будто бы все хорошо. Цепь поднялась, пошла, и немцы побежали. А тут мины начали рваться. Я кричу: "Вперед!" Не станут же немцы по своим бить. Все побежали. Тут она и настигла. Подкосило, упал на колени. Лег, ползу и чую, что ноги не действуют, будто нет совсем, а внизу все горит, как в кипяток прыгнул. Оглянулся: кровища хлещет, только это и помню.
   Как подобрали, не знаю. Говорили потом, что только вынесли меня, а немцы в контратаку пошли и выбили наших. Не вынесли бы вовремя, так не жить бы мне.
   - Так что? Совсем сразу оборвало, что ли?
   - Да нет, перебило обе. Это уже в полевом госпитале меня так обкарнали. Надели намордник, дали дышать чего-то, проснулся, а под одеялом, где ноги бывают, уже ничего нет. Там нашего брата не спрашивают! Что надо, то и делают без тебя. Иначе смерть. А кто ей рад, смерти-то?
   Ночью, когда все спали, я услышал разговор солдата с багажной полки и медицинской сестры.
   - Ну, ты подумай, сестрица, кому я такой нужен? - спрашивал он. Пуговицу на штанах застегнуть не могу!
   - Да ты не стесняйся, ты гордись. Разве это все ты даром отдал? За Родину же! - убеждала его сестра. - Ты еще жить будешь, и счастье будет. Ты не бойся. Врачи что ни то придумают. Не может быть, чтобы не придумали. Ведь таких-то, как ты, тыщи! Не могут же их забыть вот так. Не-е-ет! Не должно быть!
   - Пока придумают, и жизнь пройдет.
   - Не пройдет, не беспокойся. Приедешь домой, женишься, дети пойдут.
   - Да как жениться-то? Кто за меня пойдет?
   - А что? Ты парень хороший. Вот я бы и то с удовольствием.
   - Смеешься, сестра. Нехорошо смеяться.
   - А что? И пошла бы. Сейчас, сам понимаешь, нельзя. Вот кончится война...
   Сестра вздохнула и заговорила совсем тихо:
   - Сегодня вышла из вагона. Смотрю: санитарный из Сталинграда. Раненые говорят, что немцы к Волге вышли.
   - Не может быть? - возмутился солдат, - А как же приказ Сталина: ни шагу назад?! Да что они там, совсем уже?!
   Сестра зашикала на него:
   - Тихо: разбудишь всех. Не надо об этом говорить. Видишь, почти все домой едут: по всей России разнесут.
   "Так вот оно что! - подумал я с ужасом. - Уже полтора года идет война, неужели напрасно все?"
   Меня снова начало знобить, и я лишь усилием воли еще держался на поверхности уплывающего сознания.
   - Как твоя станция называется? - спросила сестра.
   Солдат ответил. Я даже не слышал о существовании такой.
   - Если надумаешь, приезжай. Спроси Колю Мохова. Там меня все знают.
   - Ладно. Только ты не женись. Не торопись пока. Не каждая такое вынесет. А я за тобой ходила бы как за ребенком.
   - Так ведь одной жалости-то мало. Я ведь какой-никакой, а все-таки человек!
   - Да ты что?! - вскрикнула сестра.
   - А вот то! Была у меня одна на примете. Так ведь не уважала. Несерьезным человеком считала. Знаешь, подраться любил, подсмеяться над кем-нибудь. Пришел я к ней попрощаться, так она мне, эта любовь без взаимности, говорит: "Тебе, - говорит, - хулигану экому, война-то впору как раз. Она, - говорит, - война-то, тебе как раз по размеру подходит. Может, дескать, там посмирнее будешь..."
   - Да это она любя говорила, - успокаивает солдата сестра.
   - Не-е-ет, подумай, сестрица, когда обе руки были, так и то не уважала.
   - А вот такого возьмет и полюбит, - воскликнула сестра. - Вот как я!
   Их любовь сопровождала меня еще долго. Сестра целовала его и тихо смеялась, а он беззвучно всхлипывал.
   - Да ты обоими, не бойся!
   - Как я тебя обойму, когда рук-то нет?!
   Какое-то мрачное здание вокзала было последнее, что я видел в эту ночь.
   Засыпая, я ощутил сотрясение полки - безрукий солдат взбирался к себе, напевая под нос:
   - А если смер-ти, то мгнове-енной, а если раны, неболь-шой.
   Утром, посмотрев на багажную полку, я увидел только свисавший с нее угол окровавленного матраца. Солдат, оказывается, уже сошел с поезда на своей станции,
   Стало грустно. Как всегда, болела голова, и тело казалось чужим.
   На маленькой станции - не то Чижи, не то Стрижи - из вагона уходил старший лейтенант, подчистую списанный с военной службы. Он непривычно гремел костылями, был возбужден, к каждому подходил и что-нибудь говорил:
   - Ну, прощайте, братцы!
   - Прощайте, кто тут с Северо-Западного!
   - Не поминайте лихом!
   - Прощай, Северо-Западный!
   Потом подошел ко мне, подтянулся на сильных руках, чтобы увидеть мое лицо, сказал:
   - Ну, прощайте, товарищ капитан. Даст бог, довезут.
   Контуженый бухгалтер заверил его снизу:
   - Довезем, товарищ старший лейтенант. Не бес... не бес-спокойтесь. Д-д-довезем!
   Старший лейтенант ушел. Поезд остановился. Голос лесничего раздался где-то около уха:
   - Ничего, товарищ капитан, уже совсем недалеко. Дотянем. Вы только надежду не теряйте.
   Он вздохнул тяжело, с клокотаньем и свистом:
   - Еще все будет, товарищ капитан! И хорошего еще много будет, и красивого. Я вот тоже думал, что все кончилось. Понимаете, дышать нечем, воздуху не хватает. А сегодня во сне видел жасмин. Целое дерево. И дух от него такой, что сердце от радости разорваться готово, будто дышу легко и сказку какую-то мне мама рассказывает. Представьте себе, проснулся так, словно я заново родился, и вся жизнь еще впереди.
   Я почувствовал, как из левого глаза набежала и поползла по переносице крупная соленая слеза. Не было сил смахнуть ее. Но вспыхнула радость: дыхание стало глубоким. Я испытывал не только небывалое облегчение, но и забытое блаженство исстрадавшегося человека.
   ЗА ПАРТБИЛЕТОМ
   Нам эти высоты нужно было взять позарез. С них просматривали и прицельно обстреливали не наши боевые порядки, но и железную дорогу, которая в тылу только что была восстановлена и пущена.
   Еще до рассвета, накопившись у подножия для атаки, мы с тревогой разглядывали гору, которая закрывала собой полгоризонта, круто упираясь в небо, и уже не менее часа слышали в воздухе и на земле шум, грохот и звон артиллерии, обрабатывающей передний край обороны противника и готовящей огнем нашу атаку.
   Когда настал срок, мы по сигналу комбата поползли вверх по глубокому снегу с уверенностью в победе и с тайной надеждой выжить. Яркие цветные трассы пуль прижимали к земле, мины рвали и разбрасывали вокруг осколки, землю и человеческие тела. Страх выворачивал душу даже самых мужественных и отпетых, но молодая вера в бессмертие крепко сидела в нас.
   Поднятый ветром и огнем сухой снег пополам с землей бил в лицо и порошил в глаза. На гладких скатах горы ноги не находили опоры и скользили. Сползая вниз, мы цеплялись за трупы тех, кто, выполняя приказ, пытался взять высоту до нас (таких попыток было немало). Окоченевшие и примерзшие к земле, они укрывали нас от огня. Даже убитые помогали нам чем могли. Обессилев, мы падали в свежие воронки, чтобы отдышаться. Потом снова лезли в снег, раздвигали его телом и тянулись вперед. Мы не видели верхушки горы, ползли будто в небо, и конца этому страшному продвижению, казалось, не будет. Раненые истекали кровью на морозе, убитые коченели, живые проклинали все и лезли к любому концу. К жизни или смерти. Лишь бы скорее он наступил.
   Когда, на счастье, повалил спасительный снег, мы словно уперлись в тускло-серое небо и вдруг поняли, что перевалили через гребень. Тогда все, кто мог еще двигаться, поднялись и с криками "ура!", матерщиной и другими возгласами восторга, победы и ненависти пробежали еще метров триста и поняли, что высота за нами. Мы остановились, чтобы окопаться, потому что впереди, за снегом и огнем, уже ничего не было видно. А с обеих сторон, и от нас и от немцев, беспрерывно, не передыхая, били артиллерия и минометы, захлебывались пулеметы, трещали автоматы и гулко ухали орудия прямой наводки. Мы долбили мерзлую землю, чтобы укрыться в ней и хоть немного согреться в мокрых полушубках и валенках, заполненных растаявшим снегом.
   Потом начались контратаки. Немцы понимали, чего они потеряли, мы же знали цену приобретенного.
   Каждую ночь к нам в роты подбрасывали пополнение, и мы набирались сил и новой уверенности. В конце концов немцы потеряли надежду и отказались от мысли столкнуть нас с высоты и истребить в болоте.
   Когда бои утихли, на партийном собрании батальона меня приняли в члены ВКПб). В кандидаты я вступил в сорок втором, во время боев в Рамушевском коридоре.
   Вот о том, как я получил партийный билет, мне и хочется рассказать.
   В марте сорок третьего года вечером ко мне пришел капитан Зобнин, замполит батальона, и сообщил:
   - Ну что, ротный, тебя можно поздравить. Завтра пойдешь в тыл, получать партийный билет. Комбату можешь не докладывать - знает. Позавтракаешь и отправляйся.
   Не буду скрывать, я ждал этого дня и потому обрадовался чрезвычайно.
   - Оставайтесь, Степан Данилович, - предложил я, заметив, что комиссар собирается уходить, - поужинаем вместе.
   Но он не остался.
   - Некогда, - сказал и поспешно ушел.
   Я зашел к своим заместителям и объявил, что завтра за меня на весь день остается капитан Иванов.
   Поужинав, мы с ординарцем долго бродили по траншеям и ходам сообщения роты, проверяли службу наряда, заходили в землянки к солдатам. Чтобы самим не уснуть, время от времени стреляли из автоматов в сторону противника. Немцы отвечали огнем из нескольких пулеметов и принимались усиленно освещать ракетами ничейную землю.
   Уснули мы в три часа ночи.
   Утром Анатолий разбудил меня завтракать. Плотно поев в предвидении дороги (в то время кормили уже хорошо), я спросил Анатолия:
   - Спать хочешь?
   - Еле хожу, - откровенно ответил он.
   - Ложись и выспись, - разрешил я.
   - Хорошо, товарищ капитан, - с готовностью и благодарностью ответил он, не подозревая, что я куда-то ухожу, - я немного придавлю.
   - Придави, придави, - сказал я. Он не заставил повторять разрешение сразу же лег.
   Первое, что я увидел, выйдя из землянки, было солнце - оно низко взошло и багрово высветило землю, едва пробившись сквозь серое туманное небо. Подойдя к склону горы, я глянул вдаль, туда, куда мне предстояло идти. Белая равнина спокойно и широко расстилалась впереди. Где-то у самого горизонта бесшумно, по-мирному катил эшелон теплушек, дым из трубы паровоза стлался над крышами вагонов и обрывался на середине состава. Вдоль фронта тянул бомбардировщик в сопровождении двух еле видимых истребителей. Тяжелый самолет шел прямо, истребители то и дело меняли курс и высоту, и казалось, балуются, играют с экипажем, который призваны охранять. По накатанной пустой дороге к нам бешено неслась полуторка. Мне стало смешно: люди в машине торопились, будто у нас безопаснее, чем в тылу.
   День начинался хорошо. Я был молод, здоров, тепло одет и легок на ногу. Веселое состояние духа подсказало мне ошибочное решение, которое чуть не стоило мне жизни. Не захотелось спускаться с горы по грязному ходу сообщения, заваленному пустыми консервными банками, проводом, разбитым оружием и другим хламом. Проще показалось выскочить и поверху пробежать опасную зону. Я бездумно выскочил на пригорок. Вот тут-то меня, видимо, и поджидал терпеливый снайпер. Шагах в десяти от траншеи у моего уха, буквально обжигая, просвистела пуля. Сообразив, что в меня целятся, я бросился на землю. Падая, увидел, как брызнул фонтанчик земли, выбитый пулей. Пуля ткнулась туда, куда я через долю секунды упал головой. Я упал и замер в неудобной позе. Одна нога была где-то под животом. Около плеча снова ударило в землю, стало ясно, что если сейчас шевельнусь, то следующая пуля будет моей. Я прижался к земле, затаил дыхание, в надежде, что немец поверит, будто я убит, и потеряет ко мне интерес. Я лежал, ждал пули, ругался про себя: "Черт меня понес" - и верил, что немец все-таки может принять меня за убитого, и в это время до жуткого сладкий трупный запах ударил в нос. Я скосил глаза - рядом со мной лежал убитый немец. Я выдержал несколько минут, которым, казалось, не будет конца, подтянул под себя другую ногу и прыгнул. Короткая и решительная перебежка бросила меня в воронку, и там я столкнулся с другим убитым немцем. Он лежал в каске, в шинели, аккуратно застегнутой на все пуговицы, с противогазовой коробкой, в перчатках и босиком. Сапоги кто-то снял. Это меня не удивило. В прошлом году я сам ходил в немецких сапогах. Убитый лежал на спине, бурым лицом в небо, с открытым в ужасе ртом. Я долго сидел в воронке, душила обида от унижения, которое я пережил, злоба на немецкого снайпера (не скрою, страха он на меня нагнал) и радость оттого, что выдержки у меня оказалось больше.
   Наконец я выскочил из воронки. Оставалось недалеко до бугра, за которым я буду уже в безопасности. Но в момент прыжка нога зацепилась за колючую проволоку, я растянулся и пополз за бугор, волоча ее за собой. Оказавшись в безопасности, я размотал проволоку, почистился, привел в порядок шапку и весело и беззаботно стал прыжками спускаться с горы, как прыгают дети по лестнице через две-три ступеньки. Опасность осталась позади.
   Часовой у штаба батальона собирался окликнуть, уже рот открыл, но, узнав меня, бойко отдал честь по-ефрейторски на караул. Солдат был из моей роты. Я подошел, поздоровался за руку, угостил его папироской. Солдат сказал весело:
   - Чуть было не выстрелил. Сразу-то не понял. Вижу, что-то летит.
   Я сообщил ему, что иду получать партийный билет.
   - Значит, нашего полку прибыло! - радостно проговорил он.
   Солдату было лет сорок, мне он казался старым.
   - Ну дай бог, товарищ капитан, - крикнул он, когда я отошел.
   Высота осталась за спиной, а впереди медленно поднимался навстречу яркий красный солнечный шар.
   Когда я отошел от штаба, может, километр или больше, мне захотелось посмотреть издалека, со стороны, как выглядят высоты, на которых мы сидим в обороне.
   Я встал, обернулся и долго всматривался в гряду высот. Оказалось, что моя высота, та самая, с отметкой сорок три и три, чернее других. Это меня удивило. На самой верхушке ее, где осталась моя рота, уже не было снега. Земля была сплошь изрыта воронками, покрыта сажей и всем, что выбрасывают на поверхность снаряды, когда они рвутся, не щадя ничего. Черная, кое-где рыжая, местами каменистая, источенная траншеями и ходами сообщения, она казалась мертвой и заброшенной. Высоты, на которых закрепились роты капитана Царюка и старшего лейтенанта Бельтюкова, все-таки были, похоже, живее, менее разворочены и цветом лучше. Это обрадовало меня. Выходит, именно моя высота - на направлении главного удара противника, о чем я не догадывался. Именно ее немцы считают ключевой позицией в нашей обороне и потому сюда обрушивают главную силу, злобу и ярость. Продолжив свой путь в тылы дивизии, я понял, что свалял дурака: надо было у комбата лошадь попросить. По разбитой неровной дороге было тяжело идти: то скользил, то попадал в укрытую снегом яму. Солнце освещало следы январского побоища на болотистой равнине.
   Снег кое-где растаял, осел, и из-под него показалось то, что не заметили в свое время похоронные и трофейные команды. Вот выглянул кузов затонувшей полуторки. Видимо, свернула с дороги и завязла в яме с водой. Вот валяются колеса от артиллерийского передка, оторванные взрывом, а рядом то, что осталось от лошади, грязная груда шерсти и костей. Из-под снега вытаяла пола шинели, все остальное еще в снегу. Солнце светило и грело. Я разогрелся, вспотел, валенки намокли и отяжелели.
   Так прошел я еще с километр и вдруг впереди, шагах в трехстах от меня, проскрипел и прогрохотал шестиствольный миномет. Разрывы поднялись точно над дорогой, оставив на ней следы ровно шести кругов, черного, темного и грязного цвета из земли, снега и разного сора. Я удивился, что и здесь не так тихо и надежно, как это показалось, когда я смотрел на дорогу с высоты и завидовал ее покою. Но никакого страха не испытал, только, если говорить откровенно, пожалел почему я не разбудил Анатолия? Вдвоем было бы веселее.
   Я ускорил шаг, стараясь как можно быстрее прожать обстреливаемый участок. Мне подумалось, что и я проскочу его, то уже дальше ничего страшного
   будет. Но только я вышел на дорогу, перепаханную шестиствольным минометом, как вой целой стаи мин рассек небо надо мной и впереди, совсем близко, загрохотали взрывы, и осколки начали жужжать и бить где-то около, хлюпая и тупо ударяясь в землю, отчего она то там, то сям стала отдавать паром. Я упал и всей силой вдавился в землю, по спине пробежал озноб предчувствие страха. Конечно, спина в таком положении была уязвимее всего. Именно с ее стороны, подумалось, осколки прорвут полушубок, разрубят и раскромсают тело. Переждав какое-то время я поднялся и увидел, что взрывы разметали дорогу, оголили ее, выбросили из-под укатанного снега ящики с патронами, каски, сумки от противогазов. Я почувствовал слабость в ногах и вялость во всем теле и понял, в чем дело: нехорошо, что я здесь один. "Хоть бы кто-нибудь рядом", - подумал я с тоской.
   И тут, оглядевшись вокруг, я обрадовался: к дороге испуганно бежал высокий немолодой солдат. Он широко размахивал руками, прыгал с бугра на бугор, скользил, падал и снова, быстро поднявшись, бежал, чтобы скорее выйти из этого пристрелянного места. Увидев бегущего, я почувствовал себя командиром, отряхнул полушубок, поправил шапку и громко крикнул, чтобы солдат услышал:
   - Стой! Кто такой?!
   Солдат послушно остановился и с радостью побежал ко мне. Когда он приблизился, на лице его я различил виноватую улыбку, замешательство и тревогу.
   - Кто такой, спрашиваю? - твердо повторил я вопрос.
   - Рядовой Голубев.
   - Откуда?
   - Из армейского зенитно-артиллерийского полка.
   - Бегом! - скомандовал я.
   Мы быстро проскочили обстрелянный участок и перешли на шаг, оказавшись на нетронутой дороге.
   - Как ты здесь очутился? - спросил я.
   - Друг у меня тут в штабе дивизии, к нему ходил. Начальство на день отпустило. Вот я где пешком, где на попутных. Повидался, однако...
   Отдышавшись, солдат попросил:
   - Покурить не найдется?
   Я дал папироску. Он вытащил "катюшу", прикурил и начал глубоко затягиваться.